Buch lesen: "Chocolat / Шоколад", Seite 2

Schriftart:

2
February 12, Ash Wednesday

Actually the bells woke us. I hadn’t realized quite how close we were to the church until I heard them, a single low resonant drone falling into a bright carillon dommm fla-di-dadi dommmm – on the downbeat. I looked at my watch. It was six o’clock. Grey-gold light filtered through the broken shutters onto the bed.

Позже Анук сказала, что Пантуфлю уже не страшно, значит, тревожиться не о чем. Не задувая свечей, мы в одежде улеглись на пыльный матрас в спальне, а когда проснулись, уже наступило утро.

2
12 февраля, Пепельная среда

Разбудил нас звон колоколов. Я и не догадывалась, что наша лавка стоит так близко к церкви, пока не услышала, как низкое резонирующее «бом-м» растворяется в мелодичном перезвоне – «боммм фла-ди-дади-бомммм». Я глянула на часы. Шесть утра. Через щели разбитых ставней на постель струится серо-золотистый свет.

I stood up and looked out onto the square, wet cobbles shining. The square white church tower stood out sharply in the morning sunlight, rising from a hollow of dark shopfronts; a bakery, a florist, a shop selling graveyard paraphernalia; plaques, stone angels, enamelled everlasting roses… Above their discreetly shuttered facades the white tower is a beacon, the roman numerals of the clock gleaming redly at six-twenty to baffle the devil, the Virgin in her dizzy eyrie watching the square with a faintly sickened expression. At the tip of the short spire a weathervane turns – west to west-northwest – a robed man with a scythe. From the balcony with the dead geranium I could see the first arrivals to Mass. I recognized the woman in the tartan coat from the carnival; I waved to her, but she hurried on without an answering gesture, pulling her coat protectively around her. Behind her the felt-hatted man with his sad brown dog in tow gave me a hesitant smile. I called down brightly to him, but seemingly village etiquette did not allow for such informalities, for he did not respond, hurrying in his turn into the church, taking his dog with him.

After that no-one even looked up at my window, though I counted over sixty heads – scarves, berets, hats drawn down against an invisible wind – but I felt their studied, curious indifference. They had matters of importance to consider, said their hunched shoulders and lowered heads. Their feet dragged sullenly at the cobbles like the feet of children going to school. This one has given up smoking today, I knew; that one his weekly visit to the cafe, another will forgo her favourite foods. It’s none of my business, of course. But I felt at that moment that if ever a place were in need of a little magic… Old habits never die. And when you’ve once– been in. the business of granting wishes the impulse never quite leaves you. And besides, the wind, the carnival wind was still blowing, bringing with it the dim scent of grease and candyfloss and gunpowder, the hot sharp scents of the changing seasons, making the palms itch and the heart beat faster. For a time, then, we stay. For a time. Till the wind changes.

Я поднялась и выглянула на площадь. Мокрый булыжник блестит. Квадратная белая церковная башня резко вздымалась в утренних лучах из ямы темных витрин – булочной, цветочного магазина, похоронной лавки, торгующей мемориальными табличками, каменными ангелами, неувядающими эмалевыми розами… Среди настороженных глухих фасадов белая башня – словно маяк. На ее часах – шесть двадцать, римские цифры мерцают красным, вводя в заблуждение дьявола. Из неприступной ниши на головокружительной высоте взирает на площадь Дева Мария – тоскливо, будто мучимая тошнотой. На кончике короткого шпиля крутится флюгер – фигурка в длинном одеянии и с косой показывает то строго на запад, то на запад-северо-запад. С балкончика, где стоит горшок с дохлой геранью, я замечаю первых горожан, спешащих на мессу. Вон вчерашняя женщина в клетчатом плаще. Я махнула ей, но она, не отвечая, лишь плотнее закуталась в свой плащ и торопливо прошла мимо. Следом идет мужчина в фетровой шляпе, за ним по пятам семенит его грустный бурый пес. Мужчина робко улыбается мне, я громко и радостно здороваюсь, но, очевидно, местный этикет не допускает подобных вольностей, ибо мужчина тоже не отвечает, спеша скрыться в церкви вместе со своим питомцем.

