Buch lesen: «Двадцатый год. Книга вторая», Seite 33

Schriftart:

Огромное? Безусловно. Чудовищное? Разумеется. Пугающее? Еще бы. (Впрочем, это смотря для кого. Подозреваем, не для наших противников.) Не исключено, кстати, что одуревшие от крови составители наградной могли с легкостью записать в заслугу Евдокимову несколько лишних тысяч – взяв эти тысячи с потолка, или позаимствовав у других карательных органов. Почему мы находим подобное возможным? Хотя бы потому, что в двух редакциях представления фигурирует число уничтоженных генералов (надо полагать, отставных), и если первый раз составитель похвалялся пятьюдесятью, то во второй, рассудив возможно, что следует усилить, – ста пятьюдесятью. Легкость в цифрах необыкновенная, в духе Бляхера и Квохченко. Поэтому не факт, совсем не факт, что двенадцать тысяч – минимальное число. Скорее, максимальное, некая сумма деятельности множества разных учреждений. Возможно, преувеличенная. Но это не умаляет тяжести совершенного.

Что обусловило безумную, беспримерную доселе жестокость? Ненависть, ожесточение, жажда мести, желание расквитаться? Разумеется. Но в первую очередь страх – и страшный практический опыт. Заговоров, мятежей, интервенции, бандитизма, взрывов, поджогов, убийств. Войны не воспитывают гуманизма, гражданские войны учат другому – никому не верить и всех подозревать, бояться собственной тени. Страх этот – питаемый действиями противников, враждебным окружением, борьбою за власть, взаимными интригами, соперничеством – долго еще не ослабнет и выльется через полтора десятилетия в известный всем и каждому кошмар, жертвами которого станут едва ли не все выступающие на страницах нашей повести красные военачальники.

(Коварство коммунистов не знало границ – они коварно обманули и истребили всех вокруг, в том числе самих себя.)

Были ли среди убитых в дни Евдокимова невиновные? Несомненно. Были ли виноватые? Разумеется. Были ли оставленные в нашем тылу неприятельские агенты? Не приходится сомневаться. Приемлем ли подобный способ защиты родины и революции? Тысячу раз нет. Любопытно, однако, что громогласно негодующие по поводу красного террора сами задачу защиты – не родины, не революции, а корыстных своих интересов – решали, как правило, именно путем террора, то есть физического устранения реальных и потенциальных противников. Остается проблема курицы и яйца. А также другая: кто судьи? Говоря иначе: проблема зеркала и рожи.

По мнению историка, наградные документы на Евдокимова показывают, помимо прочего, и подлинное лицо бывшего командующего Южфронтом. В своей резолюции на вторичное представление чекиста к ордену Красного Знамени Фрунзе, по словам специалиста, не выглядит тем гуманистом, каким его рисуют, основываясь на знаменитой радиограмме Врангелю.

Процитируем резолюцию.

Т. Склянскому 67. Считаю деятельность т. Евдокимова заслуживающей поощрения. Ввиду особого характера этой деятельности проводить награждение в обычном порядке не совсем удобно. Поддерживаю ходатайство, направляю его непосредственно Вам. Команд[ующий] войск[амии] Укр[аины и Крыма] М. Фрунзе.

Дословно воспроизводя формулировки резолюции, публикатор, объективный и беспристрастный, находит, что Фрунзе, вопреки своей репутации, считал акцию массового террора заслуживающей поощрения и беспокоился лишь об одном: осуществлять награждение за террор «в обычном порядке» не совсем удобно.

И вот тут-то мы усомнимся. И позволим себе, не претендуя на объективность и беспристрастность, предположить: не всё так просто. Первая резолюция Фрунзе на представление Евдокимова (расшифрованная тем же публикатором) граничила с откровенным отказом. Вторую его резолюцию мы, необъективные и крайне предвзятые, можем при желании, а оно у нас есть, трактовать как вынужденное согласие, как холодную отписку. Которую можно понять приблизительно так: «Ничего не могу поделать, так и быть, если эти парни настаивают, я призна́ю – деятельность т. Евдокимова достойна поощрения. Но гордиться тут, право слово, нечем, а посему награждайте его, товарищ Склянский, без огласки, не позоря Республики и Красного Знамени».

Беспочвенные авторские фантазии.

