Buch lesen: «Случаи из жизни и смерти»
Адель
“И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле”.
Быт. 1:28
Раньше я был храбрым. Кто-то говорил, что храбрость моя… не от большого ума. Может, оно и так. Я никогда не думал наперед, давал волю кулакам, разгонял мишуру крепким словцом. Чувствовал себя… это… “королем жизни”. Думал… передо мной любая хрень загнется. Я ж всех тащил. Генриха тащил, даже… Краусса.
Краусс. Вспоминаю, и дрожь такая… мерзкая. Мне уже не стыдно. Я псих – все так считают. Вслух не скажут, не. Но у них, сука, на лицах все есть…. Знай, Толик – тебя списали. Так и подохну здесь… под белым потолком.
Ходят вокруг тебя… в очках, лысенькие. Ну, хер с ними.
А вот… кошмары….
Задрали кошмары. Врачи говорят, что пару раз я просыпался… среди ночи… пытался выпилиться. Бился башкой об стенку. Странно, я этого не помню. А вот кошмары, сука, помню. Лекарства не помогают. Еще бы. Я ж видел то, что не вылечит ни один укол, ни один грёбаный порошок. Я видел… ее.
Подчас теряюсь. Башню срывает, и я… рыдаю. Еще вот ору, на себе волосы рву. Мало их у меня осталось, волос-то. Да и зубов… тоже. Мамаша говорит, что это от недоедания. “Плохо кормють”. Наивная. Просто я… видел. Видел то, от чего у меня, сука, часть мозга нахер отгнила. Я отупел, сломался. Кажись – пополам. Иногда я – это я, тогда лежу, матерюсь, зубы скрипят – ну, тихое помешательство, когда стучатся кошмары. А иногда я… совсем другое. То, что бьется до крови башкой об стену. То, что рыдает и орет, забившись в уголок. Я, нахрен, раздвоился! То, что я увидел в доме Краусса… раскололо меня.
Мне вот интересно: кто из нас, сука, двоих быстрее загнется? Надеюсь, что это будет тот я, кто помнит кошмары. То сопливое существо, что сменяет караул, оно… размазывает сопли по стене, но… уже не помнит этих гребаных снов. А вот я лежу, пускаю слюну и помню. Дерьмо.
Теперь уже редко я думаю о прошлом. Поди, блин, разберись, что сон, а что реальность, где ты, а где не ты. Не до чего больше. А с другой стороны… это самое прошлое – причина того, что я сюда загремел. Причина того, что я вконец спятил. Это Краусс… нет… она таким меня сделала.
Ведь в кошмарах….
В кошмарах….
Снах, что приходят в темноте….
Я вижу ее. Ее лицо. Если это вообще… можно назвать лицом….
С Крауссом как-то сошелся… и уже не помню, как. Я тогда на токаря учился. А немчура… ну, он, кажется, в меде. Слышал о нем от девок. Умный. Начитанный. Как бы, ну… “интеллигентный”. Так говорили. Даже, по-моему, не только девки. Хрен вспомню, кто, но тоже говорили.
Мы тогда с Генрихом были. Ну, Булочниковым. Далее будет зваться Булкой. Булка – размазня, скажу я вам. Маленький такой, щупленький – только башка круглая, с такими же круглыми, сука, иллюминаторами. Блеял, как овца. Зато девчонки его любили – как… ну, вроде питомца. Так вот, о чем я…. А, да. Генриху Краусс тут же понравился. А я вот немцу не доверял. И правильно, сука, делал…. Да….
Значится, так случилось – мы трое вместе. Я, Генрих – игрушка, а не человек, хвостик наш малахольный, бледный такой, с прыщиками… да вот Краусс – глыба, глыба такая холодная, сучий компьютер, жёсткий диск дохрена знаниями забит. Как повелось, я бежал впереди, творил херню, как еще сказать…. Краусс… гребаный колдун, вурдалак, пузатый дьявол. Всегда важный, размеренный. Все да у него с расстановочкой. Как, сука, начнет говорить – так все его слушай. Не соскочишь. Уж очень интересно… типа. Колдун, я ж говорю. Или пиздабол.
