Buch lesen: «Серпантин к Мертвому морю», Seite 5

Schriftart:

«Затмит горизонт перелётная стая…»

 
Затмит горизонт перелётная стая,
плоды упадут, откатившись упруго…
Так тихо, как будто бы люди всё знают,
но, рты открывая, не слышат друг друга.
Так осень начнётся. А чем обернётся?
Вот море моллюсков раскрытые створки
ссыпает на берег под белое солнце,
и хрустом они одиноки, как в морге.
Так шумно, так людно в обжитом объёме,
от моря до неба, отсюда – до детства.
Не густо… Но нет откровения кроме
любви, назначающей время и место.
Вот – сердце и стрелы, вот – кости и череп,
пробит электричеством воздух предзимий.
Кончается осень. Да кто мне поверит!
Её притяженье других ощутимей.
Пардесы пусты. Только спеющих манго
на согнутых ветках желтеют медали…
И стая, изогнута в клин бумеранга,
над ними летает – оттуда, туда ли…
 

«Разве китайские кеды…»

 
Разве китайские кеды,
осенью пахнущий кросс,
зимнее чёрное небо,
белые дырочки звёзд,
мартовский лёд через Волгу,
к лесу на той стороне,
сосен прозрачную смолку —
разве увидишь во сне,
если за окнами спальни
дует шараф, и с утра
острыми ветками пальмы
бьёт по балкону жара?
Пылью окрашен и выжжен
моря застывший настил.
Тесно на кладбище ближнем
от пережитых могил.
Камешки с краю пристрою:
доченька, мама, отец.
Кажется, стала святою
эта земля наконец —
с прахом, с избытком любовей.
Все остальное – враньё!
Как же пружинит под хвоей
мёртвая хватка её,
цепко сверяясь с тем фото,
где уже всё решено
датой на обороте,
пухом, влетевшим в окно.
 

«Скулит затёртая пластинка…»

 
Скулит затёртая пластинка,
игла срывается, скользя,
и жить бы можно по старинке,
но выжить памятью – нельзя.
Еще сквозь лета паутину
сквозит прощальное тепло,
снуёт челнок «вернусь-покину»,
вздымая ветви наголо.
В порту слежавшиеся сети
забыли трепетный улов,
и тянет жизнь последней трети,
как операционный шов.
Что было чудом, что казалось —
судьбы не изменить на пядь —
но вот непрожитую малость
и не объять, и не обнять.
Хрип в оборотах снимет картридж,
зависнув, как морской конёк.
Ты смотришь так, как будто знаешь,
где остановится челнок.
 

«Я хотел бы вернуть эти дни, пусть затея пустая…»

 
Я хотел бы вернуть эти дни, пусть затея пустая —
перейти через площадь, где сквер облетел напросвет,
слышен хрупкий ледок или близкий звоночек трамвая,
ветер черные ветви, как клетку грудную вздымая,
добавляет в финал поцелуя упавший берет.
Холодеющей осени с яблочным хрустом дыханье
я хотел бы вернуть, а перчатки забыть на скамье.
Дольше встречи самой обнимающий миг расставанья,
крупной вязки – тогда было модно вязанье —
узелки и тепло помнят пальцы. Как буквы в письме
мы с тобою близки. До глобальных дожив потеплений,
хорошо вспоминать, если нет для забвенья причин,
если тяжесть мгновенных годов и тягучих мгновений
я, подбросив, верну, как заправский циркач на арене,
улыбнусь, уронивши одно, или даже один.
Не вернуть, не вернуться. Но это и к лучшему даже —
не увидеть былого, приникнув к дверному глазку…
Только к вечной гравюре из белого снега и сажи,
где нельзя ничего изменить без спасительной фальши,
припадаю опять, как беспечный младенец к соску.
 

Хватило бы даров…

«Лес начнётся, вглубь затянет, источая дух грибной…»

 
Лес начнётся, вглубь затянет, источая дух грибной,
там туман ползёт, вставая, как заспавшийся герой.
Дальше едешь – тише будешь, обещает вечный гид.
Там ли мории цветенье? Семисвечник ли горит?
Вот и Ясная Поляна, косы свищут по дуге.
Граф исполнил «пистолетик» на одной, присев, ноге…
Паровозным кроет дымом все строения. Свисток,
шляпка дамы, честь мундира, вот тебе и весь вещдок.
Знал я раньше, что «нах остен» – направленье на восток,
от войны у нас до мира, километров, этак, сто.
Ну, а ближний – это Ближний, даже надпись не нужна.
Здесь опасна при обстреле та и эта сторона.
Всё смешалось в нашем доме от фамилий до имён.
Кто и где, в каком законе? Кто обрезан, кто крещён?
Кто свободен без предела, как последний атеист,
чья душа уже взлетела, услыхав осенний свист?
Кто зимою, торжествуя, запалит ханукию
и Снегурочку расспросит: «Кто родитель, мать твою?!»
Как же трудно оторваться (невозможно!) от корней.
Нужно, нужно отмываться, как учил нас дед Корней!
Всё выходит от любови? Той, где мягкий знак в конце,
две вершины, где вначале острый угол в «а-бэ цэ»?
То прозрачна, то сурова, вечно рвётся эта ткань.
Дождик, дождик, я уеду! Где там эта Арестань?
 