***

Неделю спустя после появления второй статьи Г. Пламенного счастливая Бася стала свидетелем замечательного в уездных анналах события. Иосиф Мерман и Аделина Ривкина записались в отделе записей актов гражданского состояния. Вместе с ними записалась еще одна пара – Мартин Земскис и Наташа Герасимук.

Чем покорил Наташу Земскис, сказать нелегко. Параллельно с Мартышей за Наткой ухаживал красный гусар Володя Исаев и, признаться, нравился ей больше. Так что послушайся Наташа сердца… Наташа, однако, послушалась не сердца. Даже трудно сказать, чего она послушалась. Разум тут был ни при чем. Расчета не наблюдалось. Чем-то Мартыша ее растрогал. Остзейским происхождением? Одиночеством? Речевыми ошибками, которые вдруг захотелось исправить? Кто знает. Про Исаева Наташа понимала – Володя без Наташи не зачахнет. Земскис, тот бы тоже не зачах – но это в глаза не бросалось.

(О девы, следуйте велениям души, не пропадут без вас лихие латыши. Но если девушка захочет латыша, пусть поступает, как велит ее душа.)

Перед самой записью, ни с того ни с сего Мерман пообещал Барбаре: «Я Бляхера сыщу и Квохченко сковырну, попомните. Не для того, Валерка Суворов погиб, чтобы эти упыри людей живых утилизировали. Жалко, Ромку мы тогда не разглядели. Думали, дурачок с бумажками. Некогда было, спешили».

***

Первые Костины запросы ничего не дали. Ни в Херсонском, ни в Николаевском, ни в Днепровском, ни в Елисаветградском, ни в Одесском, ни в Тираспольском, ни в трех других уездах Барбары не обнаружилось – из чего отнюдь не следовало, что ее там сроду не было. Следовало перейти на уровень пониже – прошерстить заштатные городки, а потом заняться волостями. Из одного уезда, к слову, ответа не пришло, но на уезды Костя больше не надеялся.

(Запрос в промолчавшем уезднаробразе был прочитан Афанасием Гордеевичем Коханчиком. Прочитан и положен в карман, на память.)

Между тем наступила весна, в Риге подписали окончательный мир с белополяками, и однажды на Владимирской горке, в теплый и солнечный день Костя встретил однокашника по императорскому университету, Варшавскому.

Однокашник поприветствовал Константина по-русски.

– Ба, знакомые всё лица! – воскликнул он с нескрываемой радостью.

Однокашник был в приличном габардиновом костюме. Белоснежный воротничок оттенял редкий для весеннего времени загар. Пенсне в золоченой оправе олицетворяло достаток и интеллект. Изящная с набалдашником слоновой кости тросточка смотрелась модным аксессуаром – в отличие от Костиной палочки, в самом деле когда-то необходимой и лишь недавно получившей отставку.

Костя и не знал, рад он или нет знакомому лицу. Однокашник был поляком. Из Варшавы. Служившим теперь в киевской делегатуре комиссии по репатриации польских беженцев, польских эмигрантов, польских пленных, военных и гражданских, а также прочих польских лиц, стремившихся на родину, подлинную или «историческую». Ничего дурного в подобном занятии не было, напротив, – но мысль о том, что перед ним человек, сделавший карьеру в той, пилсудовской Польше, эта мысль Константину была неприятна. Сам он был в тот день в партикулярном платье. Будь на нем коричневое хаки и поношенные боевые сапоги, еще вопрос, подошел бы к нему Марк Ястшембский.

И всё же стоило поговорить. По крайней мере попытаться. Тем более в такой хороший день, на Владимирской горке, неподалеку от святого равноапостольного князя. Неподалеку от гуляющих сограждан. От играющих детей. От задумчивого субъекта с поросячьей физиономией, задравшего голову вверх и что-то глухо бормочущего – вероятно, добавим от себя, Красовера.

Попытка вышла так себе. Похоже, Костя беседовать разучился. Внутренний дикобраз словно выставил длиннющие колючки – бедный Марк Ястшембский, силясь обойти одну, тут же натыкался другую.