Краусс был автомат. Вот реально, без души человек. Стихи там всякие… ненавидел. Сам я читал… ну, мало. А вот Булка любил почитать книжки… всякие такие… ну, мудрёно закрученные, про идеалы. Смешно – такой его набили эти книжки слезливой требухой, что аж вонять начал. Краусса это бесило. «Ничегошеньки нет, друг мой… – так говорил – Кроме вещей материальных, ве-щес-твен-ных!». Прям так и тянул: “ве-щес-твен-ных!». Генриху бы рот открыть, мол, “чего ты гонишь, дядя?”. Ну, хоть как-нибудь за книжки эти свои порамсить.. Да хер там плавал! Кишка тонка.
Кишка… кишка Генриха….
Ну, было, что Краусс доводил его до слез. Да, реально, этот малахольный, Булка, чуть что, так в сопли. Как-то раз я пизданул, что его соседи по комнате шпёхают – каждая собака поверила, а он пищал, как баба. Хотя… Краусс и меня мог пронять. Жуткая, мать его, у немчуры была манера. Так скажет, так посмотрит на тебя – и прям видишь, как он срывает плёночку, кожицу, а там… Ну, холодная машина, терминатор, сука. Херак – и задушит. Холодными, сука, руками.
Краусс… он был холодным, как лед….
Короче, мы вместе болтались. Я немца не боялся. Скорее, нос по ветру держал. На всякий. Краусс… ну, как я понял, Краусс… людей не понимал и понимать не хотел, клал на то, какой там хрен между нами. Ну, а Булка… такие всегда плетутся сзади, потому что в одиночку они – ноль без палочки. Хуйня без крестика. Не смотрели бы мы за этим, блин, размазней, другие бы раздавили, не пернув.
Так мы и блыкались, пока не появилась… Адель. Да черт меня дери, если бы не эта девчонка, не было бы нихера! Всей этой долбаной срани! Как она, сука, нашла нас, как поняла, что именно мы… нужны ей? И тогда, и в доме Краусса…. Мать их всех….
Она копалась в оккультной херне. Наш автомат Краусс – тут как тут, бочку катить. Его грёбаная инертная туша, которая передвигалась со скоростью айсберга, постоянно подкатывалась к ней… и расходилась на говно. Адель смеялась, улыбаясь… широко … так, знаете, с зубами. Потом мы подтянулись. Я был как всегда… это… ну, как в той газете шутка: “смел, как гусар и туп, как желудь”. Адель это понравилось. Генрих был как всегда. Короче, как завалившийся под ванну обмылок. Адель это еще больше понравилось. Дура она была, а может, помешанная.
Так нас стало четверо – жрите, не обляпайтесь. Она стянула нас какими-то, вот блин, нитями. Смеялась, шутила пошло, как шлюшка, фантазировала… со смыслом, хе-хе. И строила из себя мамзель. Булка иногда оговаривался и называл ее «мамой». Черт, она любила строить из себя няньку, когда Краусс, ну, как репетировали, опускал этого придурка Генриха.
Я же просто-напросто запал на нее. И даже знаю, блин, когда. Был дождь. Я остался допоздна послушать ее бредни о Парацельсе и его рецепте гомункула. Как-то так это было… чёрт разберет. Пошла меня провожать, а тут и полило. Зонта не было ни у меня, ни у нее. Но черт, зонт ей был нахер не нужен. Скинула туфли – и танцевать. Сумасшедшая и пошлая дурочка. Ах, сука, как она смеялась! Как звонко пела! Помню, подумал: «Вот, блин, ну…». И тут же у меня и…. ёкнуло. Я любил ее. Сука, любил же! А вот Краусс….
…он ее реально боготворил.
