Buch lesen: «Случаи из жизни и смерти»

Schriftart:

Адель

"Материнское счастье подобно маяку, освещающему будущее"

А. Некрасов, «Материнская любовь»

Раньше я был храбрым. Некоторые говорили, что храбрость моя – не от большого ума. Может быть и так. Я никогда не думал наперед, давал волю кулакам, разгонял мишуру крепким словцом. Чувствовал себя королем жизни, думал, передо мною любая беда расступится. Я ведь всех тащил. Генриха тащил, даже Краусса.

Краусс. Вспоминаю про него, и дрожь по всему телу. Мне уже не стыдно. Я псих – так все считают. Вслух не скажут, нет. Но у них на лицах все это есть… знай, Толик – меня списали. Так и подохну здесь, под белым потолком. Ну и пусть. Задрали кошмары. Врачи говорили, что пару раз я просыпался посреди ночи и пытался выпилиться. Бился головой об стенку. Странно, этого я не помню. А вот кошмары помню. Лекарства не помогают. Еще бы. Я же видел то, что не вылечит ни один укол, ни один грёбаный порошок. Я видел… ее.

Подчас я теряюсь. Башню срывает, и я рыдаю. Рыдаю и ору, рву на себе волосы. Мало их у меня осталось, волос. Да и зубов тоже. Мамаша говорит, что это от недоедания. Наивная. Просто я видел. Видел то, от чего у меня, сука, умерла часть мозга. Я отупел, сломался. Иногда я – это я, тогда я лежу, матерюсь и трясу головой, когда вспоминаются кошмары. А иногда я… нечто иное. То, что бьется до крови башкой об стену. То, что рыдает и орет, забившись в угол. Я, нахрен, раздвоился. То, что я увидел в доме Краусса… раскололо меня.

Мне интересно: кто из нас двоих быстрее загнется? Надеюсь, что это будет тот я, у кого кошмары. То сопливое существо, что сменяет меня на посту, бесится от кошмаров, но уже не помнит их. А вот я лежу, пускаю слюну и помню. Дерьмо.

Теперь уже редко я думаю о прошлом. Поди, блин, разберись, что сон, а что реальность, где ты, а где не ты. Не до чего больше. А с другой стороны… это самое прошлое – причина того, что я здесь. Причина того, что я вконец спятил. Это Краусс… нет… она таким меня сделала.

Ведь в кошмарах….

В кошмарах….

Сновидениях, что приходят во мраке….

Я вижу ее. Ее лицо. Если это вообще можно назвать лицом….

Я познакомился с Крауссом, когда учился в университете. Сам он был с медицинского, а я постигал науку математику. Вообще говоря, на почве математики мы с ним и сошлись. Этот немецкий черт интересовался всяким: геологией, архитектурой, инженерным делом, биологией… но ему, блин, в тот вечер приспичило наведаться во двор математического факультета в поисках собеседника. Чудной он был. Всегда был двинутым. Скитался по факультетам, приставая со своими долбаными расспросами. Дитя малое, слава богу, ума палата.

Мы тогда с Генрихом были. Ну, Булочниковым. Генрих Булочников – тот еще размазня, скажу я вам. Маленький, щупленький – только башка круглая, с такими же круглыми иллюминаторами. Блеял, как овца, трясся, как тростник, а еще учился фигово. Зато девчонки его любили – как питомца, естественно. Так вот, о чем я…. А, да. Генриху Краусс сразу приглянулся. А я вот немцу не доверял. И правильно, сука, делал, как оказалось!