Разговор начался по-русски, что на русской территории вполне было уместно. Косте хотелось расспросить о Котвицких, об Анджее – однако нет, он не рискнул. Вдруг его любопытство навредит хорошим людям. Незаметно для себя Константин перешел на польский, следом перешел Марк Ястшембский, и тут-то…

Как известно в современном польском языке вместо обращение на «вы» используется обращение в третьем лице, чаще всего – на «пан», «пани», «панове», «панство». Любой переводчик с польского автоматически заменяет подобные речения на «вы». Скажем, в русском переводе стоит: «Что вы думаете?», а в польском оригинале: «Что пан (или пани) думает? Что панове (или панство) думают?» Знающие оба языка переключаются с регистра на регистр не замечая. Костя не переключился. В механизме обнаружилась неисправность.

– Что пан думает о демаркации на Волыни? – спросил его Ястшембский.

Не спорим, вопрос был бестактным. Ничего хорошего о демаркации на Волыни Костя подумать не мог. Но Костя сказал не об этом, Костя сказал о другом. Он сказал Ястшембскому, мрачно и зло:

– Я не пан. Прошу прощения, но это вы у себя жизни без пана не представляете. А в России панов теперь нет. И я счастлив.

Прозвучало не очень приязненно. Ястшембский сделал усилие и не обиделся. Наоборот, Ястшембский улыбнулся. Сделав другое усилие, посерьезнее, проговорил:

– Хорошо, товарищ.

Но Константина уже понесло.

– Мы не товарищи.

– Вам не угодить. – Ястшембский перешел на русский, более надежный.

– Не угодить, – охотно подтвердил гарибальдист. – Мои товарищи в Красной армии.

Костя чувствовал, что ведет себя неподобающе. Но сдержать себя не мог. Начинался приступ злобы.

– Простите, Константин, но вы… вы сильно изменились.

– Было бы странно…

Ястшембский сдержанно вздохнул.

– Позволите откланяться?

Костя не знал, что ответить. Ястшембский остался сидеть.

Что он делает, что он творит? Крушит всё вокруг, сжигает, взрывает мосты. Вчера Магда Балоде, сегодня несчастный Ястшембский. А если бы на месте Ястшембского был Анджей? А если бы Котвицкий? Простите, пан профессор, но для меня панов не существует…

Тем не менее, по-другому не выходило.

Понемногу начал злиться и Марк Ястшембский. Костя видел это по лицу, по дрогнувшему пенсне – и почувствовал угрюмое удовлетворение. И тут-то польскую физиономию, польскую пилсудовскую физиономию, гнусную империалистическую польскую физиономию скривила презрительная гримаска. Ну-ка, ну-ка, что нам скажет полячок?

– Так вы, быть может, стали коммунистом? – спросил Ястшембский Константина.

Вот оно, прозвучало. Наконец-то. Ерошенко испытал упоение, восторг, как на краю мрачной бездны. Броситься вниз, немедленно, к чертям. Формулировка родилась в душе в одну секунду.

(Выучи ее, товарищ, и если что – рази идейного врага наповал.)

– Честный русский человек, – торжественно процедил начдес штурмбепо «Гарибальди», – всегда рано или поздно становится коммунистом. Если не становится, значит не соответствует одному из перечисленных трех условий.

Ястшембский привстал, задыхаясь от ярости.

– Ну вы и…

И ушел, размахивая руками. Продолжая дискуссию. С кем?

***

В тот же день, вернее под вечер, состоялась Костина встреча с Петей Майстренко. Возвратившись в казарму, бывший начдес обнаружил там сидевшего на соседней койке странно знакомого юношу, который, в свою очередь, странно обрадовался Костиному приходу.

– Здравствуйте, товарищ Ерошенко. Хорошо, что я про вас уже читал, а то бы решил – привиделось. Если бы вы знали, как я рад.

Костя тоже был рад. Несказанно.

От Пети он многое узнал о Барбаре. О работе ее в читальне, о праздничном вечере, о внезапном, в неизвестном направлении отъезде. На следующий день Петя познакомил Константина с Надеждой, сменившей Басю на посту книгохранительницы. Надежда, без Пети, рассказала начдесу о Басином горе – после того как Бася прочитала о гибели бронепоезда. (Басе казалось тогда, что она невероятно сдержанна и ничем своих чувств не выказывает. Бася ошибалась.)

Что же… Всё было в порядке. Любит. Если знает о Костином воскресении – ждет.

