Kostenlos

Восход и закат

Text
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Филипп пробудился от своего счастливого сна при мерцании фонарей, при стуке повозок и фур, среди толкотни, крику, дымкой, суетливой жизни и нестройного шуму лондонских улиц. Он смутно припоминал, оглядывался и увидел чужие глаза, устремленные на него с заботливостью и лаской.

– Вы хорошо спали? спросил пассажир с улыбкой.

– И вы позволили мне так утрудить вас? сказал Филипп с такою благодарностью в тоне и во взоре, какой не показывал отроду, быть-может, никому кроме своих родителей.

– Вы, верно, не много видели ласк, когда так высоко цените это?

– Нет, некогда все люди были со мною ласковы и добры. Но тогда я не умел ценить этого.

Тут омнибус со стуком въехал под темный свод ворот постоялого двора.

– Берегите свое здоровье: оно, кажется, плохо, сказал незнакомец, впотьмах положив суверен в руку Филиппа.

– Благодарю вас от всего сердца, но… мне не нужно денег. В мои лета стыдно принимать милостыни. Но если б вы могли доставить мне какое-нибудь место, я принял бы с радостью. То, которое мне предлагают, очень невыгодно, бедно. У меня, дома, мать и малолетний брат… Я об них должен заботиться.

– Место? Да, я знаю место, да только вам надобно будет обратиться не ко мне, чтобы получить его. Мы, вероятно, уже не увидимся. Примите то, которое вам предлагают, как оно ни плохо. Остерегайтесь вреда и стыда. Прощайте.

С этими словами незнакомец сошел с империала и, указав кучеру, куда отнести чемодан, пошел навстречу трем порядочно одетым мужчинам, которые дружески пожали ему руку и приветствовали его, казалось, с радостью.

– У него по крайней мере есть друзья! тихо проговорил Филипп со вздохом, и пошел домой по темной и пустой улице.

Через неделю началось его испытание у мистера Плаксвита. Болезнь Катерины в это время до-того усилилась, что она решилась посоветоваться с доктором, чтобы сколько возможно определеннее узнать свою судьбу. Ответ оракула сначала был двусмыслен, но когда Катерина с твердостью сказала, что имеет обязанности и что от откровенного ответа его будут зависеть распоряжения её насчет сирот, что бы они не остались без хлеба и пристанища, когда она умрет, доктор пристально взглянул ей в лицо, прочел на нем спокойную решимость и отвечал откровенно:

– Так не теряйте времени, мистрисс: распорядитесь. Жизнь вообще не верна, а ваша в-особенности. Вы, может-быть, проживете еще долго, но организм из расстроен, Я опасаюсь, что у вас водяная в груди. Полноте, мистрисс… я не возьму платы. Завтра я опять побываю у вас.

Докторе обратился к Сиднею.

– А мой сын, доктор? заботливо спросила мать совсем забывая себе самой произнесенный приговор: он так бледен!

– Вовсе нет, сударыня. Видите какой он молодец! сказал доктор, потрепав Сиднея по плечу, и вышел.

– Бедное, бедное дитя мое! шептала мать: я теперь уже не смею думать о себе.

Она отерла слезу и задумалась. Видя близкую смерть перед глазами, могла ли она решаться отвергнуть предложение брата? Предложение, которым по крайней мере обеспечивалось сироте пристанище? Если она умрет, не расторгается ли связь между дядей и племянником? Приймет ли тогда Рожер бедного мальчика так же ласково, как теперь, когда она сама может попросит за него, когда она своими руками передаст ему дорогой залог любви? Она обдумала и решилась, и в этой решимости сосредоточилась вся сила самопожертвования материнской любви. Она решилась отдать своего последнего сына, всю свою радость, все свое утешение; она хотела умереть одна… одна!

