Kostenlos

Восход и закат

Text
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Часть вторая и последняя

– Бедный молодой человек! ваша история занимает меня: случаи и обстоятельства истинно романические, но нравоучение – практическое, старинное, вечное: это – жизнь, батюшка, жизнь, то есть, такая штука, которой ни от кого не переймешь и никому не передашь, а поживи сам, так и узнаешь ее. Бедность сама по себе еще не великая беда, то есть, когда она не доводит до голодной смерти. Но бедность и страсть месте, бедность и чувство, бедность и гордость… бедность не родовая, не наследственная, а благоприобретенная, от несчастия… когда человек, который согнал тебя с уютного кресла, с каждым своим движением, усаживаясь удобнее, дает тебе пинка… га! в этом нет ничего романического: это горькая существенность, это будничная жизнь!

Так, в порядочно убранной квартире, на одной из многолюднейших улиц Парижа, говорил Филиппу Мортону мистер Ло или, лучше сказать, Виллиам Гавтрей, потому что имя Ло на ту пору было у него принятое: под этою формою аферист содержал нечто в роде клуба и вместе нечто в роде брачной конторы.

– Ну, дальше! продолжал Гавтрей: так, получивши письмо от брата, вы и отдались в руки этому мошеннику Смиту?

– Нет; я отдал ему свои деньги, но души не отдавал. Я ушел от него с несколькими шиллингами, которые он сам бросил мне. Я пошел, куда глаза глядят; выбрался из города в поле. Настала ночь, взошла луна; я очутился на большой дороге, в нескольких милях от Лондона. Вдруг, на краю рва, под кустом, я увидел нечто похожее на труп. Это был старик нищий, до крайности оборванный и изнуренный голодом и болезнью. Он лег с тем, чтобы умереть. Я поделился с ним чем мог, и отвел его на ближайший постоялый двор. Входя в комнату, он оборотился и благословил меня… Как вы думаете! в эту минуту у меня как будто камень свалился с груди. «Так и я еще могу помогать другим! сказал я сам себе: я еще в лучшем положении нежели этот старик: я молод и здоров.» При этих мыслях ноги и руки мои, которые-было ослабели, вдруг как будто переродились, стали легки и сильны; непонятная живость овладела мной. Я весело шел, почти бежал по безлюдной дороге при свете луны. Мне казалось в эту ночь, что в самом большом доме, в самых великолепных палатах мне мало будет простору. И когда, наконец, утомившись, я забрел в лес и прилег, чтобы уснуть, то еще раз повторил про себя: «ведь я молод и здоров!» Но на утро, проснувшись, я протянул руки и хватился брата… Дня через три я нашёл пристанище у одного фермера, но через несколько недель мы поссорились: ему раз вздумалось поколотить меня… Работать я мог, а быть рабом – нет. Когда мы расстались, наступила зима… о, какая зима! Тут-то я узнал, что значит сиротство… Как я тут прожил несколько месяцев, – если можно назвать это жизнью, – вам было бы неприятно слушать, а мне унизительно рассказывать. Наконец я опять попал и Лондон и однажды вечером решился… мне ничего больше не оставалось: я два дня куска в рот на брал… я решился идти к вам.

– Отчего ж вы раньше об этом не подумали?

– Оттого, отвечал Филипп, покраснев: оттого; что я трепетал при мысли о том, какую власть над собою и своей будущностью дам этим человеку, которого как благодетеля своего благословляю, но как руководителя должен остерегаться.

– А! воскликнул Гавтрей с выражением, в котором была смесь насмешки и сострадания: стало-быт голод всё-таки показался вам пострашнее меня?