После уж никто не смотрел на мое окно, хотя я насчитала шестьдесят голов – в шарфах, беретах, шляпах, надвинутых низко, прячущих лица от незримого ветра. Но я ощущала их напускное, пронизанное любопытством равнодушие. У нас есть дела поважнее, говорили их ссутуленные спины и втянутые в плечи головы. Однако они плелись по мостовой, как дети, которых заставляют ходить в школу. Вот этот сегодня бросил курить, определила я, тот отказался от еженедельных визитов в кафе, та – от любимых блюд. Не моя забота, само собой. Но в этот момент я сознаю: если и есть на земле уголок, нуждающийся в капельке магии… Старые привычки не умирают. И если вы некогда исполняли чужие желания, этот порыв никогда не оставит вас. К тому же ветер, спутник карнавала, все еще дует, пригоняя едва уловимые запахи жира, сахарной ваты и пороха, острые пряные ароматы приближающейся весны, от которых зудят ладони и чаще бьется сердце… Значит, мы остаемся. На время. Пока не сменится ветер.

We bought the paint in the general store, and with it brushes, rollers, soap and buckets. We began upstairs and worked downwards, stripping curtains and throwing broken fittings onto the growing pile in the tiny back garden, soaping floors arid making tidal waves down the narrow sooty stairway so that both of us were soaked several times through. Anouk’s scrubbing-brush became a submarine, and mine a tanker which sent noisy soap torpedoes scudding down the stairs and into the hall. In the middle of this I heard the doorbell jangle and looked up, soap in one hand, brush in the other, at the tall figure of the priest.

В городской лавке мы купили краску, кисти, малярные валики, мыло и ведра. Уборку начали со второго этажа, сверху вниз, – срывали шторы, негодные вещи сбрасывали в крошечный внутренний садик, где быстро росла груда мусора; мылили пол, то и дело окатывая водой узкую закопченную лестницу, так что обе вымокли насквозь по нескольку раз. Щетка Анук превратилась в подводную лодку, моя – в танкер; он с шумом пускал вниз по лестнице стремительные мыльные торпеды, и они разрывались в холле. В самый разгар уборки звякнул дверной колокольчик. С щеткой и мылом в руках я подняла голову и увидела рослую фигуру священника.

I’d wondered how long it would take him to arrive.

He considered us for a time, smiling. A guarded smile, proprietary, benevolent; the lord of the manor welcomes inopportune guests. I could feel him very conscious of my wet and dirty overalls, my hair caught up in a red scarf, my bare feet in their dripping sandals.

“Good morning.” There was a rivulet of scummy water heading for his highly polished black shoe. I saw his eyes flick towards it and back towards me. “Francis Reynaud,” he said, discreetly sidestepping. “Cure of the parish.”

I laughed at that; I couldn’t help it.

“Oh, that’s it,” I said maliciously. “I thought you were with the carnival.”

Polite laughter; heh, heh, heh.

I held out a yellow plastic glove.

“Vianne Rocker. And the bombardier back there is my daughter Anouk.”

Sounds of soap explosions, and of Anouk fighting Pantoufle on the stairs. I could hear the priest waiting for details of Monsieur Rocker. So much easier to have everything on a piece of paper, everything official, avoid this uncomfortable, messy conversation.

“I suppose you are very busy this morning.”

А я-то все спрашивала себя, когда же он решит нанести нам визит.

С минуту он рассматривает нас. Улыбается. Настороженной улыбкой, благожелательной, хозяйской. Так владелец поместья приветствует незваных гостей. Я чувствую, что его очень смущает мой внешний вид – мокрый грязный комбинезон, волосы, подвязанные красным шарфом, голые ступни в хлюпающих сандалиях.

– Доброе утро. – К его начищенной черной туфле течет пенистый ручеек. Священник косится на мыльный поток и вновь обращает взгляд на меня. – Франсис Рейно, – представляется он, предусмотрительно делая шаг в сторону. – Кюре местного прихода.