Мы сами не поняли, как она приручила Краусса. Стояк свое взял – немчура отказался от всего, от чего можно было отказаться. Автомат-Краусс, он, блин… наконец-то нащупал у себя, сука, душу. И такой блевотной она оказалось… что даже скучно. Влюбленный Краусс – вот же картина, ё-мое! Как жирная бурёнка на случке. Но Адель запала. Запала настолько, что… ушла от меня – опять-таки, жрите, не обляпайтесь.
Уж чего я захочу, получаю всегда. И Адель была моя. Говорила: «Такие парни, как ты, берут женщин варварской силой». И ведь, блин, так гладко у нас шло! Целых два года с ней прожили, и, казалось, дело… к тому самому. Не факт, что бы я ей не изменял (куда бы я дел Ленку-давалку, правильно?), но… лопни мои глаза! Что это было, сука, за тело! Мало того, что эта рыжая бестия была в натуре какая-то ведьма, так еще и одежда была ей, мать твою, не хозяйка – сколько раз бывало, что она домой приглашала… нас всех, отпирала дверь – и шасть в комнату. Заходим – ну чё, она картинно так сидит голая на подоконнике, пьет виски из чайной кружки. Вона как. Сука….
Херовая вещь, что она ушла к нему….
Не, хрен там плавал, я долго не бесился. Не, сцену я устроил – иначе какой толк? У Краусса не стало пары зубов, Адель… хе-хе, ее я пощадил. Там бы и трахнул, да противно уже было. Пил неделю, потом подобрал сопли и научился им обоим, сука, улыбаться.
А потом… она умерла.
Двинутая ведьма не убежала от Господина Рака. Возможно, зараза эта убивала ее медленно, но я запомнил это так – была Адель, и нет ее. Хуюшки, отплясалась.
Ну… не, я ж не в обиде. Правда.
Булку тогда, кажись, неслабо плющило. Я же простил ее во всех смыслах. Простил, сука, и отпустил. А вот Краусс…
…Краусса мы больше не видели. До того чертового письма.
Пять лет, или что-то такое… не объявлялась эта немецкая сволочь. По привычке, после выпуска мы с Булкой остались… вместе. Жили, сука, душа в душу – я ходил по бабам, он увлекся этими сраными настолками и часами пропадал в клубе для педиков «Эльфийские трели». Блин, нормально так жили! Что касается работы и бабла… да все как у всех, нечего и языком чесать. Я бы и один мог… но в кого мои любимые кулаки будут падать, когда нажрусь? Он еще так, блин, пищит – как сучка!
У, срань господня, помню я тот день. Знатно тогда бухнул, даже не допёр сразу, чё это лежит у нас в почтовом ящике. Зато как прочел – и мигом протрезвел. Черт возьми, да так и было! Сейчас это письмо здесь… со мной. Кажется только из-за того, что читаю его, блин, без конца, не забываю русского языка. Тех, кто сейчас ко мне пришлёпывает, я слушать отвык. Как понял, что меня записали в дурачки, так и отвык.
Это было письмо… от Краусса. Вот, что он написал:
«Mein Freund!
Я знаю, как со стороны выглядит этот мой шаг. Посуди сам, может ли ждать понимания тот, кто бросил своих близких друзей на целых пять лет, не удосужившись за этот длительный срок и словечко послать, маленькую весточку? Но… обстоятельства сложились так, что мне более не к кому писать. Точнее, мне никто не нужен. Нужен лишь ты, Анатолий. Ты и только ты, потому что… здесь дело в Адель.
О, дорогой мой друг, ты представить себе не можешь, как я теперь счастлив! Она… почти удалась. Я не сплю ночами, и именно что от тяжелой работы. Работы, которую подарила мне Адель. Моя девочка дала мне резец, обучила всему, что знала сама, а я присовокупил к этому то, что знали древние.
Ты знаешь, я всегда отвергал все метафизическое. Да что там, всякое мистическое я старательно отвергал! Но она… она сорвала пелену лжи, открыла мне… новые стороны познания. Я понял: к черту медицину, к черту математику, физику и прочую пыль! Она – жизнь, и ее искусство – искусство самой божественной Лилит! Я нащупал лоно творения, и из соков перворождения вылеплю новое божество!