* * *

Было то время года, когда на лице Лондона играет самая приятная улыбка; когда давки и магазины разукрашены всеми предметами роскоши и наполнены суетливыми покупателями; когда весь город живет поспешнее и все в нем движется быстрей; когда улицы наполнены скачущими экипажами и пестрыми толпами праздных искателей развлечения; когда высший класс расточает, средний, приобретает; когда бальная зала становится торжищем красоты, а клуб – школой злословия; когда игорные «ады» разевают свои пасти алкая новых жертв, и краснобаи и скоморохи, как мухи, кружатся, жужжат и отъедаются около кожи благосклонной публики. Стереотипною фразой говоря, был «лондонский сезон». Погода была ясная, жаркая. Четверо щегольски одетых молодых людей, верхами, весело болтая и смеясь, ехали в предместье, о котором мы уже упоминали. Один из этих молодых людей был Артур Бофор.

– Чудо, что за конь! говорил сэр Гарри Денверс, любуясь на лошадь Артура.

– Да, возразил тот, мой конюший знаток, и много видывал, а говорит, что он никогда еще не сиживал на таком лихом коне. Он уже выиграл несколько призов. Он принадлежал какому-то купцу, который страстно любил охоту и скачку, да теперь промотался. Меня подзадорило объявление. Дорого дал, но не раскаиваюсь.

– Чудесная погода для прогулки!.. А куда мы отправимся потом?

– Разумеется, ко мне обедать! возразил Артур.

– А потом сыграем по маленькой, прибавил мастер Марсден, красивый брюнет, который недавно приехал из Оксфорда, но уже приобрел известность на скачках и храбро подвязался на зеленых полях.

– Пожалуй, отвечал Артур, и заставил своего дорогого коня делать курбеты.

Молодые люди, все рядом, пустились малым галопом и, продолжая болтать, не заметили, что через улицу шел полуслепой слабый старик, который палкой ощупывал дорогу и, заслышав конский топот, вдруг оторопел и остановился. Почувствовав, по лошадь за что-то за дела и услышав крик, мистер Марсден оглянулся вниз.

– Черт бы побрал этих стариков! везде они мешают! вскричал он с досадой и поехал дальше.

Но другие, которые были помоложе и, полируясь в свете, не совсем еще окаменели, остановились. Артур соскочил с коня и поспешил поднять старика. Тот, хотя не опасно, однако ж до крови расшиб лоб и жаловался на боль в боку.

– Обопритесь на меня; я сведу вас домой. Где вы живете?

– Вот тут… несколько шагов… Будь со мною собака моя, этого не случилось бы… Оставьте, сэр… Ничего. Бедный старик… Ах, нет моей собаки!

– Я догоню вас, поезжайте, сказал Артур своим приятелям: я только провожу бедного старика домой и пошлю за доктором.

– Не нужно, сэр, не нужно… дойду и сам… благодарю… не нужно, твердил старик.

Но Артур видел, что он едва держится на ногах и, не обращая внимания на отказ, взял его под руку и повел в указанный дон, а слугу послал за доктором. Товарищи Артура бросили старику по золотой монет и поехали к мистеру Марсдену, который в отдалении также остановился и с нетерпением поджидал их. Артур, несмотря на воркотню угрюмого старика, дождался доктора и, удостоверившись, что нет никакой опасности, передал его попечениям старой домоправительницы, которой вручил несколько денег; потом вышел вместе с эскулапом. На пороге их встретила запыхавшаяся служанка.

– Мистер Перкинс! поскорее, пожалуйте!.. Бедная дама, что живет у нас… мистрисс Мортон… очень трудна… просит вас.

– Иду, иду, сейчас.

– Мистрисс Мортон? какая это мистрисс Мортон? поспешно спросил Артур, схватив доктора за руку.

– Отчаянно больная, при смерти.

– Есть у неё дети? сыновья?

– Есть, двое. Оба по бедности отданы к чужим людям. Она очень скучает по них. Оттого и болезнь неизлечима.

– Боже мой! это должно быть она!.. больная… умирающая… может-быть, оставленная! вскричал Артур с неподдельным чувством; доктор, я пойду с вами. Я, кажется, знаю эту даму… может-быть я даже её родственник.

– Вы? Очень рад. Пойдемте.