Как бы то ни было, так случилось – мы трое были вместе. Я – шалопай, раскольник, заноза в заднице. Генрих – игрушка, а не человек, хвостик наш, малахольный, бледный, с красноречивыми такими прыщиками. Краусс – глыба, холодная глыба, сучий компьютер, жёсткий диск которого был забит дохрена знаниями. Как повелось, я бежал впереди, бедокурил, как еще сказать… заваривал кашу. Булочников плелся позади, охал и потел, бормотал хрен пойми что. А Краусс был, как бы, чем-то между. Гребаный колдун, вурдалак, пузатый дьявол. Всегда важный, размеренный. Все да у него с расстановочкой. Как начнет говорить – так все его слушай. Не отвертишься. Уж очень интересно. Колдун, я же говорю.

Краусс был автомат. Вот реально, без души человек. Стихи он ненавидел, прозу, впрочем, тоже. Сам я читал спасительно мало, и кажется, Крауссу это нравилось. А вот Булочников любил почитать книжки. Смешно – такой его набили эти книжки философской требухой, что аж вонять начал. Краусса это бесило. «Ничегошеньки нет, друг мой – говаривал он – Кроме вещей материальных, ве-щес-твен-ных!». Генрих бы поспорил, по глазам видно было. Да куда там! Кишка тонка, сука.

Кишка… кишка Генриха….

Иной раз Краусс доводил его до слез. Да, представьте, этот малахольный, Булочников, чуть что, так рыдать в три ручья. Раз пустил я слух, что он мочится в постель – так все изволили поверить. Хотя… Краусс и меня мог пронять. Уж слишком жуткая у него манера была. Так скажет, так посмотрит на тебя – и прямо видишь, как он срывает с себя фальшивую кожу, а там… холодная машина, готовая тебя задушить. Холодными, сука, руками.

Краусс… он был холодным, как лед….

Короче, мы сумели сдружиться. Я немца не боялся. Скорее, был настороже. Краусс же, как мне всегда казалось, людей не понимал и понимать не хотел, а потому не особо ломал голову над тем, какой там хрен между нами. Ну а Булочников… такие всегда плетутся сзади, потому что без других они ничто. Не смотрели бы мы за этим, блин, размазней, другие раздавили бы его, не заметив.

Так было до тех пор, пока не появилась Адель. Да черт меня дери, если бы не эта девчонка, не было бы ничего! Как нашла она нас, как поняла, что именно мы… нужны ей? И тогда, и в доме Краусса….

Она занималась физикой. А параллельно копалась в оккультной чуши. Материалист Краусс сразу возненавидел Адель за этот ее интерес. Его грёбаная инертная туша, которая передвигалась со скоростью айсберга, постоянно подкатывалась к ней и изливала свое негодование. Адель смеялась, широко улыбаясь… так, знаете, с зубами. Потом мы подтянулись. Я был как всегда смел, как гусар и туп, как желудь. Адель это понравилось. Булочников был как всегда пискляв, как утенок, и жалок, как завалившийся под ванну обмылок. Адель это еще больше понравилось.

Так нас стало четверо. Она связывала нас какими-то, ей богу, энергетическими нитями. Смеялась, разила наповал умнейшими шутками, фантазировала о непристойном и актерничала, подводя нас, натурально, к краю безумия. Булочников иногда оговаривался и называл ее «мамой». Черт, она любила строить из себя няньку, когда жестокий Краусс в очередной раз задаст этому придурку Генриху материалистскую трепку. Я же просто-напросто запал на нее. И даже знаю, блин, когда. Был дождь. Я остался допоздна послушать ее бредни о Парацельсе и его рецепте гомункула. Пошла меня провожать, а тут полило. Зонта не было ни у меня, ни у нее. Но черт, зонт ей был явно не нужен. Потому как она скинула туфли и принялась плясать. Ах, дьявол, как она смеялась! Как звонко пела! Помню, подумал: «Вот, блин, дурочка». И тут же у меня и ёкнуло. Я любил ее. А вот Краусс….

…он ее реально боготворил.

Мы сами не поняли, как она приручила Краусса. В короткий срок его корабль пошел ко дну, он отрекся от всего, от чего можно было отречься. Автомат-Краусс, казалось, наконец нащупал у себя, сука, душу (а думалось, что нет ее у него). Влюбленный Краусс – вот же нелепое зрелище! Но Адель прониклась. Прониклась настолько, что ушла от меня.