У нее то же лицо. Те же глаза. Так видится мне во снах. Она несовершенна, но вопрос времени, когда она расцветет. Я подгадал цветение и приглашаю тебя им полюбоваться. Тебя и только тебя. Это важно. Важно для нас обоих.
Ведь ты тоже любил Адель. Любил нашу маленькую Hexe1.
Ульберт фон Краусс, адепт новой крови мира…
И страстный обожатель подлинной науки».
Так я просёк, что Краусс… нормально так сбрендил. Дал почитать Булке, тот нихрена не понял, но тут же начал убалтывать, мол, “поехать”. Куда, сука, поехать? Если немец и правда вконец тронулся, то меньше всего хочется соваться в это говно. Он еще и вбил в свою больную башку, что мне до сих пор всралась эта Адель! Которая, сука, сдохла давно!
Ну… короче, то ли остатки благородства поели, то ли нытье Генриха вконец меня задолбало. Снялись мы с насеста и попёрлись к немцу. В хвост нас и в гриву, ну почему мы не остались дома?
Краусс жил на пустыре. Старшая сестра, перед тем как отъехать, переписала на него здоровенную развалюху в паре сотен километров от деревни Болота. Гадкие места. В таких местах, как эта гнилая поебень, должны водиться всякие херобони. Одна там и завелась….
Нас было трое. Я, Булочников и Лексин. С Лексиным сошелся… в первой год, как из шараги откинулся. Адель приучила меня читать книжки… не знаю, каким образом. Я ходил в книжный на первом этаже дома и брал чего-нибудь. Юра Лексин был тем человеком, который в лоб сказал: мол, читаю я одно говно. Сам он был… этот, филолог. Черт знает что такое, но умный, может быть, даже умнее старины Краусса. Потом уже я познакомил его с Генрихом – эта мокрица всегда пробовала моих новых знакомых, как это умники говорят, “по остаточному принципу”. Лексин Булку очень любил (прямо как девки в универе), и вообще нервно дергал губой, когда я говорил, кем Булочников на деле является и всегда, сука, являлся.
Лексин тогда вел машину. Я впервые за пять лет набрал Краусса. Он ровным, сука, самым ровным и спокойным голосом объяснил мне, что “дело это важнее всего того, что мы проворачивали до этого”. Сказал еще, что зрелище это только для меня. Так я и напиздел ему, что еду один.
– Н-надеюсь, с Ульбертом все… в п-порядке! – блеял тогда Булочников, теребя свои идиотские очки трясущимися руками.
– Надеюсь, то, что он сумасшедший, не значит, что у него в холодосе нет пива! – сказал я.
– Если повезет, ваш немец просто заигрался – сказал Лексин – Но у меня, по правде говоря, дурное предчувствие.
– Говняные здесь места. Печенкой чувствую, здесь под землей евреи закопаны. Или еще чего.
– Жутко… и как Ульберт… мог… жить здесь… столько лет? – мокрица все обссывалась.
– Кстати, заправщик что-то болтал про странный шум, доносящийся, как он выразился, «со стороны высоченного дома». Это случайно не жилище нашего клиента?
– Я звонил ему утром. Не парьтесь… – сказал я и приложился к окну.
«Но, блин, места и впрямь говёные…» – тут же резануло в голове.
Как сейчас помню, какое поганое чувство у меня… сука, да у каждого из нас было, когда аж с третьего звонка в дверь нам так никто и не открыл. Весь путь – от поеденного червями палисада через пыльный загаженный двор к хер пойми какому крыльцу – будто специально гадил в душу.
– Ну и дерьмище! Не навернись, Генрих! – предупредил я этого долбаного олуха– Сука, что это, свалка?
– Мусор давно не выносили. Кажется, Краусс выставил пакеты на улицу и забыл о них. Потом их… растаскало зверье. Мм, окна…. – Лексин показал пальцем на то, что раньше было окнами. Нынче все досками забито.
– Здесь… т-точно кто-то живет? – пропищал Генрих.