* * *

Катерина сама ездила к брату и, не без страданий, не без слез, сдала с рук на руки своего милого Сиднея. В минуту разлуки она почти на коленях вымаливала у Рожера позволения остаться там же, в городе: она желала хоть только дышать одним воздухом с сыном, желала видеть его хоть изредка, издали. Но мистер Рожер Мортон не смел согласиться на это, чтобы не восстановить против себя своей добродетельной супруги, её кумушек, и щекотливых покупательниц фланели. Мистрисс Мортон не согласилась даже видеться с Катериной. При одной мысли о том, что будет, если Катерина останется у них в городе, мистер Рожер уже видел себя в конец разоренным и погубленным. Катерина принуждена была отправиться назад в Лондон. Легко себе представить, что эта разлука и беспокойство, душевная тревога и тряска в дороге, сильно ускорили успех её болезни. Когда бедная мать оглянулась кругом в уединенном, мертвенно-тихом, безотрадном жилище, в котором уже не было её Сиднея, ей показалось, что теперь переломилась последняя тростинка, на которую она опиралась и что земное поприще её совершено. Она не была еще обречена на крайнюю нищету, на ту нищету, что скрежещет и гложет собственные руки, на нищету, что в рубищах издыхает с-голоду: у неё еще оставалась почти половина той небольшой суммы, которую выручила от продажи колец и ожерелий. Кроме-того, брат на расставанье дал ей двадцать фунтов и обещал каждые полгода посылать по стольку же. Таким образом она могла доставать себе необходимые жизненные потребности. Но у неё родилась новая страсть, – скупость! Она каждую истраченную копейку считала отнятою у детей, для которых копила и прятала сколько могла. Ей казалось, что не стоит труда поддерживать мерцание почти погасшей уже лампы, которая всё-таки скоро будет сломана и брошена в большую кладовую смерти. Она охотно наняла бы себе квартиру еще поменьше и похуже, но служанка в том доме так любила Сиднея, была всегда так ласкова к нему… Мать не могла расстаться с знакомым лицом, на котором воображала видеть отражение своего дитяти, и потому она переселилась в самый верхний этаж: там было подешевле. Со два на день века её тяжелели под туманом последнего сна. Добрый доктор постоянно навешал ее и никогда не принимал платы. Заметив, что конец несчастной близок, он желал доставить ей свидание хоть с одним из сыновей, чтобы облегчить страдания последних минут, и, узнав адрес, написал к Филиппу за день до приключения, которое свело его с Артуром.

 

Вошедши в комнату больной, Артур почувствовал на душе своей всю тяжесть раскаяния, которое, по праву, следовало понести его отцу. Какой контраст представляла эта мрачная, бедно меблированная и неудобная комната с великолепным жилищем, в котором он в последний раз видел мать детей Филиппа Бофора, в цвете здоровья и надежд! Артур стоял молча, в отдалении, пока доктор делал своя распоряжения. Когда тот кончил и вышел, он подошел к постели. Катерина была очень слаба, жестоко страдала физически, и лежала в полузабытьи. Она обратила мерцающий взгляд на молодого человека и не узнавала его.

– Вы не помните меня? спросил он голосом, заглушенным слезами: я – Артур, Артур Бофор.

Катерина не отвечала.

– Боже мой! в каком положении я нахожу вас! Я полагал, что вы у своих друзей, с своими детьми… обеспечены, как должно, как обязан был обеспечить вас мой отец. Он уверял меня, что сделал все, что было можно.

Ответу не было.

Тут молодой человек, от природы великодушный и сострадательный, совершенно увлеченный своими чувствованиями, забыл про слабость Катерины и с жаром осыпал ее вопросами, себя и своего отца упреками, жалобами. На все это Катерина сначала мало обращала внимания, но частые повторения имен её детей затронули струну, которая в сердце женщины сохраняет еще чувствительность и тогда, когда все другие уже давно порваны. Она приподнялась на постели и пристально посмотрела на гостя.

– Ваш отец не похож на моего Филиппа, сказала она тихо: может-быть, вы добрее вашего отца, но мне уже не нужно ни чьей помощи… Но дети мои… дети мои!.. Завтра у них уже не будет матери. Закон на вашей стороне, но справедливости нет. Вы будете богаты и сильны. Будете ли вы другом моим детям?

– Во всю жизнь мою! Клянусь Богом! вскричал Артур, упал на колени перед постелью больной.