Ага, кажется, забыл упомянуть. Уж чего я захочу, получаю всегда. И Адель была моя. Она часто говорила: «Такие парни, как ты, берут женщин варварской силой». И ведь, блин, так гладко у нас шло. Целых два года с ней прожили, и казалось, дело шло к женитьбе. Не факт, что я бы хранил ей верность (все-таки однообразие приедается), но… милостивые адские цепи, что это было за тело! Мало того, что эта рыжая бестия вплотную занималась ведьмовскими делами, так еще и одежда была ей, мать твою, не хозяйка – сколько раз бывало, что она нас домой приглашала, отпирала дверь – и шасть в комнату. Это все за тем, чтобы мы потом увидели, как она картинно сидит голышом на подоконнике и пьет виски из чайной кружки. Вона как.

Булочников был для нее не больше, чем наперсток. Мы с Крауссом в ухажеры и годились. Я был нахал, а он – неуклюжий интеллигент. Тем более странно, что она ушла к нему.

Не, хрен там плавал, я долго не бесился. Не, сцену я устроил – иначе какой толк от всей моей бурлящей энергии? У Краусса не стало пары зубов, Адель я пощадил. Пил неделю, потом подобрал сопли и научился им обоим, сука, улыбаться.

А потом она умерла.

Ведьма не убежала от Господина Рака. Возможно, болезнь протекала медленнее, но лично я запомнил это так – была Адель – и не стало Адели.

Булочников, кажется, приуныл. Я же простил ее во всех смыслах. Простил и отпустил. А вот Краусс…

…Краусса мы больше не видели. До того чертового письма.

Больше пяти лет не объявлялась эта немецкая сволочь. По привычке, после выпуска мы с Булочниковым остались вдвоём. Жили душа в душу, я ходил по бабам, он увлекся настолками и часами пропадал в клубе «Эльфийские трели». Блин, а достойные занятия для нас обоих! Что касается роботы и денежных вопросов… да все как у всех, нечего и языком чесать. Скажем так – ни один из нас целой квартплаты точно бы не потянул, ну а так, вскладчину, выживали.

Сука, помню тот день. Я тогда знатно бухнул, и даже не сообразил, что это такое лежит у нас в почтовом ящике. Зато прочел – и мигом протрезвел. Черт возьми, да так и было! Сейчас это письмо здесь, со мной. Кажется только благодаря тому, что я из раза в раз его, блин, читаю, не забываю русского языка. Визитеров-то своих я давно слушать отвык. Как понял, что меня записали в дурачки, так и отвык.

Это было письмо от Краусса. Вот что он написал:

«Mein Freund!

Я знаю, как со стороны выглядит этот мой шаг. Посуди сам, может ли ждать понимания тот, кто бросил своих близких друзей на целых пять лет, не обмолвившись с ними и жалким словечком? Но… обстоятельства сложились так, что мне более не к кому писать. Точнее, мне никто не нужен. Нужен лишь ты, Анатолий. Ты и только ты, потому что… дело здесь в Адель.

О, дорогой мой друг, ты представить себе не можешь, как я теперь счастлив! Она… почти удалась. Я не сплю ночами, и именно что от тяжелой работы. Работы, которую подарила мне Адель. Моя девочка дала мне резец, обучила всему, что знала она, а я присовокупил к этому то, что знали древние.

Ты знаешь, я всегда отторгал все метафизическое. Да что там, всякое мистическое я старательно отвергал! Но она… она сорвала пелену лжи, открыла мне… новые стороны познания. Я понял: к черту геологию, к черту математику, архитектуру и прочую пыль! Она – жизнь, и ее искусство – искусство самой божественной Лилит! Я нащупал лоно творения, и из соков перворождения вылепил новое божество!