Разумеется, ждет, заверил Петя, понятия ни о чем не имевший, но не сомневавшийся.

Оставалось Басю отыскать.

О себе Петя рассказал, что стукнуло его три месяца назад, и крепко. «И не знаю, от кого схлопотал. Петлюровцы, махновцы? Для меня они теперь одним миром. Банда. Но их прикончат скоро, товарищ Фрунзе за них основательно взялся. А мне, представляете, совестно. До Львова не дошел. На Врангеля не сходил. Буду проситься на Дальний Восток, в Дальневосточную Республику, ДВР. Пора кончать с этой петрушкой».

– Почему на Дальний Восток? – удивился Костя странному сходству их мыслей.

– Родня у меня во Владивостоке. Дядя, тетя, братишки двоюродные, сестренки. Родственный долг, если хотите. Помочь от японцев освободиться.

– В таком случае и мне туда надо.

Так Константин отыскал надежное и твердое обоснование своему непонятному устремлению. Помочь Игнатию Попову. Если Игнатий Попов еще жив.

Петя об Игнатии не ведал.

– У вас там тоже родня?

Костя признался:

– Как минимум.

***

Прошли два дня. И вот оно свершилось.

Приехавший в Киев на какое-то свое совещание Мерман направился в курсантские казармы, где обитал его товарищ Майстренко. (Петя сообщил о своем местожительстве Иосифу, когда они ездили в карательный поход на шестую кавалерийскую. В казармы же перебрался еще в сентябре, получив постоянную койку и не желая более стеснять семейство дяди.) Уверенности, что Петя обитает в казармах по-прежнему, такой уверенности у Иосифа не было, но Петя в казармах по-прежнему обитал и оказался на месте как раз в момент прихода Мермана. И тогда-то…

Первоконник пришел в неописуемый восторг – отыскалась Барбара Карловна! Мерман пришел в небывалый восторг – отыскался воскресший начдес!

– Ну и где же этот проходимец?

– Пошел в библиотеку. Надя приглашала его книги посмотреть.

– Какая еще Надя? – насторожился чекист. – Немедленно за ним. Пока он снова в бабах не запутался.

Что означало таинственное «снова», автор сказать затрудняется. Костины отношения с Магдой Балоде Мерман мог наблюдать лишь на стадии полной безнадежности. Но Мерман был невероятно прозорлив. Всё же стал председателем следколлегии.

В библиотеке, после восклицаний, рукопожатий и объятий, Мерман провозгласил:

– Приказ РВСР начдесу Ерошенко. Десантироваться на железнодорожной станции…

Почему именно на этой, успел подумать Ерошенко, услышав старое и новое название города прежней Херсонской губернии.

– И заключить…

– Кого, куда? О чем ты, Ося? Я не чекист, не милицейский.

– В объятия… Гражданку Бэ…

– Что? – пролепетал Ерошенко. Догадавшись, но всё еще не веря.

– Бэ Ка…

– Что?

– Буки Како… – подсказал торжественно по-церковнославянски Петр.

– Что?

Уже почти не сомневаясь, но всё же страшась обмануться, Ерошенко смотрел на двух абсолютно счастливых товарищей. На сияющую, тоже сообразившую что и к чему Надежду.

– Бэ Ка Котвицкую! – выпалил Мерман.

Костя стоял оглушенный, отупевший. Радостный Мерман радостно продолжал.

– Об исполнении доложить в Центральный исполнительный комитет РСФСР лично товарищу Михаилу Ивановичу Калинину вкупе с предсовнаркома Владимиром Ильичем Ульяновым-Лениным.

– И товарищу Дзержинскому, – вторил Мерману Петя, – председателю Всерочрезкома, наркому внудел и геройскому главе Польского революционного комитета.

Костя, не находя подобающих слов и испытывая желание сесть, а может и лечь, попытался в ответ пошутить.

– А местным украинским властям?

Иосиф, представитель местной украинской власти, возражать Константину не стал.

– Если шибко хочется, можно и этим.

***

От Кости Иосиф дознался, где отыскать Магду Балоде. Мерман наведался к ней вместе с Петей Майстренко – одному идти было неловко, всё же недавно женился. Костю Иосиф с собой звать не стал. Кое о чем догадался.