Не нужно рассказывать, что еще происходило между ними: это были прерывчатые повторения той же просьбы и того же ответа. В голосе и в лице Артура было столько истинного чувства, что Катерине казалось, будто ангел-утешитель посетил ее. Поздно вечером доктор опять пришел навестить больную. Она, приклонив голову на грудь молодого друга, с светлою, счастливою улыбкой смотрела ему в глаза.

* * *

Филипп жил на новом мест уже шестую неделю, с истечением которой кончался срок его испытанию. Он с мрачною, непобедимою тоской исполнял обязанности нового своего звания, но никогда не обнаруживал этого отвращения и не роптал. Он, казалось, навсегда оставил неукротимое своенравие и властолюбивый характер, отличавшие его в детстве, но зато почти вовсе ничего не говорил и никогда не улыбался. Казалось, вместе с недостатками оставила его и душа: он делал все, что приказывали, с спокойною, равнодушною правильностью машины. По вечерам, когда запиралась лавка, он, вместо того, чтобы присоединиться к семейному кругу хозяина в жилых покоях, выходил за город и возвращался уже тогда, когда все спали. От матери он еженедельно получал вести и только в то утро, когда ожидал письма, становился беспокойным. При входе почтальона он бледнел; руки его дрожали. По прочтении письма он опять успокаивался, потому что мать с намерением тщательно скрывала от него настоящее состояние своего здоровья. Она писала ему утешительно и весело, просила его сохранять твердость и спокойствие, и радовалась, что он не ропщет. Письма бедного молодого человека были не менее притворны.

Мистер Плаксвит вообще был доволен трудолюбием и исправностью своего нового ученика, но досадовал на его угрюмость. Мистрисс Плаксвит, женщина, впрочем, вовсе не злая, просто ненавидела «молчаливого цыгана», – как прозвал его мистер Плимминг, бухгалтер и помощник книгопродавца-издателя; она ненавидела его за то, что он никогда не принимал участия в семейных забавах, не играл с её детьми, ни разу не сказал ей ничего любезного, не ласкал её котенка, и вообще не прибавлял ровно ничего к удовольствиям и приятному препровождению времени в её доме. Она полагала, что угрюмый Филипп должен быть очень злой, негодный человек, и часто, нечаянно встречаясь с ним, даже содрогалась как при виде разбойника.

Однажды Филипп был послан за несколько миль, к какому-то ученому джентльмену, с новыми книгами, и воротился уже под-вечер. Мистер и мистрисс Плаксвит были в лавке, когда он вошел. Они только-что рассуждали об нем.

– Я его терпеть не могу! кричала мистрисс Плаксвит: если ты примешь его совсем, я одного часу не проживу спокойно. Я уверена, что ученик, который на прошедшей неделе, в Четеме, перерезал горло своему мастеру, как две капли воды похож на этого цыгана!

– Ба! вздор! возразил мистер Плаксвит, запуская два пальца в жилетный карман, за табаком: я в молодости тоже был молчалив. Все мыслящие люди таковы. Вспомни только Наполеона: он был точно таков же. Но, что правда, то правда; мне самому Филипп не нравится, несмотря на его расторопность и исправность.

– А как он жаден к деньгам! заметила мистрисс Плаксвит: вообрази! не хотел купить себе сапоги, а ходил уже почти без подметок. Срам! И если б ты посмотрел какой взгляд он бросил на мистера Плимминга, когда тот стал подшучивать над его скупостью… ужас! Я чуть не упала в обморок.

Разговор этот был прерван приходом Филиппа.

– Вот письмо к вам, Филипп, сказал мистер Плаксвит: вы мне потом отдадите за почтальона.

Филипп поспешно схватил письмо и затрепетал. Почерк был чужой. Дыхание его спиралось, когда он ломал печать. Письмо было от доктора. Мать его трудно была больна… умирала… быть-может не имела самых необходимых пособий. беспокойство и страх Филиппа превратились в отчаяние. Он пронзительно вскрикнул и бросился к Плаксвиту.

– Сэр, сэр! мать моя умирает!.. Она бедна… бедна!.. она умирает может-быть с-голоду!.. Денег! денег!.. одолжите мне денег!.. Десять фунтов… – пят! Я целую жизнь проработаю даром, только дайте мне теперь денег.