У нее то же лицо. Те же глаза. Она несовершенна, но вопрос времени, когда она расцветет. Я подгадал цветение, и приглашаю тебя им полюбоваться. Тебя и только тебя. Это важно. Важно для нас обоих.

Ведь ты тоже любил Адель. Любил нашу маленькую Hexe.

Твой Ульберт фон Краусс, адепт новой крови мира…

И страстный обожатель науки».

Так я понял, что Краусс сбрендил. Дал почитать Булочникову, тот нихрена не понял, но тут же начал уговаривать меня поехать. Я колебался. Если немец и вправду вконец тронулся кукухой, то меньше всего хочется мне соваться в это дело. Он еще и вбил в свою бальную башку, что мне еще есть дело до Адель!

Тем не менее, то ли остатки благородства дали о себе знать, то ли нытье Булочникова вконец меня добило, да только снялись мы с насеста и поперлись к немцу. Будь я трижды проклят, ну почему мы не остались дома?

Краусс жил на пустыре. Старшая сестра, перед тем как отъехать, переписала на него здоровенную развалюху в паре сотен километров от деревни Болота. Гадкие места. В таких местах, как эта гнилая пустошь, должны водиться страшные твари. Одна там и завелась….

Нас было трое. Я, Булочников и Лексин. Я познакомился с Лексиным в первой год после окончания универа. Адель приучила меня читать некоторых авторов, которые казались занятными и ей, и мне. Я захаживал в книжный на первом этаже нашего дома и брал томики. Юра Лексин был тем человеком, который без обиняков сказал мне, что читаю я одно говно. Сам он был филолог. Черт знает что такое, но умный, может быть, даже умнее старины Краусса. Вскоре я познакомил его с Генрихом – эта мокрица всегда пробовала моих новых знакомых по остаточному принципу. Лексин Булочникова очень ценил и вообще нервно дергал губой, когда я по обыкновению своему напрямую говорил, кем Булочников на деле является и всегда, сука, являлся.

Лексин вел машину. Я впервые за пять лет набрал Краусса. Он ровным, сука, самым ровным и спокойным голосом объяснил мне, что дело это важнее всего того, что мы проворачивали до этого. Сказал еще, что зрелище это только для меня. Потому я соврал ему, что еду один.

– Н-надеюсь, с Ульбертом все… в п-порядке! – выдавил из себя Булочников, теребя очки трясущимися руками.

– Надеюсь, то, что он сумасшедший, не значит, что в его холодильнике нет пива! – заявил я.

– Если повезет, ваш немец просто заигрался – сухо сказал Лексин – Но у меня, по правде говоря, дурное предчувствие.

– Говняные здесь места. Печенкой чувствую, здесь под землей закопаны евреи. Или еще чего.

– Жутко… и как Ульберт… мог… жить здесь… столько лет?

– Кстати, заправщик что-то болтал про странный шум, доносящийся, как он выразился, «со стороны высоченного дома». Это случайно не жилище нашего клиента?

– Я звонил ему утром. Не парьтесь – я приложился к окну.

«Мерзотные пустоши…» – тут же резануло в голове.

Как сейчас помню, какое поганое чувство испытал каждый из нас, когда с третьего звонка в дверь нам так никто и не открыл. Весь путь от поеденного червями полисада через пыльный загаженный двор к облупившемуся крыльцу будто специально гадил в душу.

– Ну и змеевник! Не упади, Генрих! – предупредил я этого долбаного олуха– Тьфу, это что, свалка?

– Мусор давно не выносили. Кажется, Краусс выставил пакеты на улицу и забыл о них. Потом их… растаскало зверье. Мм, окна…. – Лексин показал пальцем на то, что раньше было окнами. Ныне все забито досками.

– Здесь… т-точно кто-то живет? – засомневался Булочников.

– Видимо да, и это очень дурно… – решил Лексин.