Новость о Костином счастии Магда восприняла наилучшим образом. Так и сказала: «Это очень хорошо, что красивую польку нашли». Петя поймал себе на мысли, что эта девушка, так непохожая на Басю, ему отчего-то безумно нравится. Больше, чем Надя из библиотеки. Много больше, гораздо больше.

Магда же, разумеется, никому не сказал, что накануне побывала у специального врача, который порадовал ее, в самом деле порадовал, выводом: через несколько месяцев она будет счастливой матерью. Доктор, несколько смущенно, такие были времена, спросил ее про мужа, то есть про отца, словом… Магда гордо назвала в ответ любимое, родное имя, и немножко приврала – про мужа. Доктор отметил, что имя у мужа прекрасное, и объяснил пациентке, что это имя значит на латыни. «Кто он у нас по профессии?» Магда с гордостью сказала: «Латинист». «Вам фантастически повезло», – поздравил ее врачеватель.

Медики, как известно, полагают себя латинистами.

***

До уезда Костя с Мерманом добирались поездом два дня. С выходами на поиски топлива, с одной перестрелкой, с бесконечными часами простоя на станциях и полустанках. Зато в отдельном купе, зато наговорились. Было время, и было о чем. Мерман, горячась, рассказывал о чекистской своей работе, о Бляхере, о Квохченко, о Роме Овчаренко. «Давить надо бляхеров, Костя, давить!»

– Дави, Иосиф, – благословил его начдес. – Только не переусердствуй. Борьба за справедливость – дело увлекательное, так увлечет, что можно и увлечься.

– Точно, Костя, – признал правоту товарища Мерман. – Но я тоже тебе кое-что посоветую. По другой по части, не по чекистской. Бросай ты свое черносотенство. Свой общерусский шовинизм.

Переход был неожиданным. Иосиф разъяснил.

– Я же знаю, спишь и видишь свою единую неделимую.

Начдес попытался слукавить.

– Так ты против единой и неделимой советской республики?

– Не собьешь, – широко улыбнулся Иосиф. В те дни два товарища много и широко улыбались, настолько прекрасен был окружавший их мир. – Советская республика это советская республика, а Россия ваша, братец, это другое. Сказано вам, Украина не Россия – значит, так оно и есть. А не есть, так будет.

– Кем сказано? – улыбаясь, начал горячиться Ерошенко. – Кайзером Вильгельмом? Пилсудским?

– Голову мне, Костя, не морочь, – улыбаясь, ответил Натаныч. – Сказано товарищем Троцким. Почитай. Товарищем Чичериным. Товарищем Лениным. И вообще, какая вам, русским, разница как называться? Вцепились в слова и беситесь.

Ерошенко тихо загрустил.

– А какую историю учить, кем себя считать, быть одним народом или двумя, тремя? Так ведь можно и до вражды дойти, до ненависти, до полного беспамятства. До войн междоусобных. До средневековья.

Мерман по-прежнему улыбался.

– Прости меня, друг Ерошенко, но херня всё это, что ты говоришь. На масле, на подсолнечном.

– Херня?

Костя был бы потрясен – если б не последние четыре с половиной года. Русский человек успел приглядеться ко многому – французам и британцам подобного не снилось.

– А нет? – рассмеялся Иосиф. – Так и быть, растолкую. Язык, говоришь? Хорошо. У меня мутершпрах какая? Правильно, навроде германской. А в наших книгах ученых какая? Правильно, древняя еврейская, ничего на германскую похожего. С тобой говорю я на русской, потому что без русской в вашей Кацапии человеку не жить. Скажут говорить на украинской – значит, стану говорить на украинской. А кто уедет в штаты американские, будет говорить с американками на американской, ихнюю американскую историю вызубрит и станет чистый по виду американец, только с нашей душой, не ковбой какой-нибудь пархатый.

– А если в Бразилию поедет, – спросил печально Ерошенко, – станет на бразильской говорить?

– Ты мне зубы не скаль, – ответил Иосиф чуть более серьезно, – я не дурак, понимаю, что смеешься, хотя пока не понимаю где. Нет, хороший ты человек, Ерошенко, да одна беда – шовинист. Смотри – нарвешься на дурака, выведут куда не надо. Язык, история, господи прости. Оболочка всё это. А главное – душа. И еще, брат, главное, чтобы люди на земле были счастливы. Вам, кацапам, немчуре, полякам и прочим, знаешь у кого бы надо поучиться? То-то, брат.

