Buch lesen: «Усталые люди», Seite 8

Schriftart:

XXII

О Шопенгауэр, Шопенгауэр!

Страдать значит жить, жить значит страдать. И то, и другое – одно и то-же.

Лишение, чувство лишения, – это ненасытный огонь, палящий душу и окружающий человека ночным мраком среди подводных скал и обманчиво светящагося моря; это ночное, обманчиво-светящееся море с его скалами и называем мы жизнью. Лишение, лишение сосущее, истощающее лишение, подтачивающее силы, палящее, терзающее чувство лишения.

Удовлетворение? – минута успокоения с примесью страдания; потом – пустота, отвращение, утомление. Хотел-ли бы я, чтобы теперь, сейчас, была она здесь? Да!! но не ради той отрады, которую могла-бы она дать мне, а лишь для того, чтобы потушить это жгучее чувство лишения.

Смерть, должно быть, прекрасное мгновение, – чудное, бесконечное мгновение успокоения с примесью страдания. Мучительно-блаженное угасание всякого чувства лишения, и даже самого пожирающего пламени жизни.

* * *

Старинные мифы толкуют о сатане. Шопенгауэр открыл, что такое скрывалось за этими мифами, и поставил на место сатаны «гения рода».

Это он причина всякого страдания и всякого зла. Для него не существует индивидуумов, а только экземпляры. С помощью гарпуна и каната подтягивает он друг к другу мужской и женский экземпляр для того лишь, чтобы произвели они новые экземпляры, которые он опять мог-бы подтягивать друг к другу с помощью гарпуна и каната. Раз цель его достигнута, он забывает старых ради новых, и те остаются на всю жизнь биться, опутанные его канатом, пока они не переполнятся ядом и злобой, и не убьют друг друга. Тот, кто вздумает сорваться с его гарпуна, остается сидеть на месте, как я, с гарпуном, глубоко вонзившимся в тело, между тем, как длинный канат, развертываясь, все тянет и тянет его непрерывно.

* * *

Мне нужно божество. Мне нужен для моей души еще центр № 2… Бремя становится легче, когда есть с кем его разделить.

Я чувствую потребность в божестве, и я нахожу его. И я молюсь, молюсь: даруй мне безумие, если оно принесет с собою веру!.. или пошли мне смерть.

* * *

Зло изгоняется злом. Дьявол вытесняет Вельзевула; женщина вытесняет женщину.

Матильда с одной стороны и фрекен Бернер с другой, – земная Венера и небесная Дружба – неужели обе они вместе не в состоянии изгнать из моей памяти маленькое бледное лицо с темноволосой головой?

Но только-бы не эти глаза – большие, грустные глаза! Но… enfin, и их также. И их также, разумеется. Наступит день, когда и они явятся перед моим духовным взором, как две погасающие, закатывающиеся звезды… нет!!.. Я не хочу! – Молчи, осел. Ты хочешь.

Да, фрекен Бернер вовсе не дурна. В ней есть то, что мне прежде всего и больше всего нужно, – что-то успокоительное, – выдержка, благовоспитанность. Держи ухо востро! Не кричи, не смейся громко! – Она – олицетворение этого изречения.

У ней нет опасных глаз и её черные как смоль волосы, совершенно без глянцу, гладко лежат на её голове и никому не расставляют сетей. Она – то, что мне нужно, и что нужно именно теперь. А потом, с другой стороны, Матильда с её легкомыслием.

Прощай-же ты, сирена, вынырнувшая вдруг из пучины со своими длинными каштановыми волосами и темными глубокими глазами.

* * *

А на смену Георг Ионатан. Он шевелит мою мысль и пробуждает мою гордость.

И развлекает мою фантазию.

Разумеется, я не верю в его утопии; но тем не менее мне все-таки как будто верится в них, пока он говорит.

А те грезы о «поступательном движении вперед человечества», которые необходимо поддерживать в себе для того, чтобы не утратить возможности существовать, грезы эти почерпают в его мирных фантазиях такой обильный запас пищи, что он мешает окончательному их вымиранию.