Потом мы стали звонить в дверь. После трех раз Булочников начал кусать ногти. Лексин задергал верхней губой, а потом, приложив ухо к двери, отрывисто заключил: «Раз уж приехали, надо войти».

Умный был Лексин парень. Да только в тот день это была его главная ошибка.

С дверью мы справились быстро. Генрих причитал: «Не ломайте!». Но нам было плевать. Я хотел выпустить пар, а Лексин руководствовался тем, что нашему, как он выразился, «психически нестабильному другу» может понадобиться помощь.

Дурак. Это нам скоро нужна будет помощь.

– Краусс! Ты где, сука? Уснул, что ли? Эй, Краусс! – заорал я, в душе не испытывая никакого желания шастать по его вонючему дому.

– Ульберт! Уль…Ульберт! Т-ты где? Ульберт? Это мы, Генрих и Толя! От…отзовись! Ну же! – кажется, у Генриха начиналась истерика.

Он все-таки любил немца. Как любил и Адель.

– Чертов немчура! Я не за тем тащился в эту глухомань, чтобы играть в твои игры! Выходи, черт тебя дери! Выходи, не то….

– Ребята. Гляньте сюда. – голос Лексина был холоден, как лед. Как, сука, и всегда. Как в тот день.

Стена. Стена в гостиной. В этой комнате был чертов бардак, это правда. Книги с неведомыми каракулями лежали то тут, то там. Подгнивший кусок ветчины лежал на столе в короне из жужжащих мух. Обои, мать их, кто-то драл, на них остались красные полосы. На ковре – битое стекло, а на тумбочке – уцелевшие колбы с ретортами. Повсюду плакаты… со всякой отчаянной херью. Давно не видал такой мерзоты. Вывороченные кишки, открытый мозг, нашпигованный электродами, многочисленные зарисовки каких-то уродцев со множеством глаз и конечностей, или же вообще без них. На одном плакате – смесь креветки и младенца, на другом – то же самое, но с белесой головой безо всяких органов чувств, а на третьем – вообще бугристый кусок мяса с ресничками и огромными стопами. Но все это… цветочки. Цветочки по сравнению с западной стеной, что была абсолютно голой. Это все для того, чтобы эта долбаная надпись поместилась.

– Вот же срань… – только и смог я сказать.

Я заполучил то, что несет в себе запах ангелов. Это семя, что пошло не от Адама, но с благословленных алым мраком стенок лона ее! Глаз дракона, растянутый в яйцеклад, дарует мне путь, по которому зародыш напитается соком первородной шлюхи, матери порока и вечного круговорота спасительной боли! Приди, Лилит, я взываю к твоему чреву, дабы оно подарило мне воплощение твое! Базанот лилим, кхаальдур велизат абадур! Куртизанка плоти, жрица греха, дай мне вкусить от твоего плода, и я понесу жизнь твою в окровавленных руках! Моя любовь, соками и слизью созидания полейся из прорехи в мироздании, менструальным потоком разбей берега праха, дав ему новое тело!

Приди, Лилит! Приди, и назовись….

«Аделью» … – вслух прочел я.

Булочников что-то забубнил. Его и при виде рисунков пару раз вывернуло, а чтение этих бредовых строчек вообще заставило рыдать в три ручья. Лексин сжимал и разжимал кулаки, чертова губа его плясала чечетку. Я же только и мог делать, что жалеть, что мы сюда сунулись.

Эта вконец поехавшая мантра была написана кровью.

Генрих рыдал. Он, сука, выл и рыдал, а еще приговаривал так: «Господи… господи…». А потом….

– Ульберт? – истерично пропищал он, обернувшись.

– Толя солгал… вы оба здесь… – прохрипело нечто, что оказалось за нашими спинами и в чем я, зуб даю, никогда бы не признал Ульберта Краусса.