– Да, может-быть, поводом был голод, а может-быть и мысли, которые голод порождает. Два дня у меня куска во рту не было. Я стоял на мосту, откуда с одной стороны видел дворец епископа, с другой собор, где схоронены знаменитые люди, о которых я читал в истории. Вечер был холодный, морозный; в темной воде реки, мерцая, отражались звезды и огни освещенных набережных. Устав до изнеможения, я прислонялся к перилам. Подле меня какой-то калека протягивал к проходящим грязную и тощую руку. Я позавидовал ему: у него было свое ремесло; он привык к нему, быть-может, был к нему воспитан и приучен с детства; он не знал стыда. Вдруг… сам не знаю, как это случилось… я обернулся, также протянул руку к первому прохожему и сам испугался резкого тону своего голоса, когда вскричал: «Будьте милосерды!»

Гавтрей, подкинув полено в догоравший огонь камина, весело окинул взглядом удобную комнату и потер руки. Филипп продолжал: – Мне отвечали: «Не стыдно ли тебе, молодой человек! Меня забирает охота отдать тебя в полицию!» Я поднял глаза и увидел ливрею, которую некогда носило слуги моего отца. Я просил милостыни у лакея Роберта Бофора! Я ничего не сказал. Холоп пошел своей дорогой, ступая на цыпочках, чтобы не загрязнить сапог. Тут мною овладели мысли такие черные, что, казалось, они тушили звезды на небе… мысли, которые я подавлял прежде, но за которые ухватился теперь с неистовою радостью… Тут я вспомнил про вас. Я сберег адрес, который вы мне дали и пошел прямо в тот дом. Ваш приятель, когда я назвал вас, принял меня ласково, без дальнейших расспросов, накормил меня, почти насильно одел и дал денег, доставил мне паспорт, вручил ваш адрес… и вот я здесь. Гавтрей! я знаю свет только с черной его стороны. Я не знаю, что должен думать о вас… но вы одни были ласковы до меня, и я обращаюсь теперь больше к вашей ласке нежели к помощи… вы были так добры… принимали воине такое участие… однако ж…

– Однако ж вам хочется узнать меня покороче. Право, душа моя, я теперь не могу дать вам удовлетворительного объяснения. Признаться откровенно, я и сам думаю, что живу не совсем в пределах законов. Но я не бездельник! Я никогда не грабил своего друга и не называл этого игрою!.. Я никогда не убивал друга и не называл этого честью!.. Я никогда не соблазнял жены моего друга и не называл этого любезностью или шалостью…

Помолчав, Гавтрей, продолжал весело: – Я ратую со счастьем, вот и все! Я не мошенник, как вы, кажется, подозреваете, и вовсе не разбойник. Я только… как я и прежде говорил вам… я только шарлатан, как и всякой, кто старается добиться до знатности и богатства. И мне ласка нужна столько же, сколько вам. Мой хлеб и мой стакан – к вашим услугам. Я постараюсь предохранить вас даже от той грязи, которая по временам прилипает ко мне. С другой стороны, мой друг, молодость имеет права ценсорствовать. Вы должны смотреть на меня, так, как должно смотреть на свет вообще, – не слишком разборчиво, не слишком брезгливо. Нынешнее мое занятие приносит мне порядочный доход: я начинаю копить. Истинное мое имя, как и прежняя жизнь, вовсе неизвестны, и здесь никто не подозревает меня ни в чем дурном. Впрочем, признайтесь, что моя маска хороша! Не правда ли, что этот лысый лоб придает мне отменное выражение добросердечия… а? Конечно, продолжал Гавтрей несколько серьезнее: если б я видел, что вы можете выйти в люди лучшей дорогой, нежели та, на которой я теперь, я сказал бы вам, что может сказать старый кутила молодому человеку, что может или по крайней мере должен бы сказать бывалый отец неопытному сыну, то есть, коли я не святой, так это еще не причина тебе быть греховодником. Одним словом, если б у вас было в виду порядочное средство к существованию, вы могли бы иметь знакомство получше меня. Но в настоящих обстоятельствах я, – даю честное слово, – право, не вижу для вас ничего лучшего. Ну, что вы теперь скажете? Коротко и ясно, жизнь моя – жизнь большего школьника, который за удалые потехи попадает в тиски и старается выпутаться из них, как умеет. Хотите попытать счастья со мной, очень рад, а нет, так воля милости вашей.