– Не бойся, – совсем уже грустно сказал Ерошенко, – многие научатся. Только счастья это людям не прибавит.

Про себя же подумал: разве что отдельной приспособившейся сволочи.

– А вот давай посмотрим лет так через сто, – предложил начдесу бывший его комиссар. – Году так в две тысячи двадцать первом.

– Угу, – пробурчал Ерошенко.

– Эх, братец… Знаешь ты кто? Пессимист. Заулыбался? То-то. Выучил Оська, сын сапожника, новое словечко. И тыщу выучит еще, потому учиться не боится, на всё новое настежь распахнутый. А вы тут заладили: русский, не русский. Палеолит кацапский, древнекаменный век. Давай-ка еще по чаю?

– Давай.

Была, однако, вещь, о которой Мерман, считая долгом сказать о ней, так Константину и не сказал. Не решился. Дело же было в том, что…

Да, да, да. Дело было в том, что встреченный им в Киеве на том же совещании Шниперович, узнав от Мермана о Косте и о Костином счастье, радость Мермана немножко омрачил. Поведав Мерману о списке, с которым его, Шниперовича, ознакомили в Киеве полугодом ранее, после выхода статьи Племенного про гибель бронепоезда «Гарибальди». О списке членов житомирской дружины, поехавшей спасать бестолкового гетмана Скоропадского. О том самом списке, о котором думал осенью двадцатого Суворов – с сожалением, что список не уничтожил, и с надеждою, что список навсегда утрачен.

«Так то же против Петлюры, – сказал Шниперовичу Мерман. – И не один он такой у нас в Красной армии служит. Они же не за гетмана шли, они за Расею свою неладную». «Только те, кто у нас теперь служит и про кого известно, те о прошлом своем сообщили. Да и то доверия им нет. Ерошенко же наш умолчал. Ты пойми меня, Ося, я ему верю. Но в чрезвычайной ведь не только я служу, не только ты. Так что думай, чем и как ему помочь. Это для нас, для тебя и меня, он живой человек, а для другого – фамилия из списка. Тот гусь, что мне список показывал, знаешь, что тогда сказал? Повезло, говорит, белячку. А ведь гусь никуда не делся. И про Ерошенкино воскрешение запросто мог узнать. Подскажи ему, пусть поедет подальше куда-нибудь, пусть послужит еще. Подскажи».

Сказать и подсказать Иосиф не решился. Тем более что Костя собирался на Дальний Восток, в ДВР, а значит делал именно то, что пошло бы ему на пользу.

Тем не менее Иосиф намекнул: бросай, Костя, свой шовинизм.

Только разве этакий упертый кацапище поймет? Расея, мать вашу. Вцепились в слова, идиоты. Интернационала им мало.

Мало, Иосиф, мало.

***

В город приехали ближе к вечеру. Мерман не заходя в уездчрезвычком, повел товарища в политехническую школу. Косте, скажем честно, было страшно.

Бася вела в тот день кружок для взрослых. По истории словесности. Читала лекцию. О поэте Мицкевиче. Дверь была приоткрыта, и Костя вслушивался в Басин голос. Он не слышал его… Сколько же месяцев он не слышал этого голоса? Май, июнь, июль… декабрь, январь… март… Сколько же это месяцев?

– Мы никогда не согласимся, – говорила кружковцам Варвара Карловна, – с отношением Адама Мицкевича к его малой родине. В ней он, представитель ополяченной русской шляхты, желал видеть Польшу, а в русском ее населении – верных подданных польских господ. Но рассматривая вопрос в психологическом и историческом разрезе, мы можем, мы обязаны понять и Мицкевича. Величайший мастер польского слова, он ни разу не был ни в Варшаве, ни в Кракове. В жизни его было студенчество в Вильне, учительство в Ковне, высылка в Одессу. Крым, Москва, Петербург. Эмиграция: Германия, Италия, Швейцария, двадцать лет во Франции. И всё закончилось нелепой смертью в Турции. Польша Мицкевича была воображаемой, идеальной, а его польско-литовские иллюзии сыграли пагубную роль, исказив сознание поколений поляков. Но никто и никогда не посмеет отрицать – выразил Мицкевич свои иллюзии красиво. Вслушайтесь, товарищи!