Сейчас, бог свидетель, я бы предпочел вечно глазеть на то, во что превратился Краусс, наяву, чем видеть во сне то, что передо мной возникнет потом. Но в тот самый момент, тот самый долбаный момент, когда я увидел Ульберта Краусса спустя пять лет, мне стало черт знает как стремно.

Немца всего… перекосило. Хрен знает, как так может быть, но одно его плечо было будто бы сантиметров на десять ниже. На этих раскособоченных плечах болтался халат, засаленный и полинялый, а еще вонючий до одури. Он полысел, но жесткие волосья на висках и затылке отросли и падали на плечи и грудь. Пряди слиплись каким-то салом и разделились на отдельные щупы, как у моллюска какого-нибудь. Его дряблое, землистое лицо обросло бородищей, в которой, черт бы ее побрал, торчали куски еды разной степени испорченности. Да на Крауссе были целые отложения разнообразной мертвечины! Из-за нее не было видно глаз…. Руки немца дрожали, притом тогда, мамой клянусь, я заметил, что они покрыты пятнами запекшейся крови…. Помешанный этот был бос, и ноги его были такие грязные, словно он вставал ими в сортир.

Меня передернуло, когда я увидел эдакую мерзость. Кажется, я уже дернулся вперед, чтобы свалить из хибары Краусса. Человек, что выглядит так, явно не поддается уговорам. И лечению тоже.

– Ульберт… ты… ты… постарел… – пищал в это время Генрих, заламывая ручонки.

– Постарел? Да… да… – пробулькал немец – Я много трудился… это… не так легко… дается. Особенно… с таким скудным материалом… достоверным….

Говорил Краусс так, словно пытался сдерживать кашель. А еще… еще… внутри него что-то… стучало. Периодически немец подавался вперед, его пробивала судорога, и раздавался глухой стук. Словно что-то сидит в нем и пытается… сука, пытается выбраться.

Если бы я знал, что окажусь прав…. Там и вправду кое-что было….

– Господин Краусс, ваши друзья беспокоятся за вас. Мы приехали, чтобы справиться о ваших делах – отчеканил Лексин. Этот чертов кремень Лексин.

Краусс широко улыбнулся. Струйка крови побежала по подбородку. Я увидел, как мало у него осталось зубов….

– Ульберт, тебе плохо? Ты… болен? – не унимался Булочников.

– Я здоров – резко посерьезнел Краусс, хотя вряд ли к этой странной твари можно было применять хоть какие-то людские слова – Здоров как никогда… здоров… впервые за свою жизнь…. Толя! Mein Freund!

Он вперил свои осклизлые зенки прямо в меня.

– Она не была… адептом… – Краусс оперся о косяк и нежно провел по нему рукой, словно вместо деревяшки трогал женское тело – Дитя силы… не обязано знать… ее свойств. Это нам… жалким мешкам с мясом… приходится корпеть, штудировать… те жалкие крючки… что оставили для нас такие же… мешки с мясом. Я слаб, Толя. Слаб, но… вдохновлен любовью! Смерть – лучшее средство… внедрения истинной любви…. Скоро ты… скоро вы все поймете, что гной – это… первозданный сок жизни…. Лишь мертвое тело до конца совершенно…. Никакой биологический замысел, кроме гниения, ему более не хозяин…. Но что, если… выключить гниение? Запустить… второе рождение мертвого тела? Она стала… материалом. Я услышал зов… из ее мертвого тела. Ночная куртизанка Ада говорила… сквозь ее усохшие уста. Ее тело… было не спасти… я оказался глупее тех, чьи книги… я читал. Которые она тоже… читала. Но я отыскал способ… прививания. Ген – могущественная вещь! Ты… вы все… скоро увидите его могущество.

– Я правда думаю, господин Краусс, что нам стоит вызвать… – начал было Юра.

– Тепло ее тела… – перебил его Краусс – вот чего мне… не хватает. Но… ее толчки… эти милые проявления жизни… это восторг, истинный восторг, Толя! Поздороваться… да-да, детка… она хочет… поздороваться….