– Видимо да, и это очень дурно… – решил Лексин, парень наш головастый.
Там все было… херово. С того самого клочка гребанной бумажки.
Потом мы стали в дверь звонить. После трех раз Булка начал ногти грызть. Лексин задергал верхней губой, как всегда делал, когда шалили нервишки… а потом, как приложил ухо к двери, сказал, как отрезал: «Раз уж приехали, надо войти».
Умный был Лексин парень. Да только это его не спасло. Сука….
С дверью долго не вошкались. Генрих причитал: «Не ломайте!». Но нам было плевать. Я хотел выпустить пар, а Лексин говорил, что, мол, нашему «психически нестабильному другу может понадобиться помощь”.
Пиздел. Это нам скоро нужна будет помощь!
– Краусс! Ты где, сука? Дрыхнешь, что ли? Эй, Краусс! – заорал я, в душе не каная, какого хера мы тут забыли.
– Ульберт! Уль…Ульберт! Т-ты где? Ульберт? Это мы, Генрих и Толя! От…отзовись! Ну же! – кажись, у Булки начиналась истерика.
Он все-таки любил немца. И Адель.
– Ээ, немчура! Я не за тем тащился в эту глухомань, чтобы играть в твои блядские игры! Выходи, чертила грёбаный! Выходи, не то….
– Ребята. Гляньте сюда – голос Лексина бил, как линейка. Как, сука, и всегда. Как в тот день.
Стена. Стена в гостиной. В этой комнате был чертов бардак, это правда. Книги с ублюдочными каракулями лежли… везде. Подгнивший кусок ветчины на столе в короне из жужжащих мух. Обои, мать их, кто-то драл – на них остались красные полосы. На ковре – битое стекло, а на тумбочке – колбы… с такими еще штуками… в гробу видал я эти названия. Повсюду листочки к стене пришприлены… со всякой отчаянной херью. Давно не видал такой мерзоты. Вывороченные кишки, открытый мозг, нашпигованный этими… элек…электродами, много рисунков каких-то уродцев с херовой тучей глаз и конечностей… или вообще без них. На одном плакате – смесь креветки и младенца, на другом – то же самое, но с белесой головой без всяких там носа, глаз, ушей, а на третьем – вообще бугристый такой кусок мяса с ресничками и огромными стопами. Но все это… цветочки. Да, сука, цветочки-ромашки по сравнению с другой стеной, голой. Все для того, чтобы эта долбаная надпись поместилась….
– Вот же срань… – что я еще мог сказать?
Написано: “Я заполучил то, что несет в себе запах ангелов. Это семя, что пошло не от Адама, но с благословленных алым мраком стенок лона ее! Глаз дракона, растянутый в яйцеклад, дарует мне путь, по которому зародыш напитается соком первородной шлюхи, матери порока и вечного круговорота спасительной боли! Приди, Лилит, я взываю к твоему чреву, дабы оно подарило мне воплощение твое! Базанот лилим, кхаальдур велизат абадур! Куртизанка плоти, жрица греха, дай мне вкусить от твоего плода, и я понесу жизнь твою в окровавленных руках! Моя любовь, соками и слизью созидания полейся из прорехи в мироздании, менструальным потоком разбей берега праха, дав ему новое тело!
Приди, Лилит! Приди, и назовись….”
– «Аделью» … – вслух прочел я.
Генрих был не в себе. Он и на рисунки блевал, а от чтения этой бредятины вообще чуть совсем не потерял кондицию. Лексин сжимал и разжимал кулаки, чертова губа его так плясала, что, сука, могла оторваться нахуй. Я же только и мог делать, что охреневать, за каким бесом мы вообще в эту залупу сунулись.
Эта вконец поехавшая мантра была намалёвана кровью.
Булка рыдал. Он, сука, выл и рыдал, а еще приговаривал так: «Господи… господи…». А потом….
– Ульберт? – сказал, когда голову повернул.
– Толя солгал… вы оба здесь… – прохрипело нечто, что выросло, как прыщ, за нашими спинами… и в этой хренотени я, зуб даю, никогда бы не признал Ульберта Краусса.