Litwo, Ojczyzno moja! ty jesteś jak zdrowie;

Ile cię trzeba cenić, ten tylko się dowie…

Мерман сиял как романовский пятак. Видал, как оно у нас в уезде поставлено? Ну что, Ерошенко, заходим?

– Я сейчас переведу, товарищи. Прозой, ведь я не поэт. Литва, отечество мое! Ты – как здоровье. Сколь следует тебя ценить, поймет лишь тот…

Увидев вошедшего в класс Иосифа Мермана, Барбара испытала удивление. Увидев Костю…

Костя, в шинели, в старой фуражке со звездочкой, стоял у двери, словно опоздавший на занятие школьник. Бася, в синем учительском платьице, онемевшая, стояла у доски.

Кружковцы что-то ощутили, задумались, поняли. Стали подниматься, улыбаться, уходить. Вслед за прочими вышел Иосиф.

Бася сказала:

– Ты?

Ерошенко потряс головой.

Подошла. Ткнулась, как тогда, в апреле, на Большой Васильковской, в грудь. Кажется, заплакала, но может быть и нет. Кто-то, заглянув украдкой в дверь, увидел строгую и неприступную Варвару Карловну, женщину добрую, но заведомую буржуйку, в новом качестве – рядом с красным командиром. Военным специалистом.

Она ждала этой встречи. Она боялась этой встречи. Она не верила в эту встречу. Она не знала, что сказать и как. А получилось очень просто. Само собою.

– Баська.

– Котька.

***

Описывать дальнейшее имеет не более смысла, чем пересказывать Лонга, Апулея, Овидия, Катулла, Боккаччо, Аретино или сьера де Брантом. Происходившего между Ерошенко и Котвицкой никто не описал, но всякий здравый и здоровый человек легко реконструирует события. Обойдемся парой слов: это было счастье. Долгожданное и заслуженное.

***

В церковь Костя с Басей так и не сходили. Даже в загс.

– Мы сделаем это попозже, Барбара.

– Я тоже чувствую, что пока нам нельзя. Но я не понимаю почему.

– Иначе ты не сможешь вернуться домой.

– Мой дом там, где ты.

– У меня сейчас нет дома, Бася. Я уезжаю на Дальний Восток, в Благовещенск. А тебя ждут. Пан Кароль, пани Малгожата, Маня, Свидригайлов. Они имеют право увидеть тебя. Неужели ты не хочешь?

– Хочу, хочу. Но почему, почему… Я понимаю, но не до конца.

– Будучи моей женой, ты не сможешь репатриироваться. Ты же должна вернуться, ты обязана. Мой долг – возвратить тебя семье. Через полгода, много через год всё кончится, и я немедленно выйду в отставку. А сейчас… Тебе надо уезжать, как можно скорее. Пока идет репатриация, пока Ленин с Троцким или Пилсудский опять не закрыли границу. Пан Кароль, пани Малгожата ни в чем не виноваты. Я чувствую себя вором.

– А ты?

– Всё устроится, мы прогоним японцев, и потом я приеду в Варшаву. Теперь ввели какой-то нэп, скоро восстановятся связи, торговые, дипломатические, научные. Я возвращусь к науке, Баська. Мы обвенчаемся в храме Спасителя.

– Или в Александро-Невском соборе.

– Всё равно.

– А где мы будем жить?

– И там, и здесь. Если получится.

– А если не получится? Если связи не восстановятся, если снова будет как тогда?

– Тогда уедем. Долг родине мы отдали сполна.

– В Гондурас? В Коста-Рику?

– Обойдемся без экзотики. В Италию. Море древностей, благоустроенная либеральная монархия.

– Там теперь какие-то фаши ди комбаттименто, дерутся с социалистами.

– Хулиганы. Их скоро разгонят. В Италии подобной публике не на что рассчитывать. Германию тоже ведь как трясло, а теперь там демократическая республика. У этих фашистов абсолютно неприемлемая для разумного человека идеология. Коммунизм угрожает либерализму и демократии, значит надо уничтожить либерализм и демократию. До такого нонсенса и Нахамкес бы не додумался.