– «На основании моих исчислений, – а я далеко не сангвиник, – лет через сто Норвегия будет иметь до 20 миллионов жителей. – Чрезмерная скученность населения? – Пустые речи больных людей! В то время земля будет обрабатываться таким способом, что одного кв. фута её будет совершенно достаточно для пропитания одного человека. И, надо заметить – для. пропитания его по-царски. Уж и теперь достигли того, что производят пшеницу, дающую 10,000 зерен на одно зерно… но это еще пустяки. Главное дело в том, что лет приблизительно через сто люди станут совершенно независимы от климата. Вся та часть земной поверхности, которая доступна обработке, будет прикрыта стеклом; необходимое тепло повсюду и в любое время будет сообщаться ей при помощи электричества, и тогда явится возможность разводить финики в Боде и виноград на Шпицбергене. Норвежские долины во всю ширину их на протяжения от одной горы до другой будут иметь стеклянную кровлю, под которою будет процветать вся роскошная растительность юга. А через 300 лет страна будет в состоянии прокормить до 100 миллионов, и прошу заметить, не каких-либо мужиков или рабов, а настоящих джентльменов. Во всей стране не найдется стены, на которой не виседо-бы масляной картины в миллион крон ценою; на каждый квадратный километр придется по театру, на котором будут исполнять Шекспира. И очевидно, что среди такого множества образованных людей, каждый будет находить себе друзей именно таких, каких ему нужно, и подруг, способных своими поцелуями прогнать к черту всякую ипохондрию».

Почему я альтруист? Разумеется, из эгоизма.

Я ненавижу бедняков, отщепенцев, оборванцев: они оскорбляют во мне чувство красоты и портят мне аппетит.

Поэтому, – долой их! Вид нищеты и скотоподобия унижает меня, как человека. Пак-так? Мы хотим быть разумными существами и не в состоянии освободиться от грязи? Разумные существа – и живем посреди болота? Нет, это, видите-ли, совсем не годится. Это чересчур печально. Homo sapiens, класс, к которому я принадлежу, не может оказаться глупее остальных земных тварей.

Каждая лиса имеет свою нору и каждый медведь – свой малинник: мы же, люди, взамен того, должны иметь каждый свой дворец, и каждый своего гуся на обед.

Тогда только, когда все это придет в порядок, – можно будет жить гордым, поистине самолюбивым, людям. Выдающийся человек выказывает себя во всем блеске лишь при полной свободе конкуренции. Тогда все будут так сильны, что будет приятно стоять во главе такого войска, а женщины будут так красивы, что обладание красивейшей из них действительно и будет иметь смысл.

– Да, а как-же на счет равенства? спрашиваю я.

– Равенство? (пожимает плечами). Оно заключается в равенств оружия. Ведь нет-же никакой нужды иметь одинаковой длины носы.

– Да, но дать в руки толпы такое-же оружие, – может быть, это несколько сильно…

– Я чувствую себя выше толпы… даже несмотря на равенство оружия.

* * *

А с другой стороны… пастор Лёхен. Целая армия против одной жалкой девочки.

Комичное сопоставление: бандит Габриэль Грам и обращенный разбойник… Но пастор Лёхен в сущности не глуп, и во всем его пасторском облике есть что-то такое, успокоительно действующее на усталые нервы. Я однако же не могу удержаться, чтобы не поддразнить его немного – цитирую ему Толстого и т. п. Но задорный спорщик во мне почти уже умер. На это я уж больше не способен. Все это чересчур уж устарело; это ясно каждому новичку; тут критика чересчур легка, остроумие слишком банально. Напротив того, по временам я открываю, что эта старая ткань может быть даже очень красива; а кто поднимет свое копье против феерии, против волшебной комедии? Одни только школьники из старших классов способны возразить:

– Но ведь фей нет на свете…

Пусть все прекрасное не более, как фантастическая ткань (может быть и должно быть ею? Правда – безобразна!), тем не менее она имеет свое оправдание.

* * *

Матильда все более и более распускается. Она знает, какое значение приписываю я иллюзии, а между тем, стоит ей только развеселиться, чтобы утратить всякое чувство меры.

Впрочем сегодня вечером меня прогнало нечто другое. На меня нашел припадок чувствительности, и я не мог удержаться, чтобы не спросить о «Фанни», – «та девочка, что показывалась здесь время от времени, дочь твоей хозяйки?» – «О, это она-то», небрежно отвечала Матильда, «она ведет теперь дело на свой риск». – «Как? Что такое? Как так на свой риск»? – «Ну, да! Ведь не мало-же есть господ, которые желают иметь их как раз в этом возрасте».

Я умолк. Мною овладел какой-то ужас или отвращение. Матильда начала рассказывать что-то отвратительное, и чтобы заставить ее замолчать, я спросил: как-же смотрели родители на то, что дочь их вступила уже на такой путь?