– Штуки, штуки! сказала мистрисс Плаксвит, толкая мужа локтем: я говорила, что это так будет. А погоди еще, в другой раз просто за горло схватит… Смотри и теперь, нет ли у него ножа!

Филипп не слыхал или не расслышал этой речи. Он стоял прямо перед своим хозяином, сложив опущенные руки, и дикое нетерпение горело в его глазах. Мистер Плаксвит оторопел.

– Слышите ли вы? человек ли вы? кричал Филипп, и душевная тревога вдруг обнаружила всю пылкость его характера: я вам говорю, что мать моя умирает… я должен ехать к ней. Неужто мне ехать с пустыми руками? Дайте мне денег!

Мистер Плаксвит был человек не жестокосердый, но раздражительный и сверх того любил формальности. Его рассердил тон, который позволял себе ученик с хозяином, и притом в присутствии жены. Такой пример казался Наполеону-книгопродавцу очень опасным, хотя он давно уже блаженствовал под женниным каблуком.

– Молодой человек, вы забываетесь! сказал Плаксвит приосанившись.

– Забываюсь? Но, сэр, если мать моя нуждается в самом необходимом… если она умирает с-голоду?

– Пустяки! Мистер Мортон пишет мне, что он заботится о вашей матери. Не так ли, Ганна?

– Де, конечно. Что вы так таращите глаза на меня? Я этого не люблю, я этого терпеть не могу. Слышите? кровь моя стынет, когда я смотрю на вас.

– Одолжите мне только пять фунтов, мистер Плаксвит: только пять фунтов!

– Ни пяти шиллингов! В таком тоне говорить со мной!.. Разве я ваш слуга, что ли? Извольте запереть лавку и лечь спать. Завтра, если библиотека сэра Томаса будет в порядке, я вас отпущу. А сегодня нельзя. Может-быть еще, что все это вздор, ложь. Не так ли, Ганна?

– Разумеется. Посоветуйся с мистером Плиммингом. Пойдем, пойдем, мой друг. Видишь каким он зверем смотрит.

Мистрисс Плаксвит почти убежала. Супруг, заложив руки на спину и закинув голову, намеревался последовать за ней. Филипп, который последние минуты стоял бледный, недвижный как мраморная статуя, вдруг оборотился и, в отчаянии, больше с бешенством чем мольбой, схватил своего хозяина за плечо и вскричал:

– Я оставляю вас… не заставляйте же меня оставить вас с проклятием! Умоляю вас, умилосердитесь!

Мистер Плаксвит остановился. Если б Филипп хоть не много поскромнее попросил, все могло бы кончиться хорошо. Но с детства привыкший повелевать, ослепленный отчаянием, презирая того, кого умолял, он не мог обуздать своих страстей и сам испортил свое дело. Взбешенный молчанием Плаксвита и не догадываясь, что самое это молчание могло уже быть добрым знаком, Филипп вдруг так начал трясти маленького человека, что тот чуть не свалился с ног.

– Вы!.. вы на пять лет покупаете мои кости и мою кровь… душу и тело… вы за свою жалкую плату на пять лет делаете меня своим рабом, и отказываете моей матери в куске хлеба перед смертью!

Дрожа от гнева, а может-быть и от страху, мистер Плаксвит вырвался из рук Филиппа, выбежал из лавки и захлопнул за собою дверь.

– Нынче же вечером извольте просить извинения в этих дерзостях, кричал он за дверью: не то я завтра утром просто прогоню вас! Гром и молния! вот новая мода обращаться с хозяевами! Я не верю ни одному вашему слову о матери. Все пустяки, вздор!

Оставшись один, Филипп несколько минут боролся со своим гневом и отчаянием, потом схватил шляпу, надел и поворотился к двери. Тут взор его упал на выручку. Она была не заперта и блеск денег, эта убийственная улыбка дьявола искусителя, остановила его. Память, разум, совесть, – все в эту минуту смешалось у него. Он робко окинул взглядом темную лавку… запустил руку в ящик… схватил, сам не знал что, серебро или золото, – что сверху было, – и громко, страшно захохотал. Филипп сам испугался этого хохоту: он казался ему чьим-то чужим. Несчастный побледнел как мертвец; ноги подкосились, волоса поднялись дыбом: ему представилось, будто дьявол неистово вопиет от радости над новою падшей душой.