– Кто?

– Когда ты будешь у своих, я буду спокоен. Уезжай, Баська. Ради меня.

– Хорошо. Только ты не уедешь, я знаю. Ни в Италию, ни в Коста-Рику, ни в Гондурас.

– Я приеду к тебе. Привезу тебя к себе. Мы будем вместе.

– К тебе, к себе. Как всё запутано.

– Распутаем. Главное – иметь ориентиры. Они у нас есть. У меня, у тебя.

– Коммунистические идеалы?

– И идеалы.

***

– Почему на Дальний Восток?

– У меня командировка. В Народно-революционную армию.

– В красную?

– Разумеется. Но называется Народно-революционная. Приходится хитрить. Делать вид, что ДВР отдельное государство.

– У меня был поклонник на Дальнем Востоке.

– Разбитое сердце? Поэт? Придется вызвать его на дуэль.

– Он не поэт, а комсомолец.

– Тогда на политическую дискуссию. Развенчаю его в рамках внутрипартийной демократии.

– Он тогда еще маленький был. Мы познакомились в поезде, когда бежали из Варшавы. Писал мне письма из Владивостока. Вероятно, давно уже встретил другую. Так что думаю, вы обойдетесь без дискуссии.

***

– Я думаю о Мермане, о других. Почему вышло так тяжело? Так страшно?

– А разве где-то бывало иначе?

– Вот именно. Но мы словно были слепы. Мнили, что располагая их историческим опытом, легко обойдем все препятствия. И получили кошмарный итог.

– Боюсь, Барбара, иначе невозможно. Цена прогресса. Жестокий урок господствующим классам, неразумным и эгоистичным.

– Но откуда в людях столько злобы?

– Ты же сама говорила: люди всего лишь люди. Разве мы не знали раньше? Так что же – сдаваться, кричать караул? Дело сделано, надо сжать зубы и строить. Мир.

– А ты опять на войну.

– Чтобы мир наступил, надо войну закончить. Пока на Дальнем Востоке японцы, каппелевцы, семеновцы, пока в Монголии безумствует Унгерн…

– Котька, ты не чувствуешь вины перед миллионами несчастных людей? Мы соблазнили их нашими грезами, а в итоге вышло…

– Не мы соблазняли, не мы начинали. Но нам с тобой, тебе и мне, было бы стыдно оставаться в стороне. В конце концов, мы представители интеллигенции, русской, польской. Прости за красивую пошлость, но семена не пропадут.

– А чувство вины?

– Бездействуй мы, вина была бы тяжелее.

– Поцелуй меня, Костя.

– И ты меня, Баська. Смешаем и повторим.

– Чтобы никто не завидовал.

– Да.

– Повтори.

– Повтори.

– Повтори.

***

Покуда Ерошенко отсутствовал в Киеве, да и после его возвращения, ноги упрямо выводили Петю Майстренко в переулок, где обитала Магда Балоде. Магде понравился застенчивый, упорный кавалерист, но принимать его ухаживания, будучи в известном положении, такое представлялось Магде Балоде безнравственным. Твердо решив отвадить Петра, Магда призналась ему, чего именно ожидает через несколько месяцев. Отца она, понятно, не упомянула. Петя, как ни странно, обескуражен обстоятельством не был и изъявил полнейшую готовность… Магда объяснила Петру, как могла, что сейчас он в таком состоянии, что не вполне отдает себе отчет, но ежели всё, что он говорит ей, серьезно и ежели в его решимости ничто не переменится, то она, Магда Балоде, будет ждать его на месте, в Киеве.

В середине мая двадцать первого года Костя и Петя выехали в Москву, а оттуда – через Муром, Арзамас, Симбирск, Мелекес, Бугульму, Уфу, Челябинск – проследовали за Урал. Покатили медленно по разоренной Транссибирской магистрали. По дороге узнали, что во Владивостоке случился новый переворот. Теперь белые в Южном Приморье доминировали неприкрыто – под японским покровительством, как и прежде. Петя кипятился: вот ведь сволочи. Костя угрюмо молчал. Но знал, что белой русской крови он не пожалеет. Сколько можно, проклятые твари? Вы угомонитесь, псы, или нет?

67.Заместитель председателя Реввоенсовета Республики.