– Прекрати!!! Слышишь, хватит!!! – Генрих, этот придурок Генрих, вцепился в это чудище и завопил, как полоумный – Друг, перестань!!! Это ужасно, просто ужасно!!! Поехали в город, с нами, с Толей и Юрой, мы тебе поможем!!! Я боюсь за тебя, Ульберт!!! Милый Ульберт, пощади меня!!! Иди с нами, ну, иди!!! Я тебя… я… я ведь… а мы…. Хвати-и-и-и-ит!!!

– Sie geht. Sie und ihre Kraft kommen zu dieser Stunde. Sie hat die Mahlzeit abgeschlossen, und alle Ströme von Eiter strömen in ihren Schoß. Sie wird geboren! – не своим голосом прогудел Краусс…

…и вот тут началось самое дерьмо.

Треск. С таким треском лопается тыква. Кости сломались, мясо порвалось, все, что еще можно было назвать плотью, раскрылось и перемешалось, залившись горячей кровью. Краусс… разошелся от паха до гребаного подбородка, издав последний истошный вопль…

который я всегда слышу в своих кошмарах….

Эта тварь вырвалась. Она… вышла из Краусса. Я плохо запомнил эту ее форму, потому что гадина вся была в крови и ошметках. Но она… эта склизкая пиявка, эта хищная сука обвилась вокруг Генриха и порвала его! Разорвала напополам, повалилась на пол вместе с той половиной, где была башка. Начала грызть. Ее тело было упруго и энергично, кровища брызгала во все стороны. Она ввинчивалась в черепушку Булочникова и сосала мозги. Нижняя половина валялась тут же, в месиве из кишок….

Кишки Генриха…. Кишки Генриха…

Наконец заметив нас, тварь завизжала тем, что служило ей ртом. Я увидел длинный хвост, недоразвитые руки с ногами, приросшие к телу при помощи мембран, и лицо… гребаное лицо нерожденного младенца с треугольной пастью с тремя рядами игл-зубов!

Чмокающая слизь на венозной коже и теплая человеческая кровь на струящемся жестокостью теле….

Мы ничего не сделали тогда. Что, нахрен, мы могли?! И Лексин, и я, были храбрецами. Но, сука, что бы вы делали на нашем месте? Честь нам делает хотя бы то, что мы не обделались!

И все же Лексин опомнился первым. Этот чертов герой побежал к твари, но она уже пробила дыру в потолке и скрылась. Эта уродливая мразота улизнула от нас! Сожрала Генриха и ушла!

Точнее, сожрала их обоих. Краусса, этого тупого ублюдка Краусса, она жевала давно. Это дало ей силы… вырваться. Сожрав Булочникова, она должна была стать сильнее… вырасти….

Лексин приказал мне следовать за ним. Он явно шел к двери. Туда, на улицу, к машине. Уехать отсюда в деревню, а лучше в город. Взять бензину, да хер с ним, да хоть динамиту, и зафигачить эту тварь! Уничтожить вместе с домом!

Я пошел за Юрой. Под моей ногой что-то хрустнуло. Очки Генриха. Очки, заляпанные кровью и слизью…

– Шевелись, Толя! Чем раньше мы уберемся, тем лучше! – окликнул меня Лексин.

Но мы не знали, как быстро развивается это существо….

Лапища. Согнутая под странными углами. Суставы где попало. Сверху хитин или еще какая дребедень. Когти, или шипы, или жала, хер знает – вырвали Лексину внутренности. Этот долбаный Лексин силился стоять даже тогда, когда его выпотрошили заживо. Рекой шел из него сок. Выблелывая куски своих кишок, харкая кровью, Лексин шарил по столу, ища, чем пристукнуть эту шлюху. Полминуты. Потом Юра рухнул замертво. А она принялась его жрать.

Der kostenlose Auszug ist beendet.