– Ну, им остается только радоваться, что Фанни тоже начала уже приносить деньги в дом, – отвечала Матильда; потом засмеялась и, повиснув всем своим полнеющим корпусом на моей руке, похлопала меня по плечу и сказала:

– Ведь не все-же так благонравны, как ты, мой цыпленок!

Я положил на стол пару монет и удалился.

Да, да, да! Что тут говорить? Это так, и тут ничего не поделаешь. По крайней мере, если не желаешь «перестраивать общество» по способу Ионатана. Но ведь это совершается не в один день. И, к тому-же, это неизбежно. Необходимо-же нам иметь высшее общество, более изящную публику; но никакая изящная публика не может существовать без порядочных женщин; а порядочные женщины не могут существовать без известной опрятности отношений; а потому, натурально, необходимо должна существовать и подобная армия продажных женщин, а армия эта как-нибудь должна пополняться. Раз допускаешь цель, то поневоле приходится мириться и со средствами, с помощью которых она достигается. Конечно, было-бы хорошо, если-бы при этом щадились дети: дитя всегда представляет собой возможность чего-нибудь лучшего в будущем. Но… дочери подобных хозяек… для них это, конечно, естественный путь. Немного раньше, немного позже…

На меня в этом случае так особенно неприятно подействовала, разумеется, эта глупая случайность, что она носит это имя. Будь её имя Матеа или Индиана…

Бедное дитя!

Да, да; много-ли пользы моей Фанни в том, что она шла путем добродетели? В настоящее время есть один только человек, мнением которого она дорожит, и этому единственному человеку довольно какой-нибудь пары сомнительных намеков того или другого постороннего лица, случайно столкнувшагося с ним в кафе – для того, чтобы он употребил подобные выражения, как содержанка. При этом, я плюю самому себе в свою проклятую рожу…

XXIII

– Да, у этих пасторов готов ответ на все и они найдут выход из всякого положения. Но когда я подумаю, что лучшие головы человечества в течение целых 17 и 18 веков сидели и трудились над выработкой этой системы, то это перестает удивлять меня. Система действительно прекрасна.

Пастор Лёхен тихо улыбнулся. «Да, но в сущности не замечательно-ли», заговорил он, – «что лучшие головы человечества в течение целых 17 и 18 веков могли сидеть и трудиться над выработкою этой „системы“, как ты ее называешь»?

– Буддизм, возразил я, тоже очень старая религия, которая в свою очередь занимала не мало хороших голов в течение очень и очень долгого времени.

– И в буддизме много правды, – уклонился он, – но замечателен тот чисто исторический факт, что буддийская Азия давно уже находится в состоянии застоя, между тем как христианская Европа все время неуклонно шла вперед.

– Христианская Европа подвигалась вперед в периоды времени, когда церковь утрачивала свою власть над умами.

– Да, да, время от времени церковь утрачивает-таки свою власть, что обыкновенно происходит по её-же собственной вине. Но заметьте, что после подобных крупных периодов упадка человечество снова обращается к церкви, что указывает на то, что и она во всяком случае не исключена из этого поступательного движения. Это указывает также и на то, что люди, как ни быстро они растут, во всяком случае не выростают из религии. Вы и сами, конечно, заметили, что в настоящее время, после этого последнего и самого тяжелого времени упадка, там, за-границей, в великих культурных странах, пробуждается уже несколько более религиозное настроение умов; и это натурально. По мере того, как подвигается вперед развитие, растет и то, что мы называем скукой жизни, отвращением от всего мира, мировоио скорбью и отчаянием. А против этой болезни, конечно, самой тяжелой и самой ужасной из всех болезней, до сих пор нашелся еще только один врач и врач этот тот, кто сказал и действительно мог сказать: «Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас».

Покой! Чудное, заманчивое слово. Я перестал поддерживать этот в полушутливом тоне веденный спор и сказал:

– Да! кто знает! В сущности я понимаю это.

* * *

Меня забавляло дразнить Георга Ионатана этими указаниями на «реакцию». Он пожимал плечами:

– All right, – говорил он. – Начинают интересоваться подобного рода вещами, – внушением желаний, гипнотизмом, заклинанием духов, и уж не знаю, чем еще. Цицерон, Marcus Tullius Cicero заманивается между двух простынь и говорит по-английски, Юлий Цезарь стучит столом и рассказывает Павлу Педерсену, что брат его, Ларс Педерсен, умер в Америке от холеры. Милейшие дамы и элегантные кавалеры с больным спинным мозгом с благоговением сидят и слушают все это и в восторге восклицают в нос: «enfin! voilà! la vérité; la grande renaissance».