– Нет… нет… шептал он, задыхаясь: нет, маменька… ни даже для тебя я не сделаю этого!

Он бросил деньги на пол и как безумный выбежал из дому.

В тот же вечер, поздно, сэр Роберт Бофор воротился с дачи домой и нашел жену в большом беспокойстве о сыне, который с утра уехал и не возвращался. Артур прислал домой слугу с лошадьми и с запиской, торопливо написанною карандашом на вырванном из бумажника листке.

«Не ждите меня к обеду, писал он: я, может-быть, весь вечер не буду дома. Мне встретилось печальное приключение. Вы одобрите мои поступки, когда увидимся».

Эта записка изумила сэра Роберта. Но он был голоден и потому мало обращал внимания на опасения и догадки жены, покуда не удовлетворил ближайшей потребности. Потом он призвал жокея и узнал, что Артур, после приключения со стариком, пошел с доктором в дом какого-то чулочника, в предместии. Это казалось довольно странным и таинственным. Час за часом проходил; Артур не возвращался, и сэр Роберт Бофор мало-помалу сам заразился беспокойством. Ровно в полночь он приказал заложить карету и, взяв жокея в проводники, поехал по его указанию. Экипаж был легок и удобен, лошади рьяные. Быстро, но спокойно катился богач. Он хоть бы сколько-нибудь предчувствовал настоящую причину отсутствия Артура: он передумал много о разных сетях лондонских плутов, о хитрых женщинах в стесненных обстоятельствах; он полагал, что «приключение» тут значит любовь, а «печальное» – деньги. Артур же был молод, великодушен, и сердце и карман его – открыты для обмана. Такие случаи, однако ж не столько пугают отца, особенно если он человек светский, сколько мнительную и боязливую мать. Сэр Роберт больше с любопытством, нежели с беспокойством приехал к назначенному дому.

Несмотря на позднюю пору, дверь была не заперта. Это показалось сэру Роберту подозрительным. Он осторожно вошел. Свеча, поставленная на стуле, в узком коридоре, бросала тусклый свет на лестницу, на повороте терявшуюся в густом мраке за углом стены. Роберт Бофор в нерешимости остановился и не знал, идти ли ему вперед или назад, постучать или кликнуть. Тут на верху лестницы послышались шаги и скоро он, к великой радости своей, узнал сына. Артур, однако ж, по-видимому не замечал отца и хотел пройти мимо. Тот остановил его.

– Что все это значит? где ты? Если б ты знал, как встревожил нас!

Артур взглянул на отца с печальным упреком.

– Батюшка! сказал он важным, почти повелительным тоном: пойдемте, я вам покажу, где я был, пойдемте!

Он поворотился и пошел опять на лестницу. Роберт Бофор, изумленный, машинально последовал за ним. Во втором этаже еще одна забытая свеча, с нагоревшей светильней, проливала тусклый свет сквозь отворенную дверь небольшой комнаты, в которой Бофор мимоходом заметил двух женщин. Одна из них, добрая служанка, сидела на стуле и горько плакала; другая, наемная сиделка, в первый и последний день службы, снимала с шеи грязный платок и готовилась «прикурнуть». Она обратила к проходящим свое пустое, равнодушное лицо, сделала прискорбную мину и заперла дверь.

– Говори же, Артур, где мы? повторил сэр Роберт.

 

Артур взял отца за руку, повел его в комнату направо; взял свечу, поставил на столике подле постели и сказал:

– Здесь, батюшка… в присутствии смерти.

Роберт Бофор бросил беглый, робкий взгляд на бледное, осунувшееся, но спокойное лицо мертвой, и узнал черты оставленной, пренебреженной, некогда столько любимой, обожаемой Катерины.

– Да! она… та, которую брат ваш столько любил… мать его детей… она умерла в этой грязной комнате, в разлуке с сыновьями, в горе… умерла от разбитого сердца! Справедливо ли это, батюшка? Вам не в чем раскаиваться?