Гавтрей говорил с такою откровенностью, и таким простодушием, что гость его видимо успокоился. Филипп с доверием и благодарностью подал Гавтрею руку; тот крепко пожал ее, потом не говоря ни слова, отвел молодого человека в небольшую комнату с диваном, и они расстались на ночь.

Новая жизнь, в которую вступил Филипп Мортон, был так странна, так необыкновенна и занимательна, что по молодости своей, естественно не ясно видел, чем она опасна. Виллиам Гавтрей принадлежал к числу тех людей, которые, кажется, на то рождены, чтобы господствовать над другими и всех очаровывать всюду, куда ни забросит их судьба. Его необыкновенная сила и несокрушимое здоровье уже сами по себе внушали почтение. Он от природы обладал веселым правом, из-под которого, однако ж по временам проглядывали насмешка и даже злоба. Очевидно было, что он получил хорошее воспитание, потому что, в случае нужды, умел придать своему обращению все изящество человека, коротко знакомого с высшим обществом. Филипп с первой минуты, когда познакомился с ним на империал омнибуса, почувствовал к нему влечение. Разговор, который он потом подслушал на кладбище; услуга, которую Гавтрей оказал ему, спасая его от преследований полиции; время, которое они провели вместе, до разлуки на постоялом дворе; его простосердечная доброта, услужливость и гостеприимство, – все это воспламенило воображение молодого человека и привязало к тому, который уже имел столько прав на его благодарность. Одним словом, Мортон был очарован: Гавтрей был единственный друг, которого он нашел доселе. Еще во время прежних бесед, которых мы не сочли нужным описывать, Филиппа изумляли, почти ужасали, мрачные думы, проглядывавшие иногда сквозь шутки Гавтрея. Эта мрачность зависела не от характера, но была следствием изведанной жизни. Его взгляд на вещи и людей, как обыкновенно у тех, кто имеет основание ссориться со светом, – был печальный, отчаянный, а собственный опыт Мортона был таков, что эти мнения производили на него впечатление несравненно более сильное, нежели произвели бы на счастливца. Однако ж, при последней встрече Гавтрей вообще был гораздо веселее и Мортон под его гостеприимною кровлей скоро опять воротил часть своей природной живости. Гавтрей был приятный собеседник; общество у него было хотя не избранное, однако ж веселое. Мы уже упомянули о ремесле Гавтрея. Исчерпавши источники доходов в Англии, он отправился в Париж добывать хлеб остроумием. Там, под фирмою «Мистер Ло, Англичанин, и К°», он завел «брачную контору» или справочное место для вакантных женихов и невест, и вел «дела» довольно искусно. Чтобы желающем носить брачные узы облегчить достижение вожделенной цели, мистер Ло устроил у себя род клуба и давал вечера, обеды, – разумеется, за деньги, – и женихи и невесты часто были ему очень благодарны, если не за жен и мужей, так по крайней мере за вечера и обеды. Одним словом, у мистера Ло было очень весело. В свободные дни Гавтрей любил посещать кофейни и театры, и брал с собою Мортона. Освеженный этою переменою образа жизни, Филипп даже по наружности оправился и приобрел прежнюю силу и цвет, как растение, перенесенное из удушливой атмосферы и с дурной почвы в хорошую теплицу. Если в наружности его и оставалось еще несколько суровости, то она уже по крайней мере не дикая, она даже шла к характеру его смуглого, выразительного лица. Он может-быть не совсем еще утратил свою тигровую раздражительность и пылкость, зато и в мягком колорите, и в мускулистой стройности членов его начинала появляться красота и гибкость тигра.

 

Однажды, вечером, Гавтрей сидел в комнате у Мортона и, по обыкновению, толковал о жизни и людях с той странной смесью веселости и чувства, плутовства и здравых суждений, в которой заключалась опасная прелесть его беседы.

– Гавтрей! сказал наконец Филипп, взяв его за руку: в вас так много изумительного для меня, так много, по-моему, вовсе не сообразного с нынешними вашими занятиями и образом жизни, что я очень желал бы узнать что-нибудь о вашей прежней жизни, – если только эта просьба не покажется вам нескромною. Мне приятно было бы сравнить вашу жизнь с моей. Когда доживу до ваших лет, я оглянусь и посмотрю, чем обязан вашему примеру.