Старая буржуазная культура, понимаете, начинает возвращаться в детство. Это начало конца. До того все дораспутничались в Лондоне и Париже, что уж не в силах двинуться с места; тут уж, разумеется, посылают за духовником. Масла и мази, окуривание и морфий – все это нужно больным людям. Когда старый Рим начал подгнивать, и там народ принялся бегать за кудесниками и мистериями. Когда-же туман этот объемлет весь мир до того, что люди утрачивают способность разбираться в своих земных делах, тогда приходят гунны и германцы, анархисты и люди насилия, и выметают вон всю эту гниль, вместе со всеми богами и привидениями. All right.

– Ну, до этого дело не дойдет, – заметил я, – подобные-же вещи происходили и во времена романтизма, а между тем старая культура незыблемо стоит и поныне. Все дело в том, что эти вечные «лошадиные силы» начинают-таки несколько надоедать.

Георг Ионатан посмотрел на меня холодным, испытующим взглядом, который заставил меня улыбнуться.

– Уж не знаю, мы «свободные мыслители», потерпим-ли мы свободных мыслителей среди нас самих?

* * *

– Читали-ли вы Стриндберга «Кредиторы?» – спросила сегодня фрекен Бернер; мы сидели одни за чашкой кофе на веранде пастора Лёхена. – Это такое хорошее заглавие, – продолжала она, – что оно, конечно, могло-бы стоять в виде надписи над многими браками по склонности. Вы спросите меня, откуда почерпаю я свои воззрения на этот счет, – я думаю, что я почерпаю их из различных источников. Вы-же знаете: в качестве незамужней особы странствуешь из одной семьи в другую и делаешь свои стародевические наблюдения (Улыбка). Всегда, понимаете-ли, есть замужния приятельницы, и таким образом, кое-что видишь, а кое-что и слышишь от них. У меня есть приятельница замужем за очень сильно влюбленным в нее человеком, которого и она, собственно говоря, также очень любит; но тем не менее, я понимаю, как тяжело ей при таких условиях. Он очень снисходительный и далеко не требовательный кредитор, но, как-бы то ни было, она постоянно чувствует эти устремленные на нее, влюбленные глаза и это приводит ее в крайне нервное состояние. Я могу себе представить, каково должно быть постоянно чувствовать за собою этот, ничем о себе не заявляющий, но тем не менее неоплатный долг. В этом доме ощущается какой-то особый, мучительный гнет, и стоит только прожить там года два для того, чтобы почувствовать своего рода ужас перед этими браками по склонности.

Я сидел и думал о милом моем друге, музыканте Бруне, и о пуговках его жилета.

– Но ведь любовь есть нечто такое, что настоятельно заявляет о своих нравах; как-же быть в таком случае?

– Любовь, конечно, берет свое, – скромно улыбнулась она, – я нахожу только, что нет нужды вносить ее в брак.

– На словах это выходит хорошо, – заметил я, – но в таком случае нам надо иметь больше свободы… т. е. женщине.

– Женщина и так пользуется такою степенью свободы, какая только ей нужна, лишь-бы только у неё хватило такту воспользоваться ею, как следует, – сказала фрекен Бернер. Впрочем, кажется, она покраснела. И она поспешно продолжала: – Для неё уж и то будет счастьем, если она сохранит в своем верном сердце воспоминание о том, что было пережито ею в молодости, память о чем будет наполнять ей жизнь, хотя-бы она потом и вышла замуж.

Тут уж несомненно лицо её было красно; она взялась за свое вышивание, чтобы иметь повод наклонить голову.

– Вы вдаетесь в романтизм, – сказал я. – Вы, вероятно, когда-то любили в таком, так сказать, возвышенном стиле? И неужели вы без горечи относитесь к тому, что он выбрал другую?

Она тряхнула головой.

– Теперь я даже рада этому, – сказала она. – Поступи я так, как Эмилия, то и он теперь вероятно тоже в свою очередь был-бы каким-нибудь раздражительным обозленным мужем и у меня не осталось-бы в прошлом дорогого воспоминания. Но теперь стоит он предо мной в том самом виде, в каком был он тогда, и в таком виде буду я (улыбаясь) видеть его до самой моей смерти.