Я смеюсь. Не могу сдержаться.

– А, вон оно что, – ехидничаю я. – Я думала, вы персонаж карнавального шествия.

Он смеется из вежливости. Хе, хе, хе.

Я протягиваю руку в желтой резиновой перчатке.

– Вианн Роше. А та бомбардирша сзади – моя дочь Анук.

Взрывы мыльных пузырей. Анук сражается с Пантуфлем на лестнице. Я чувствую, что священник ждет от меня подробностей о мсье Роше. Гораздо проще, когда все изложено черным по белому, чин чином, официально. Тогда не приходится задавать неловких, неприятных вопросов…

– Полагаю, вы были очень заняты утром.

I suddenly felt sorry for him, trying so hard, straining to make contact. Again the forced smile.

“Yes, we really need to get this place in order as soon as possible. It’s going to take time! But we wouldn’t have been at church this morning anyway, Monsieur le Curé. We don’t attend, you know.”

It was kindly meant, to show him where we stood, to reassure him; but he looked startled, almost insulted.

“I see.”

It was too direct. He would have liked us to dance a little, to circle each other like wary cats.

“But it’s very kind, of you to welcome us,” I continued brightly. “You might even be able to help us make a few friends here.”

He is a little like a cat himself, I notice; cold, light eyes which never hold the gaze, a restless watchfulness, studied, aloof.

“I’ll do anything I can.” He is indifferent now he knows we are not to be members of his flock. And yet his conscience pushes him to offer more than he is willing to give. “Have you anything in mind?”

“Well, we could do with some help here,” I suggested. “Not you, of course”– quickly, as he began to reply. “But perhaps you know someone who could do with the extra money? A plasterer, someone who might be able to help with the decorating?”

Внезапно мне становится жаль его: он так старательно ищет ко мне подход. Опять принужденно улыбается.

– Да, нам и впрямь надо поскорее навести тут порядок. Работы уйма – враз не переделаешь. Но нас в любом случае не было бы сегодня в церкви, monsieur le cure. Мы не ходим в церковь.

Это я из добрых побуждений – сразу дать понять, на чем мы стоим, успокоить его. Но он меняется в лице, вздрагивает, будто я его оскорбила.

– Понятно.

Я веду себя слишком откровенно. Он бы предпочел, чтоб мы потоптались вокруг да около, вкрадчиво походили кругами, как настороженные кошки.

– Но я очень признательна вам за радушный прием, – бодро продолжаю я. – Надеюсь, с вашей помощью мы даже обзаведемся здесь друзьями.

Он и сам смахивает на кошку: холодные светлые глаза неизменно ускользают, наблюдают неустанно, изучают, взгляд отстраненный.

– Сделаю все, что в моих силах. – Теперь, когда выяснилось, что мы не пополним ряды его паствы, священник равнодушен. Однако, повинуясь голосу совести, вынужден предложить нам больше, чем желал бы дать: – У вас есть какие-то конкретные просьбы?

– Вообще-то мы бы не отказались от помощников, – говорю я и, видя, что он начинает отвечать, быстро добавляю: – Речь, разумеется, не о вас. Но может, вы знаете кого-нибудь, кто хотел бы подзаработать? Например, штукатура, кого-нибудь, кто помог бы с ремонтом?

This was surely safe territory.

“I can’t think of anyone.” He is guarded, more so than anyone I have ever met. “But I’ll ask around.”

Perhaps he will. He knows his duty to the new arrival. But I know he will not find anyone. His is not, a nature which grants favours graciously. His eyes flicked warily to the pile of bread and salt by the door.

“For luck.” I smiled, but his face was stony. He skirted the little offering as if it offended him.

“Maman?” Anouk’s head appeared in the doorway, hair standing out in crazy spikes. “Pantoufle wants to play outside. Can we?”

I nodded.

“Stay in the garden.” I wiped a smudge of dirt from the bridge of her nose. “You look a complete urchin.” I saw her glance at the priest and caught her comical look just in time. “This is Monsieur Reynaud, Anouk. Why don’t you say hello?”

“Hello!” shouted Anouk on the way to the door. “Goodbye!”