Сейчас, клянусь мамкой, я б хотел вечно глазеть на то, во что превратился Краусс… наяву, чем видеть во сне то же самое, но в более хреновом виде. Но в тот самый момент, тот самый долбаный момент, когда я увидел Ульберта Краусса спустя пять лет, мне стало черт знает как стремно.
Немца всего… перекосило, знаете. Вот черт разберет, как так может быть, но одно его плечо было будто бы сантиметров на десять ниже, сука, не меньше! На этих ублюдочных раскособоченных плечах болтался халат, засаленный и полинялый, а еще вонючий до одури. Он полысел, но жесткие волосья на висках и затылке отросли и падали куда хотели. Волосы слиплись каким-то блевотным салом и разделились на отдельные тощие хрени, как у осьминога какого-нибудь. Его лицо, зеленое, будто гнилое, обросло бородищей, в которой, черт бы ее побрал, торчали куски еды – тоже гнилой, вонючей. Да на Крауссе, мать его дери, были целые отложения всяко разной мертвечины! Из-за нее –бородищи то есть – не было видно глаз…. Руки немца дрожали, и тогда, мамой клянусь, я заметил, что они… ну, в крови…. Помешанный этот… босиком был, и ноги его были такие грязные, словно он вставал ими в толчок.
Меня чуть не вывернуло, только увидел эту блядскую мразотность. Кажется, я уже дернулся, чтоб свалить ко всем чертям из хибары Краусса. Человек, который выглядит так… короче, для него поздняк уже. И лечить бесполезно. Псих конченый.
– Ульберт… ты… ты… постарел… – пищал в это время Генрих, заламывая так ручонки.
– Постарел? Да… да… – прям булькал немец – Я много трудился… это… не так легко…. Особенно… с таким скудным материалом… часто неподатливым и прихотливым….
Говорил Краусс так, словно кашель душил. А еще… еще… внутри него что-то… стучало, понимаете? Немец то качался, то у него какая-то, блин, судорога была… и внутрях у него раздавался… ну, такой… глухой стук. Словно что-то сидит в нем и пытается… сука, пытается выбраться.
Если б я, мать его, знал, что буду прав…. Там и вправду кое-что было….
– Господин Краусс, ваши друзья беспокоятся за вас. Мы приехали, чтобы справиться о ваших делах – сказал Лексин. Этот чертов кремень Лексин.
Краусс широко улыбнулся. И тут же кровь – фигак по подбородку. Я увидел, как мало у него осталось зубов….
– Ульберт, тебе плохо? Ты… болен? – не затыкался Булочников.
– Я… здоров… – не то, что сказал, а выкашлял этот гребанный Краусс – Здоров как никогда… здоров… и полон… впервые за свою жизнь…. Толя! Mein Freund2!
Он вперил свои склизкие зенки прямо в меня. Прямёхонко, сука, в меня!
– Она не была… адептом… – Краусс оперся о косяк и, знаете, нежно так провел по нему рукой, словно бабье тело вместо него трогал– Дитя силы… не обязано знать… ее свойств. Это нам… жалким мешкам с мясом… приходится корпеть, штудировать… те жалкие крючки… что оставили для нас такие же… мешки с мясом. Я слаб, Толя. Слаб, но… вдохновлен любовью! Смерть – лучшее средство… внедрения истинной любви…. Скоро ты… скоро вы все поймете, что гной – это… первозданный сок жизни…. Лишь мертвое тело до конца совершенно…. Никакой биологический замысел, кроме гниения, ему более не хозяин…. Но что, если… выключить гниение? Запустить… второе рождение мертвого тела? Она стала… материалом. Я услышал зов… из ее мертвого тела. Ночная куртизанка Ада говорила… сквозь ее усохшие уста. Ее тело… было не спасти… я оказался глупее тех, чьи книги… я читал. Книги, которые она тоже… читала. Но я отыскал способ… прививания. Ген, подчиненный законам древних – могущественная вещь! Ты… вы все… скоро увидите его могущество.