«Одиночество не требует числа…»

 
Одиночество не требует числа,
искренность свободна от рецензий.
На стволах застывшая смола,
ноготь на стекле рисует вензель.
Это – сон о средней полосе,
холодах, любви, лимонной водке…
Живы все и молоды мы все,
дачный домик и четыре сотки.
Может, шесть. Поступок, даже жест
изменяют местоположенье,
положенье новых наших мест
издали ласкает слух и зренье.
Alma mater, на иврите – матер альм.
В общем, жизнь идёт обычным ходом
средь морей и финиковых пальм,
в землю молоком струясь и мёдом.
С музыкой, игривой, как витраж,
красное идёт, конечно, лучше.
Вот и всё, уже не так палящ
вечер, хоть часы его тягучи.
На балконах – фикусы, герань,
душно (просто так, без многоточий).
Слышно, как сжимается гортань,
и жасмин сильнее пахнет к ночи.
 

Июльский полдень

 
Солнце просыпало этот песок золотой и горячий.
Если с разбега прижаться к нему и зажмурить глаза —
слышно, как лёгкой волной плоскодонку качает
и задевает о вереск крылом стрекоза.
Близко лежишь ты. Твоё ощущаю дыханье
кожей горячей, а после губами ловлю.
Только ли лучшее коротко так и случайно?
Я по бумажным стаканам вино разолью.
Ты засмеёшься, песчинки с ладони сдувая,
что-то прошепчешь, не слышу, но знаю о чём.
Знаешь и ты, но ещё до опасного края
мы безмятежны, как всё безмятежно кругом.
Острова край далеко в очертаньях размытых,
полдень над нами, над хлебом и красным вином.
Короток вдох, хорошо бы хватило на выдох
светлых минут на прощание и на потом.
Где этот остров? И башни, и трубы, и шпили,
и пивзавод, что виднелся с горячих песков.
Так же, как дом, где однажды и вечно любили
от переправы буквально за пару шагов.
 

«Однажды в ноябре, давно…»

 
Однажды в ноябре, давно
проснусь, стряхнув ночную негу
и, ёжась, выгляну в окно
и удивлюсь привычно снегу.
Окончен круг. И значит мы
с тобою на год постарели,
и вновь, в преддверии зимы,
запахли пылью батареи.
Внизу прохожие спешат,
бесшумно давят снег хрустящий.
Сложилось многое не так,
и мы от этих мест всё дальше.
Но вьюжных зим и пыльных лет
ограды тянутся витые,
их тень длинна и долог след
от обретённого впервые.
Всё перевёрнуто во сне,
как в ноябре бесснежном. Боже,
всё перевёрнуто во мне!
Проснусь – да и не спал, похоже.
 

«Мгновенна вспышка ужаса в мозгу…»

Л.


 
Мгновенна вспышка ужаса в мозгу,
таким бессильем согнуты колени,
что и заплакать толком не могу,
теряя звук родных местоимений.
Осталось лишь поверить, что душа
с твоим теплом ушедшая, с дыханьем,
кружащая, как пух из камыша,
не одинока в холоде бескрайнем.
Там безысходность обрела предел,
а здесь, в конце обратной перспективы,
в начале бесконечной буквы “Л”
качели во дворе и куст крапивы.
Коровка божья в разноцветьи дня
летит на небо, чуть коснувшись кожи,
здесь голос твой, окликнувший меня:
«Возьми детей, а я заеду позже…»
 

«Минул год. Я всё так же не знаю ответа…»

Л.


 
Минул год. Я всё так же не знаю ответа,
как не знаю вопроса! Уходом очерченный край —
это рамка твоих фотографий и прежнего света,
сорок раз неотсчитанный и оборвавшийся май.
Безысходности волны. Не вычерпать этого моря.
Ни молитвой, ни ложью на миг ничего не вернуть.
Обнаружить просвет в разделяющем насмерть заборе
и во сне невозможно – и здесь, и ещё где-нибудь.
Минул год. Мало что изменяется внешне.
Твой мобильный ещё набираю и сразу – отбой…
Если б раньше я верил в спасение жизнью безгрешной,
то теперь перестал бы. Обычай прощанья простой:
рав, качаясь, читает молитву надрывно, протяжно,
самолётик учебный, приблизившись, чертит круги,
улетая туда, где виднеется пятиэтажка…
Под ногами цветы и земля, где не видно ни зги.
Не с тобой, а с привычным бытьём обрываются связи,
и по хрупким следам улетевшей листвы сентября
мчится прежняя жизнь, догоняя ушедших. Но разве
всё ещё раз вернётся, возвращаясь на круги своя?