– Вам хочется знать мою прежнюю жизнь? Пожалуй, я расскажу, и это, действительно, может привести вам пользу: может-быть, заставит вас предостеречься двух опасных для молодости сетей, – любви и дружбы.

Потом, приготовив себе стакан пуншу, покрепче обыкновенного, Гавтрей начал рассказывать «Историю негодяя».

– Мой дед торговал тростями и зонтиками, в маленьком переулке подле биржи. Он был человек гениальный, то есть, спекулянт большой руки. Накопивши небольшую сумму, он отдал их взаймы за двадцать процентов, какому-то бедняку, которому деньги были нужны до зарезу, и такими операциями, мало-помалу составил себе капиталец в пять тысяч фунтов стерлингов. Тут он приискал себя невесту. Эта невеста, дочь купца, у которого на набережной была лавка с ситцами и выбойками, должна была получить три тысячи двести двадцать фунтов в наследство от тётки. Дедушка, – ему было тогда лет сорок, – влюбился в неё по уши и подружился с её отцом, сообщал ему тайны самых выгодных оборотов, потом дал взаймы на неопределенный срок, семь сот фунтов, почти даром, – за половину того, что брал с других, – и потребовал уплаты в такую пору, когда бумажные ткани вовсе не продавались. Лавочник, вместо денег, отдал приятелю дочь, и таким образом дедушка получил две тысячи пятьсот двадцать фунтов барыша, не считая жены. Ни капитал, ни жена не были бесплодны: капитал быстро возрастал, жена родила двух сыновей. Под старость дедушкой овладел бес честолюбия: он захотеть из своих ребят сделать джентльменов и отправил одного в коллегию, а другого отдал в военную службу за границу. Обоим им по смерти своей он оставил по десяти тысяч фунтов. Мой отец был ученый, человек весьма строгих правил, пользовался хорошей репутацией и чрезвычайно дорожил мнением света. Он женился рано и прилично. Я – единственный плод этого брака. Когда мне было лет четырнадцать, в нашем доме, не знаю как, явился тщедушный старичишка, Французик, который в своем отечестве подвергся гонению как философ. Он напичкал мне голову разными странными бреднями, которые более или менее прочно утвердились в ней. На осьмнадцатом году меня послали в кембриджскую коллегию. Отец мог бы определить меня туда пансионером, но не захотел, поскупился, и сделал меня фамулусом. Тут я впервые на опыте узнал неравенство состояний, о котором натолковал мне Французик. Фамулус!.. почти то же, что собака. Но я был молод, здоров, силен и весел; в мизинце у меня было больше жизни, чем у большей части пенсионеров во всем теле: этих худеньких, жиденьких молодчиков можно было почесть за коллекцию тросточек моего дедушки. Молодые люди вообще, как и дикари, – высоко ценят физические превосходства. Геройские подвиги моей силы и ловкости – победы в кулачных боях, прыжки через заборы, гоньба на лодках, – значатся в летописях сен-джонской кембриджской коллегии. Эти преимущества давали мне значительный вес, и я не мог не презирать сухопарых богачей, из которых любого мог бы сбить с ног одним толчком. При всем том однако ж, между мной и ими была непреодолимая преграда: фамулус любимцам счастья не товарищ. Только один из них, молодой человек знатного роду, годом помоложе меня, наследник огромного имения, обращался со мною не так надменно как другие. Быть-может именно знатность эта делала его равнодушным к мелочным условиям аристократических приличий. Он был первый сорванец во всем университете, отчаянный сокрушитель фонарей, оконниц и мужицких зубов, – словом, воплощенный бес; не учен, но умен, сметлив; мал ростом и тонок, но мужествен как лев. Однородные склонности сделали нас друзьями; я любил его как брата, больше, – я любил его как собака любит своего господина. Во всех наших похождениях я прикрывал его своей грудью. Ему стоило бы только сказать: «Скачи в воду!» и я готов был скакнуть. Я любил его, как гордый человек любят того, кто стоит между им и презрением, как человек с чувством любит того, кто стоит между им и уединением. Но… чего долго толковать – этот молодой человек, однажды ночью, совершил страшное преступление против дисциплины. Один из университетских гувернёров, человек почтенных лет и таковой же репутации, брел домой из гостей. Приятель мой, и другой такой же удалец, вдвоем, напали на бедняка, завязали ему глаза, связали руки, отвели обратно к дому одной старой девы к которой он питал дружбу, прицепили несчастного длинною его косою к дверной щеколде, и оставили там. Можно себе представить, какую тревогу поднял он, стараясь освободиться. Все соседи сбежались; явилась полиция; стала преследовать виновных, которые имели неосторожность остановиться поблизости, чтобы потешиться своей проделкой. Ночь была темная: они благополучно добрались до коллегиума, но их преследовали по пятам до самых ворот. Вследствие этой шутки меня выгнали из училища.