A blur of yellow jumper and red overalls and she was gone, her feet skidding manically on the greasy tiles. Not for the first time, I was almost sure I saw Pantoufle disappearing in her wake, a darker smudge against the dark lintel.

“She’s only six,” I said by way of explanation.

Reynaud gave a tight, sour smile, as if his first glimpse of my daughter confirmed every one of his suspicions about me.

Это ведь тема побезопаснее.

– Нет, я таких не знаю. – Он настороже – впервые встречаю столь настороженного человека. – Но поспрашиваю.

Может, и поспрашивает. Как и полагается, исполнит свой долг перед новоприбывшими. Но наверняка никого не найдет. Такие люди не оказывают услуг из милости. Священник подозрительно косится на хлеб с солью у порога.

– Это на счастье, – улыбаюсь я. Его лицо каменеет. Он стороной обходит наш скромный дар домашним богам, словно это скверна.

– Maman? – В дверях появляется всклокоченная головка Анук. – Пантуфль хочет поиграть на улице. Можно?

Я киваю.

– Только из сада никуда. – Вытираю грязь с ее переносицы. – Ну и видок у тебя. Сущий сорванец. – Ее взгляд обращается на священника, я вовремя замечаю в ее глазах смешинки. – Анук, это мсье Рейно. Поздоровайся.

– Здравствуйте! – кричит Анук, бегом направляясь к выходу. – До свидания!

Неясным пятном мелькают желтый свитер с красным комбинезоном, и она скрывается за дверью, скользя по сальной кафельной плитке. Уже не в первый раз мне чудится, что следом за ней исчез и Пантуфль – темная клякса на фоне дверной рамы еще темнее.

– Ей всего шесть, – объясняю я.

Рейно выдавливает кислую улыбку – очевидно, мимолетная встреча с моей дочерью только укрепила все его подозрения относительно меня.

3
Thursday, February 13

Thank God that’s over. Visits tire me to the bone. I don’t mean you, of course, mon pere; my weekly visit to you is a luxury, you might almost say my only one. I hope you like the flowers. They don’t look much, but they smell wonderful. I’ll put them here, beside your chair, where you can see them. It’s a good view from here across the fields, with the Tannes in the middle distance and the Garonne gleaming in the far. You might almost imagine we were alone. Oh, I’m not complaining. Not really. But you must know how heavy it is for one man to carry. Their petty concerns, their dissatisfactions, their foolishness, their thousand trivial problems…

On Tuesday it was the carnival. Anyone might have taken them for savages, dancing and screaming. Louis Perrin’s youngest, Claude, fired a water-pistol at me, and what would his father say but that he was a youngster and needed to play a little? All I want is to guide them, mon pere, to free them from their sin. But they fight me at every turn, like children refusing wholesome fare in order to continue eating what sickens them.

I know you understand. For fifty years you held all this on your shoulders in patience and strength. You earned their love. Have times changed so much? Here I am feared, respected… but loved, no. Their faces are sullen, resentful. Yesterday they left the service with ash on their foreheads and a look of guilty relief. Left to their secret indulgences, their solitary vices. Don’t they understand? The Lord sees everything. Isee everything. Paul-Marie Muscat beats his wife. He pays ten Avesweekly in the confessional and leaves to begin again in exactly the same way. His wife steals. Last week she went to the market and stole trumpery jewellery from a vendor’s stall. Guillaume Duplessis wants to know if animals have souls, and weeps when I tell him they don’t. Charlotte Edouard thinks her husband has a mistress – I know he has three, but the confessional keeps me silent.