С ужасом, с страшными угрызениями совести светский человек упал на стул подле постели и закрыл лицо руками.

– Да! продолжал Артур с горечью: да! Мы, его ближайшие родственники… мы, получив его богатства, остались равнодушными к самому дорогому для него существу, к жене, которую он так любил, и к детям его, к детям, которые теперь выброшены в свет опозоренные и нищие, без имени и без хлеба! Да, батюшка, плачьте, плачьте, и перед не забудьте поправить своей ошибки. Я поклялся покойнице быть другом её детей. Вы можете, и должны помочь мне сдержать эту клятву… поклянитесь тоже, и Бог да не покарает нас за те страдания, которые перенесены на этом ложе!

– Я не знал… я… я…

– Но вы должны были знать, перебил Артур с прискорбием: ах, батюшка, не ожесточайте своего сердца лживыми извинениями. Покойница и теперь еще говорит с вами, вручает детей своих вашему попечению. Мое дело здесь кончено; ваше начинается. Не забудьте этого часу!

С этими словами молодой человек поворотился и поспешно вышел. Когда взор его упал на богатый экипаж и ливреи отца, он застонал: эти свидетельства богатства и великолепия казались ему насмешкою над умершей. Артур отворотился и пошел далее, не заметив пробежавшего в эту минуту мимо его человека, бледного, растрепанного, задыхавшегося, который бросился прямо в ту дверь, из которой он вышел. С мрачною думой в голове, со скорбью в сердце, один, пешком, в такую позднюю пору, в пустынном предместии, богатый наследник Бофора отыскивал своего великолепного дома. Со страхом и надеждой, в беспамятстве, бежал бесприютный сирота к смертному одру своей матери.

Роберт Бофор, оглушенный новостью своего положения, сначала не заметил, что остался один. Понтон, ужаснувшись мгновенно наставшей тишины, он содрогнулся, и взглянул еще раз на безмолвное и безмятежное лицо покойницы. Он оглянулся в мрачной комнате, ища Артура, кликнул его по имени… Ответу не было. Суеверный страх овладел честным человеком; он затрепетал, опять опустился на стул, опять закрыл лицо и, – быть-может, в первый раз после поры детства, – шептал несвязные слова раскаяния и молитвы. От этого углубления в самого себя он был пробужден тяжким стоном. Голос, казалось, раздавался от постели. Не обманывал ли его слух? или мертвая в самом деле стонет? Роберт в ужасе вскочил и увидел прямо против себя бледное, худое лицо Филиппа Мортона, на котором цвет юности и свежести заменили ужасная сила и дикое, выражение преждевременных страстей, бешенства, скорби, ненависти и отчаяния. Ужасно видеть на лице юноши ту бурю, которой бы следовало посещать только сердце твердого и зрелого мужчины.

– Она умерла!.. умерла на ваших глазах? вскричал Филипп, дико устремив глаза на встревоженного дядю: она умерла с горя, быть-может, с-голоду… и вы пришли полюбоваться на свое достойное дело?

– Право, отвечал Бофор умоляющим голосом: право, я сейчас только пришел; я не знал, что она больна, что она нуждается… клянусь честью! Все это… все это недоразумение; я… я… я пришел… я искал здесь не её…

– А! так вы не затем пришли, чтобы подать ей помощь? сказал Филипп спокойно: вы не слыхали об её страданиях и нужде, и не спешили сюда, в надежде, что еще не поздно, чтобы спасти ее? Вы этого не сделали? Да как же я мог и ожидать этого от вас?

– Вы изволили кликать, сударь? спросил плаксивый голос, и служанка просунула голову в полуотворенную дверь.

– Да, да, вы можете войти! сказал Бофор, трепеща от страху.

Но Филипп подбежал к двери и взглянув на служанку, сказал:

– Она чужая! посмотрите, она чужая! и она плачет. Ступай, ступай: здесь сын уже занял свое место подле матери, прибавил он выводя ее и запирая дверь на задвижку.

Он подошел опять к постели, взглянул на мертвое лицо матери, залился слезами, упал на колени, поднял её тяжелую руку и осыпал горячими поцелуями.