– Как! Да ведь вы не были с ними?

– Нет. Но на меня пало подозрение и меня обвиняли. Я мог бы оправдаться, изменив тайне. Но отец моего друга был строгий, гордый вельможа, и друг мой боялся его пуще смерти, – это был единственный человек, которого он боялся. Коротко сказать, я почёл себя счастливым, что мог доказать ему мою дружбу. На прощанье он с жаром пожал мне руку и обещал никогда не забывать моего великодушного самопожертвования. Я, покрытый стыдом, отправился домой. Не стану описывать как встретил меня отец. Я думаю, он с той минуты перестал любить меня. Вскоре потом воротился из-за границы мой дядя, капитан Джорж Гавтрей. Он очень полюбил меня; я оставил дом отцовский, в котором не было мне житья, и переселился к нему. Джорж Гавтрей в молодости был красивый мужчина и мот. Он спустил имение и жил теперь своим умом, – картежною игрой. Его приятное обращение и веселый нрав очаровали меня. Он хорошо знал свет и, как все игроки, сорил деньгами, когда счастье улыбалось ему, а это, надобно признаться, было довольно постоянно у человека не слишком разборчивого на средства. Хотя его и подозревали в проделках, однако ж никогда не могли изобличить. Мы жили в прекрасной квартире, водили дружбу с людьми всех сословий и наслаждались жизнью как-нельзя лучше. Я соскоблил с себя школьную ржавчину и полюбил мотовство. Не знаю, отчего, но в новой моей жизни все обращались со мною ласково… правда, то были всё негодяи, а я обладал живым нравом, с которым везде найдешь хороший прием. Я был плут, но плут-весельчак, а этот нрав везде самый милый. Доселе я еще не был бесчестным, но я вокруг себя беспрестанно видел бесчестность и обман, и это наконец показалось мне очень приятным и забавным средством добывать деньги. Тут я опять сошелся с моим школьным приятелем. Он был в Лондоне таким же бешеным, как и в Кембридже, с той разницей, что из повесы стал подлецом, хотя ему было не более двадцати лет.

Гавтрей остановился и мрачно насупил брови.

– Этот молодой человек обладал большими природными способностями, – быстрым соображением, сметливостью и ловкостью. Он скоро подружился с моим дядей и выучился у него владеть костями и картами. За уроки он заплатил тысячу фунтов.

– Как! он взялся за ремесло картежника? Вы говорили, что он богат?