– Даже если бы вы вышли замуж?

– Ну, да!

– Но ваш муж?

– (Улыбаясь). Он во всяком случае… не имел-бы кредитора.

– Но он мог-бы стать вашим кредитором?

– Видите-ли, в таком случае я не пошла-бы за него.

– Да, это правда… брак по рассудку.

– Да; только по рассудку. Ну, тут по крайней мере нет никакого риску. Не позволите-ли налить вам еще немного кофе?

– Нет, благодарю.

– Но капельку ликеру? Вы заслуживаете награды за ваше терпение!

– Неужели вы думаете, что заставили меня скучать? – Это чересчур большая скромность. Вы скорее должны несколько остерегаться; в один прекрасный день я являюсь к вам и буду просить вашей руки.

– В силу моих солидных правил?

– В силу ваших либеральных правил.

– Да. и если вы будете действительно сильно влюблены в другую, то может статься, что я и пойду за вас.

Смех.

* * *

Любить и безумствовать, пока молод, а потом – приличный общественному положению, разумный брак… Старики правы.

От молодости моей остается мне уже очень немного, и нынче праздную я свое последнее увлечение.

В таком случае, почему же не отдаться ему?

Предложить ей это? Непонятная слабость!

Непонятная твердость. Говорят еще, что мы, мужчины, представляем собою слабый пол; а между тем я, наислабейший из слабых, оказываюсь в состоянии выдерживать самые серьезные испытания добродетели!

Непонятно.

Это любовь пересоздает нас таким образом. Женщина, любя, становится слаба, мужчина же становится тверд. Если мужчина попадает в такое положение, что он мог бы соблазнить женщину, и он не делает этого, – то можно ручаться жизнью, что он влюблен в эту женщину.

Но все имеет свои границы, и я не в силах более сохранять свою твердость. Я не могу расстаться с нею таким образом; мы с нею должны хоть час быть вместе молоды. Сколько страдания было бы устранено, если бы я раньше собрался с духом и решился!

Я буду говорить прямо. Я поступлю, как джентльмен. Я предоставлю ей полную возможность без затруднения сказать нет. Если-же она все-таки скажет – да, если таково будет её собственное желание… в таком случае было бы чистым преступлением с моей стороны лишить ее того, что было бы для неё «отрадным воспоминанием её молодости». Глупость моя не имела пределов. Но до какой степени всегда подтверждается, что любовь не мужское дело. Постоянно женщина дает толчок вперед этому делу… и на этот раз, к удивлению, посторонняя женщина.

Наконец-то явилось это облегчающее решение. Как бы она ни отнеслась к этому, моя обязанность предоставить ей выбор. Надо предоставить ей этот случай. Я хватаюсь за это. Счастье сопутствует смелым.

* * *

Написать ей – не имеет смысла. Если желаешь, чтобы женщина решилась на выбор, не следует давать ей времени на чересчур хладнокровное обсуждение. Она хочет не хочет, хочет не хочет… Необходим какой-нибудь внешний импульс, который заставил бы ее сделать наконец то, чего она сама хочет. В истории всего мира не было еще случая, чтобы женщина самостоятельно приняла какое-нибудь решение.

* * *

Я захожу к ней, и не застаю её. – О, нет; после того последнего разу…

Вялый и несчастный иду я к тем «друзьям», в обществе которых я способен забыться. Но, вообще говоря, что это за сумасбродная идея – предложить ей «связь!»

Да, может быть, если бы я выждал удобное время. Теперь же я спугнул ее. Теперь она презирает меня. Я никогда больше не увижу её.

Еще раз почувствовал я, что счастье наступило мне на мозоль, и я не сумел поймать его. Вежливо и застенчиво отступил я в сторону, поклонился и сказал: извините, фрекен, за то, что я попался вам на дороге.

Я вижу, как исчезает она за деревьями, точно белое облако. Улыбка её насмешлива, горька и печальна.

Вот уже в третий раз попалась она мне навстречу. А она не позволит смеяться над собой. Это было в последний раз… Еще в этот четверг вечером, и больше никогда. Она не какая-нибудь публичная женщина, чтобы бегать за мною.

Бедный человек! Ступай к своим «друзьям» – и к тем приятельницам, которых то бросают, то снова возвращаются к ним. Ты не более, как обломок разбитого бурею судна, выброшенный на департаментский берег; и там останешься ты валяться, пока не истлеешь.