3
13 февраля, четверг

Слава богу, на сегодня я свободен. Как же утомляют меня эти визиты. Речь, конечно, не о тебе, mon pе´re. Мой еженедельный визит к тебе – это счастье, можно сказать, моя единственная отрада. Надеюсь, цветы тебе нравятся. Не очень красивые, но пахнут изумительно. Я поставлю их здесь, возле твоего кресла, чтобы ты мог ими любоваться. Отсюда чудесный вид на поля, на Танн, вдалеке блестит лента Гаронны. И кажется, будто мы совсем одни. О, я не жалуюсь. Вовсе нет. Просто одному человеку тяжело нести такое бремя. Все их мелкие заботы, обиды, глупость, тысячи банальных проблем…

Во вторник у нас был карнавал. Они танцевали и кричали, как самые настоящие дикари. Клод, младший сын Луи Перрена, выстрелил в меня из водяного пистолета. И как, думаешь, отреагировал его отец? Сказал, что сын маленький и ему хочется немного поиграть. Я же, mon pе´re, всеми помыслами стремлюсь наставить их на путь истинный, избавить от греха. Но они сопротивляются на каждом шагу, словно дети малые, из прихоти отвергают здоровую пищу, продолжая есть то, от чего их тошнит.

Я знаю, ты понимаешь меня. Ты сам пятьдесят лет безропотно и с достоинством нес эту ношу. И завоевал их любовь. Неужели времена так сильно изменились? Здесь меня боятся, уважают… но вот любят ли? Нет. Лица угрюмые, недовольные. Вчера уходили со службы, посыпав голову пеплом, а в лицах читалось виноватое облегчение. Возвращались к своим тайным пристрастиям и порокам уединения. Они что, не понимают? Господь все видит. Я все вижу. Поль-Мари Мускат бьет жену. Благочинно исповедуется каждую неделю, читает в наказание десять молитв Святой Деве – и вновь за свое. Его жена – воровка. На прошлой неделе пошла на рынок и украла с прилавка дешевую побрякушку. Гийом Дюплесси постоянно спрашивает, есть ли у животных душа, и плачет, когда я говорю, что нет. Шарлотта Эдуард подозревает, что у ее мужа есть любовница. Я знаю, что у него их целых три, но вынужден хранить тайну исповеди.

What children they are! Their demands leave me bloodied and reeling. But I cannot afford to show weakness. Sheep are not the docile, pleasant creatures of the pastoral idyll. Any countryman will tell you that. They are sly, occasionally vicious, pathologically stupid. The lenient shepherd may find his flock unruly, defiant. I cannot afford to be lenient. That is why, once a week, I allow myself this one indulgence. Your mouth is as closely sealed, mon pere, as that of the confessional. Your ears are always open, your heart always kind. For an hour I can lay aside the burden. I can be fallible.

We have a new parishioner. A Vianne Rocher, a widow, I take it, with a young child. Do you remember old Blaireau’s bakery? Four years since he died, and the place has been going to ruin ever since. Well, she has taken the lease on it, and hopes to reopen by the end of the week. I don’t expect it to last. We already have Poitou’s bakery across the square, and, besides, she’ll never fit in. A pleasant enough woman, but she has nothing in common with us. Give her two months, and she’ll be back to the city where she belongs. Funny, I never did find out where she was from. Paris, I expect, or maybe even across the border. Her accent is pure, almost too pure for a Frenchwoman, with the clipped vowels of the North, though her eyes suggest Italian or Portuguese descent, and her skin…

Какие же они все дети! Своими вопросами они бесят меня и сводят с ума. Но я не вправе выказывать слабость. Овцы – отнюдь не покорные, безобидные существа, как в идиллических пасторалях. Это вам любой селянин подтвердит. Овцы хитры, порой жестоки и патологически глупы. И у снисходительного пастыря нередко дерзки и непокорны. Поэтому я неизменно с ними строг. И только раз в неделю позволяю себе немного расслабиться. Твои губы плотно сомкнуты, mon pе´re, как на исповеди. Но сердце у тебя доброе, и ты всегда готов меня выслушать. На один час я могу скинуть свое бремя. И обнажить свое несовершенство.