– Отец его был очень богат и давал ему ежегодно большую сумму, но он страшно мотал. Притом, богачи столько же любят прибыль, как и бедняки. Извинением может ему служить только то, что извиняет все пороки вообще, – себялюбие. Молодой знатный богач вошел в моду и умел пользоваться своим положением: он обирал баричей, которые искали его знакомства. Я не раз видывал обманы моего дяди, но никогда не следовал его примеру. Но когда увидел, что молодой человек лучшего тону, богатый, знатный, делает то же самое и принимает это в шутку, а между-тем окружен поклонниками, льстецами, и никто его не подозревает, потому что в его знакомстве и родстве заключалась половина пэрства, – тогда искушение стало сильно; однако ж я еще крепился. Между-тем отец мой всегда говаривал, что я рожден быть негодяем и не уйду от своего назначения. А тут вдруг подвернулась любовь… Вы еще не знаете, что это такое… Тем лучше для вас. Девушка была хороша, и я думал, что она любит меня. Оно, может-быть, и в самом деле так было, но я, как говорила её родня, был слишком беден для женитьбы. Между-тем я однако ж, ухаживал за ней. Моя любовь, мое желание сделаться достойным милой, лучше железных цепей удерживали меня от соблазнительного примеру приятеля. Но я был так глуп, что говорил с ним о Мери и даже ввел его в дом отца её. Конец концов… он обольстил ее. (Гавтрей остановился, чтоб перевести дух.) Я узнал… вызвал подлеца на дуэль… он с надменною насмешкой отказался драться с безродным бедняком. Я сшиб его с ног оплеухой и тогда мы стрелялись. Я получил удовлетворение пулей в бок, а он… продолжал Гавтрей с злобным хохотом…; он стал калекою на всю жизнь. Оправившись, я узнал, что враг мой, во время своей и моей болезни, окруженный толпою друзей и утешителей, воспользовался этим случаем, чтобы погубить мое доброе имя. Он, обманщик, шулер, взвалил на меня свои собственные преступления, и двусмысленное поведение моего дяди ручалось за истину его показаний. Когда я выздоровел, то нашел, что проделки дядюшки были все открыты его высокородным питомцем; он был изобличен как бесчестный игрок. Вместе с тем обвинен и я. Мое имя, моя любовь, прошедшее и будущее, погибли. Тут-то, Филипп, я вступил на поприще, по которому иду с-тех-пор в качестве предводителя удальцов и негодяев, под тысячами различных имен и масок; тут-то я начал промышлять. Общество отвергло, изгнало меня, когда я был невинен… Но, клянусь Богом! я с-тех-пор порядком выместил свою обиду на этом обществе! Ха, ха, ха!

Этот хохот Гавтрея заключал в себе нравственно заразительную отраву. В глухих звуках его отзывался род торжества. Это был не дикий, судорожный хохот отчаяния, но какая-то адская веселость.

– Но ваш отец…

– Отец!.. перебил Гавтрей: однажды, искренно раскаявшись, я просил у него небольшой суммы, которая бы дала мне возможность приняться за какое-нибудь скромное ремесло, чтобы честным образом прокормиться… Он отказал. Мое раскаяние не помогло, И я ожесточился. Мне дан был повод продолжать начатую жизнь, а совесть всегда хватается за извиняющий повод, как утопающий за соломинку. Мне жестокий отец отказал, а между-тем он же, – осторожный, расчетливый, строго нравственный человек, – вскоре потом поддался на проделку мошенника, совершенно ему чуждого, и пустился в спекуляцию, которая обещала ему пятьдесят процентов барыша. Он пустил в жидовский оборот столько, что достало бы на спасение сотни мне подобных от погибели, и потерял все, – почти все свое имение, но он еще жив и наслаждается своего роду радостями. Он уже не может промышлять, но может еще копить. Он не заботился о том, что я мог умереть с-голоду, потому что сам находит счастье в голоде, ради денег.

– А ваш приятель и та бедная девушка, что сталось с ними? спросил Филипп, когда Гавтрей умолк.