– Я правда думаю, господин Краусс, что нам стоит вызвать… – начал Юра.
– Тепло ее тела… – влепил Краусс – вот чего мне… не хватает. Но… ее толчки… эти милые проявления жизни… это восторг, истинный восторг, мой Толя! Поздороваться… да-да, детка… она хочет… поздороваться….
– Прекрати!!! Слышишь, хватит!!! – Генрих, придурок Генрих, вцепился в это чудище и завопил, как полоумный – Друг, перестань!!! Это ужасно, просто ужасно!!! Поехали в город, с нами, с Толей и Юрой, мы тебе поможем!!! Я боюсь за тебя, Ульберт!!! Ульберт, пощади меня!!! Иди с нами, ну, иди!!! Я тебя… я… я ведь… а мы…. Хвати-и-и-и-ит!!!
– Sie geht. Sie und ihre Kraft kommen zu dieser Stunde. Sie hat die Mahlzeit abgeschlossen, und alle Ströme von Eiter strömen in ihren Schoß. Sie wird geboren3! – прогудел Краусс, и ничего из этой тарабарщины я не разобрал…
…но вот тут началось самое дерьмо.
Треск. С таким треском лопается какая-нибудь тыква. Кости сломались, мясо порвалось, раскрылось и перемешалось, залилось кровью… горячей. Краусс… разошелся, как змейка, от члена до грёбаного подбородка, издав крик… и от него – от этого крика – только обосраться…
…крик…который я всегда слышу в своих кошмарах….
Эта тварь вырвалась. Она… вышла из Краусса. Я тогда плохо запомнил… эту ее форму, потому что гадина вся была в крови и еще хер знает каком дерьме. Но она… эта склизкая пиявка, эта хищная сука обвилась вокруг Генриха… и порвала его ко всем ебеням! Разодрала напополам, повалилась на пол вместе с той половиной, где была башка. Начала, сука, грызть. Ее тело было… упругое, сильное такое, ну, типа кошачье… и кровища во все стороны. Она ввинчивалась в черепушку Булки и сосала мозги. Нижняя половина валялась тут же, в месиве из кишок….
Кишки Генриха…. Кишки Генриха…
Вот сучара! Эта мерзотная тварина заметина нас! Она завизжала тем, что было чем-то вроде рта. Я увидел длинный такой хвост, недоразвитые… руки с ногами, которые приросли к телу какими-то плёнками, и лицо… гребаное лицо нерожденного младенца с треугольной пастью, с тремя рядами зубов, как иголки!
“Чмокающая слизь на венозной коже и теплая человеческая кровь на струящемся жестокостью теле” – кто-то шепчет мне эту срань в кошмарах… так, что я выучил наизусть… но так и было! Так и было, мать вашу!
Мы ничего не сделали… тогда. Что, нахрен, мы могли?! И Лексин, и я – мы были храбрецами. Но, сука, что бы вы делали на нашем месте? Честь нам делает хотя бы то, что мы не обделались в первые, блядь, секунды!
И все же Лексин опомнился первым. Этот чертов герой побежал к твари, но она уже пробила дыру в потолке и смылась. Эта уродливая мразота смылась! Сожрала Генриха – и шасть!
Точнее, сожрала их обоих. Краусса, этого тупого ублюдка Краусса, она жевала давно. Мяско немчуры дало ей силы… вырваться. Сожрав Булочникова, она должна была стать сильнее… вырасти….
Лексин тогда сказал, мол, пошли. Туда, на улицу, к машине. Уехать отсюда в деревню, а лучше, мать твою, сразу в город. Взять бензину, да хер с ним, хоть динамиту, и расхуярить эту тварь! Взорвать вместе с домом!
Я пошел за Юрой. Под моей ногой что-то хрустнуло. Очки Генриха. Очки, заляпанные кровью и слизью…
– Шевелись, Толя! Чем раньше мы уберемся, тем лучше! – повторял Лексин.
Der kostenlose Auszug ist beendet.