У нас появилась новая прихожанка. Некая Вианн Роше – полагаю, вдова – с маленькой дочкой. Помнишь пекарню старика Блэро? Он умер четыре года назад, и с тех пор его дом стоял в запустении. Так вот, она арендовала эту пекарню и надеется открыть ее к концу недели. Думаю, ее заведение просуществует недолго. У нас уже есть пекарня Пуату, на другой стороне площади. И к тому же она здесь не приживется. Приятная женщина, но с нами у нее нет ничего общего. Не пройдет и двух месяцев, как опять сбежит в большой город. Там ей самое место. Забавно, но я ведь так и не выяснил, откуда она родом. Очевидно, парижанка, а может, из-за границы приехала. Говорит без акцента – пожалуй, даже слишком чисто для француженки. Гласные отрывистые, как у северян, но в глазах есть что-то от итальянцев или португальцев, а кожа…

But I didn’t really see her. She worked in the bakery all yesterday and today. There is a sheet of orange plastic over the window, and occasionally she or her little wild daughter appears to tip a bucket of dirty water into the gutter, or to talk animatedly with some workman or other. She has an odd facility for acquiring helpers. Though I offered to assist her, I doubted whether she would find many of our villagers willing. And yet I saw Clairmont early this morning, carrying a load of wood, then Pourceau with his ladders. Poitou sent some furniture; I saw him carrying an armchair across the square with the furtive look of a man who does not wish to be seen. Even that ill-tempered backbiter Narcisse, who flatly refused to dig over the churchyard last November, went over there with his tools to tidy up her garden.

Впрочем, я ее почти не видел. Вчера целый день и сегодня она наводила порядок в пекарне. Витрина прикрыта куском оранжевого пластика. Время от времени она сама или ее маленькая дочка-дикарка выбегают на улицу, опорожняют в канаву ведро помоев или дружелюбно перебрасываются парой слов с кем-нибудь из рабочих. Меня поражает ее умение договариваться с людьми. Я предложил ей свои услуги в качестве посредника, но сомневался, что найду желающих помочь. И вдруг рано утром вижу, как Клермон несет ей доски, а следом Порсо со своими лестницами. Пуату снабдил ее кое-какой мебелью. Я видел, как он тащил через площадь кресло и все время озирался, будто боялся, что его заметят. Даже сварливый брюзга Нарсисс пошел со своим инвентарем облагораживать ее садик, хотя в ноябре, когда я попросил его вскопать газон на кладбище, он сухо отказался.

This morning at about eight-forty a delivery van arrived in front of the shop. Duplessis, who was walking his dog at the usual time, was just passing at that moment, and she called him over to help her unload. I could see he was startled by the request – for a second I was almost certain he would refuse – one hand halfway to his hat. She said something then – I didn’t hear what it was – and I heard her laughter ringing across the cobbles. She laughs a great deal, and makes many extravagant, comical gestures with her arms. Again a city trait, I suppose. We are accustomed to a greater reserve in the people around us, but I expect she means well: A violet scarf was knotted gypsy-fashion around her head, but most of her hair had escaped from beneath it and was streaked with white paint. She didn’t seem to mind. Duplessis could not recall later what she had said to him, but said in his diffident way that the delivery was nothing, only a few boxes, small but quite heavy, and some open crates containing kitchen utensils. He did not ask what was in the boxes, though he doubts such a small supply of anything would go very far in a bakery.

Do not imagine, mon pere, that I spent my day watching the bakery. It is simply that it stands almost immediately opposite my own house – the one which was yours, mon pere, before all this. Throughout the last day and a half there has been nothing but hammering and painting and whitewashing and scrubbing until in spite of myself I cannot help but be curious to see the result. I am not alone in this; I overheard Madame Clairmont gossiping self-importantly to a group of friends outside Poitou’s of her husband’s work; there was talk of red shutters before they noticed me and subsided into sly muttering. As if I cared. The new arrival has certainly provided food for gossip, if nothing else. I find the orange-covered window catches the eye at the strangest times. It looks like a huge bonbon waiting to be unwrapped, like a remaining slice of the carnival. There is something unsettling about its brightness and the way the plastic folds catch the sun; I will be happy when the work is finished and the place is a bakery once more.