– Мой приятель стал знатным барином; он получил в наследство отцовское пэрство и огромные доходы. Он жив и теперь. А бедная девушка!.. Гм! пожалуй, и об ней расскажу. Много всякого рассказывают о жертвах обольщения, умирающих в рабочих донах и помойных ямах, в раскаяния, с сокрушенным сердцем, до крайности оборванных я сентиментальных… Может-быть, часто случается. Но это еще не велика беда. Гораздо хуже, по-моему, когда эта прекрасная, невинная, легковерная жертва обмана, в свою очередь, тоже становится обманщицей; когда она с дыханием, которое впила, вопьет и заразу порока; когда она созреет и сгниет в разрумяненном и расчесанном промысле; когда она, в свою очередь, губит неопытную молодость лукавыми улыбками и длинными счетами, и когда… что в десять раз хуже!.. когда у неё есть дети, дочери, которые воспитываются для таких же гнусностей! Вот, чем стала Мери. Лучше бы ей умереть в госпитале! Любовник осквернил её сердце своим заразительным дыханием. Он нашел ей другого любовника, когда она надоела ему самому. Когда ей минуло тридцать шесть лет, я встретил ее в Париже, с шестнадцатилетней дочерью. У меня тогда была куча денег, я посещал гостиные и играл роль знатного джентльмена. Она сначала не узнала меня и искала моего знакомства… Да, было время, батюшка! я не совсем такая подлая собака, за какую можно принять меня теперь. Я живал очень порядочно. В Париже… о, вы Парижа еще не знаете! Чудо, какое тут брожение в обществе: так вот я ходит, и зачастую дрожжи подымаются на самый верх. Париж – лучшая атмосфера для искателей приключений и шарлатанов. Новые лица, новые люди здесь так обыкновенны, что не возбуждают докучного любопытства; притом, здесь каждый день можно видеть, как огромные состояния наживаются в сутки и проживаются в месяц. У меня тогда были деньги, доброе здоровье и веселый нрав; я был хорошо принят в тех обществах, какие есть во всех больших городах, а особенно во Франции, и где удовольствие служит цементом, связывающих самые разнородные вещества. Тут встретил я Мери и её дочь, – от моего приятеля, – дочь была еще невинна, но, черт побери! в какой заразительной атмосфере! Мери и я, мы знали тайны друг друга и хранили их. Она считала меня более подлым негодяек нежели я был в самом деле и открыла мне свое намерение продать дочь одному богатому Англичанину. С другой стороны, бедная девушка призналась мне в своем отвращении от сцен, которых она была свидетельницей, и от сетей, которыми ее окружали. Что, вы думаете, предохранило ее от опасности? – Ручаюсь, не отгадаете. Во-первых, если дурной пример часто соблазняет, то он же часто и пугает, а во-вторых, она любила. Девушка, которая любит мужчину чистым сердцем, обладает талисманом, несокрушимым ни какими обольщениями развратников. Она любила молодого итальянца, художника, который довольно часто бывал у них в доме. Итак, мне пришлось выбирать, или мать или дочь. Я вступился за последнюю.

 

Филипп схватил руку Гавтрея и с жаром пожал ее. Негодяй продолжал.

– Я любил эту девушку пламеннее чем когда-либо любил её мать, хотя совсем в ином роде. Она была тем, что я некогда находил в матери, да только еще прекраснее, еще милее, с сердцем столь же полным любви, сколько сердце матери было полно тщеславия. Я полюбил ее как свою дочь, увез от матери, скрыл, потом отдал замуж за того, кого она любила; я устроил их свадьбу, и после того не видал молодых несколько месяцев.

– Отчего же?

– Оттого, что я провел их в тюрьме. Молодые люди не могли жить воздухом, я отдал им все, что у меня было, и, чтобы сделать еще больше, я сделал штуку, которая не понравилась полиции. Меня схватили. Но у меня много приятелей. Помощи множества не слишком совестливых свидетелей, я отделался. Вышедши на волю, я не рыпался посещать своих любимцев, потому что был оборван, и ни за что в свете не хотел навести на них какую-нибудь тень, а за мной еще присматривали жрецы Фемиды. Я отправился в Лондон, чтобы немножко проветрить свою репутацию. Когда я воротился, бедный итальянец был уже в могиле, – от усиленных занятий он схватил чахотку, – а Фанни – вдова с одним ребенком на руках, с другим на походе. Мать то же опять отыскала ее и ухаживала за ней со своими сатанинскими ласками. Но Бог умилосердился и отнял ее у нас обоих. Родив дочь, она умерла и последние слова её были обращены ко мне: меня, шарлатана, негодяя, умирающая умоляла защитить её ребенка от козней собственной её. матери! Я делал, что мог, для обоих детей, но мальчик исчах так же как отец, а девочка здесь; я покажу вам ее. Бедная Фанни!.. Если дьявол допустит, я для неё еще раз когда-нибудь переменю образ жизни, но для неё же мне нужно зерна на мельницу. Конец истории. Я не смею рассказывать вам обо всех моих уловках, обо всех ролях, какие играл в жизни. Я никогда не бывал убийцей, разбойником, грабителем или тем, что закон называет вором. Я могу только сказать, как и прежде говорил, что живу своим остроумием, которое приносит мне довольно выгодную прибыль. Я был актером, ростовщиком, доктором, профессором животного магнетизма… Магнетизм приносил чудесный доход, пока был в моде. Авось, опять войдет. Я был стряпчим, поверенным в делах; я торговал редкостями и фарфором, содержал трактир, начинал издавать газету, видел почти все города Европы и познакомился со многими тюрьмами. Но человек, у которого довольно мозгу, всегда падает на ноги, как кошка.

– А ваш отец? спросил Филипп, и потом рассказал Гавтрею о сцене свидания, которой был свидетелем кладбище.

– Ну, сказал Гавтрей, слегка покраснев: так я вам скажу, что, хотя я приписываю жестокосердию и скупости отца большую часть моих заблуждений, однако ж всегда чувствовал к нему род любви. Во время пребывания в Лондоне я случайно узнал, что он начинает слепнуть и живет с хитрою старою бабой, домоправительницей, которая легко может отправить его на покой в ту же ночь, когда выманит у него завещание в свою пользу. Я отыскал его… но… ведь вы говорите, что слышали, что между нами происходило.

– Да; и я слышал так же, как он кликал вас, умолял воротиться, когда уже было поздно. Я видел слезы на его щеках.

– Видели?.. поклянетесь ли вы в этом? с жаром вскричал Гавтрей; потом, приложив руку ко лбу, задумался.

– Если со мной случится что-нибудь человеческое, Филипп, сказал он потом, может-быть, старик и будет отцом моей Фанни; может-быть, он полюбит ее, и она вознаградит ему горе, которое я причинил… Кстати, я дам вам его адрес… не забудьте его… Вот он. Ну, теперь пора спать.

* * *

На другой день после этого разговору, мистер Барни, компаньон мистера Ло или Гавтрея, ввел в контору богато одетую даму. Филипп сидел у окна и читал «Кандида». Дама смутилась, увидев, что мистер Ло не один. Она отступила, еще плотнее прикрыла лицо вуалью и сказала по-французски:

– Извините; я желаю поговорить с месье Ло наедине.

Филипп встал, чтобы выйти. Дана, вглядевшись в него глазами, которые блистали и сквозь двойную вуаль, прибавила:

– Но, может-быть, этот молодой человек не помешает, если он скромен.

– Это олицетворенная скромность… мой приемыш… вы можете доверить ему, что угодно… клянусь честью.

– Он очень молод! сказала дама с тоном невольного сострадания, расстегивая воротник салопа.

– Тем лучше ему понятны бедствия безбрачной жизни, возразил Ло с улыбкой.

Дама откинула вуаль и обнаружила прекрасное лицо и улыбающийся прелестный ротик.

– Вам, сказала она, обращаясь к Мортону, кажется, более свойственно быть посетителем этого храма, нежели его жрецом. Но, мистер Ло, объяснимся, чтобы не было недоразумений: я пришла сюда не с тем, чтобы заключить союз, но с тем, чтобы воспрепятствовать затеянному. Я слышала, что виконт де-Водемон находился в числе ваших клиентов. Я принадлежу к семейству виконта. Для всех нас очень важно, и необходимо предупредить, чтобы он не вступил в такой странный и, извините резкое выражение, неприличный брак, каков всегда должен быть союз, заключенный через посредство публичной конторы.