– Маменька, маменька! не оставляй меня! пробудись! улыбнись хоть еще раз твоему сыну! Я мог бы принести тебе и денег, но тогда не мог бы уже просить твоего благословения… а теперь прошу, благослови меня!

– Если бы я знал… если бы вы только написали… но мои предложения были отвергнуты, и…

– Предложения? такие предложения, как делают наемнице… Ей! ей, для кого отец мой отдал бы всю кровь из своего сердца… жене моего отца вы делали предложения?.. какие?

Он встал, скрестил руки на груди и с дикою решимостью подступив к Бофору сказал:

– Послушайте! вы захватили богатство, которое я от колыбели привык считать своим наследием, я этими руками своими добывал себе насущный хлеб я никогда не жаловался, кроме как в сердце, в душе своей. Я никогда не ненавидел, никогда не проклинал вас… хотя вы и грабитель… да, грабитель! Потому что, хотя бы тут и не было брака, кроме брака перед Богом, то всё-таки ни отец мой, ни законы природы, ни Бог, ни что не давало вам права захватить себе все, попрать священные узы любви и крови и отнять у вдовы и сирот все, до последнего куска хлеба! Хотя бы церковь и не давала своего благословения, однако ж Филипп Бофор тем не менее мой отец. А вы, грабитель вдов и сирот, презирающий человеческую любовь! хотя закон и защищает вас, хотя люди и называют вас честным, однако ж вы тем не менее разбойник! Но я и за то еще не ненавидел вас. Теперь же, перед лицом моей мертвой матери, умершей в разлуке с детьми, теперь я проклинаю вас! Вы можете спокойно оставить эту комнату, можете не опасаться моей ненависти и мести, но не обольщайтесь этим! Проклятие ограбленной вдовы и притесненных сирот, повсюду последует за вами! ляжет на вас и на всех ваших… оно всосется в ваше сердце и будет глодать его среди всей вашей роскоши… оно прильнет и к наследию вашего сына! Придет час, вы увидите еще одну смертную постель и подле, грозную тень той, которая теперь покоится здесь так мирно, а там будет требовать возмездия! Проклятие! проклятие тебе! И этих слов ты никогда не позабудешь!.. Пройдут годы, а эти слова всё будут звучат в ушах твоих и будут леденить мозг в костях твоих! Ступай теперь, брат отца моего! ступай прочь от праха моей матери! ступай в свой пышный дом!

Он отворил дверь и указал на лестницу. Бофор, не говоря ни слова, встал и вышел. Сходя с лестницы, он слышал, как запиралась и замыкалась дверь, но не слыхал глубоких стонов и рыдания, которыми после взрывов бешенства и мстительности, разразилось сокрушенное сердце безутешного сироты.

* * *

Возвращаясь домой, Роберт Бофор терзался мрачными опасениями. Он как будто предчувствовал, что проклятия Филиппа должны подействовать и подействуют не ни него, а на сына. Он трепетал при мысли, что Артур может встретиться с этим страшным, диким, озлобленным бродягой, может встретиться на другой же день и застать его в первом пылу страстей. Жена, с которой Роберт советовался, также была согласна с ним в мнении, что надобно употребить всю силу убеждения, всю родительскую власть, чтобы предупредить такую встречу. Между-тем Артур всё-еще не возвращался. Новый страх овладел родителями. Начинало светать, а его всё-еще не было. Наконец, часов около пяти, услышали сильный стук в дверь. Бофор сам пошел обсмотреть и в сенях встретил двух незнакомцев, которые несли Артура, привезенного в наемной карете, бледного, окровавленного и бесчувственного. Первою мыслью Роберта было, что Филипп убил его сына. Он вскрикнул и упал тут же.

– Не пугайтесь, сэр! сказал один из помогавших, по-видимому, ремесленник: я не думаю, чтобы он был опасно ранен. Карета, изволите видеть… его милость шел через улицу, а карета и наехала на него… Но колесами ничего не задело… только лошадь наступила… голову он расшиб о камни. Счастье еще… милость Божья… что не попал под колеса: по голове прокатилось бы, так тут бы ему и конец!