Сегодня утром примерно в восемь сорок к ее лавке подъехал грузовой фургон. Мимо проходил Дюплесси, он обычно в это время выгуливает собаку. Она окликнула его, попросила помочь с выгрузкой. Дюплесси оторопел, так и не донеся руку до шляпы, – я был почти уверен, что он откажет. Потом она что-то сказала – я не расслышал – и звонко рассмеялась. Вообще она много смеется и неумеренно, комично жестикулирует. Тоже, видимо, черта, присущая жителям больших городов. Мы здесь привыкли общаться сдержаннее, но, надо думать, она не имеет в виду ничего дурного. Голову она по-цыгански обмотала фиолетовым шарфом, однако волосы выбились, на них белая краска. Ее это, по-видимому, не смущало. Позже Дюплесси не смог припомнить ее слова – промямлил только, что его это ничуть не затруднило, всего несколько коробок, довольно тяжелых, хотя и маленьких, и открытых ящиков с кухонной утварью. Что в коробках, он не спросил, но в пекарном производстве, считает он, с такими скудными запасами далеко не продвинешься.

Не подумай, mon pе´re, будто я все дни напролет только и делаю, что наблюдаю за пекарней. Просто она почти напротив моего дома – того самого, mon pе´re, что прежде принадлежал тебе. Весь минувший день и половину сегодняшнего в пекарне стучали молотками, красили, белили и скоблили – даже меня разобрало невольное любопытство. Мне не терпится посмотреть на результат. И я не одинок в своем желании. Я слышал, как мадам Клермон самодовольно судачила с приятельницами о мужниной работе возле лавки Пуату. Они говорили о «красных ставнях», а потом заметили меня и тут же притихли, зашептались. Будто мне есть дело до их пересудов. А новоприбывшая, безусловно, дает богатую пищу для сплетен, если не сказать больше. Оранжевая витрина так и притягивает взоры. Словно огромная конфета, с которой хочется содрать фантик, случайно залежавшийся соблазнительный ломоть карнавала. Есть что-то тревожное в этом ярком куске пластика, в том, как он сверкает на солнце. Я буду счастлив, когда ремонт завершится и бывшая пекарня вновь станет пекарней.

The nurse is trying to catch my eye. She thinks I tire you. How can you bear them, with their loud voices and nursery manner? Time for our rest, now, I think. Her archness is jarring, unbearable. And yet she means kindly, your eyes tell me. Forgive them, they know not what they do. I am not kind. I come here for my own relief, not yours. And yet I like to believe my visits give you pleasure, keeping you in touch with the hard edges of a world gone soft and featureless. Television an hour a night, turning five times a day, food through a tube. To be talked over as if you were an object – Can he hear us? Do you think he understands? – your opinions unsought, discarded… To be closed from everything, and yet to feel, to think. This is the truth of hell, stripped of its gaudy mediaevalisms. This loss of contact. And yet I look to you to teach me communication. Teach me hope.

На меня многозначительно поглядывает медсестра. Она считает, я тебя утомляю. И как только ты их выносишь? Их громкие голоса, воспитательские замашки? «А теперь нам пора отдыхать». Ее игривость раздражает, режет слух. Она желает добра, говорят твои глаза. «Не сердись на них, они знают, что делают». А вот я не добрый. Я пришел сюда не тебя утешать – самому утешиться. И все же мне хочется верить, что мои визиты радуют тебя, вносят свежую струю в твою жизнь, что превратилась в вялое, бесцветное прозябание. По вечерам телевизор, час в день, смена положения пять раз в день, кормление через трубочку. О тебе говорят как о неодушевленном предмете: «Думаешь, он нас слышит? Понимает что-нибудь?» Твое мнение никому не интересно, тебя даже не спрашивают… Ты живешь в полной изоляции, но по-прежнему чувствуешь, думаешь… Вот он, истинный ад, голый ужас, без наносной цветистости средневековых представлений. Полнейшая изоляция. И все же я обращаюсь к тебе: научи, как выйти к людям. Научи надежде.

Altersbeschränkung:
16+
Veröffentlichungsdatum auf Litres:
07 November 2025
Datum der Schreibbeendigung:
1999
Umfang:
611 S. 3 Illustrationen
ISBN:
978-5-04-232383-6
Rechteinhaber:
Эксмо
Download-Format: