Buch lesen: «Провинциальные тетради. Том 3», Seite 7

Schriftart:

Басни Харьковские

О пословицах Сковороде не впервой. К той же идее сродности Сковорода «приурочит» немало басен. Одна черепаха, к примеру, чья прабабка вздумала у орла учиться летать да разбилась насмерть, проклинала красоту полета: «Пропади оно летать». Пролетавший мимо орел бросил ей в сердцах:

– Слушай ты, дура! Не через то погибла твоя прабабка, что летала, но тем, что принялась не за свое дело.

Слишком проста истина для нашего сложного интеллектуального времени, слишком низка и простонародна. Хотя для интеллектуалов запишем в своих тетрадках: «Хочешь ли счастливым быть, будь сыт в своей доле», – говорит Сковорода. «Не желай ничего свыше своих сил», – скажет позднее Ф. Ницше. «Люби то, что тебе предназначено», – выведет формулу дивного нового мира О. Хаксли…

«В седьмом десятке нынешнего века, оставив учительскую должность и уединяясь в лежащих около Харькова лесах, полях, садах, селах, деревнях и пчельниках, обучал я себя добродетели и поучался в Библии; притом благопристойными игрушками забавляясь, написал полтора десятка басен… А сего года в селе Бабаи умножил оные до половины».

Таким письмом открывал в 1774 году Григорий Варсава свои «Басни харьковские», сборник «мудрых игрушек», которые должны были «таить в себе особую силу».

Обращение к «низкому жанру» не было для Сковороды зазорным. Напротив, он словно взялся доказать совершенно обратное – нет иного способа лучше донести до человека глубокий смысл вечных истин, мораль, символически выраженную в ясных и ощутимых образах и ситуациях. Для философа басня и библейская притча тождественны, да и на фоне морально-этических задач, стоящих перед ним, ему нет смысла рассуждать об особенностях жанра.

«Друг мой! Не презирай баснословия! Басня и притча есть то же. Не по кошельку суди сокровище, праведен суд суди. Басня тогда бывает скверна и бабья, когда в подлой и смешной своей шелухе не заключает зерно истины, похожа на орех пустой».

Этот «забавный и фигурный род писаний» был любим и древними философами, мудрецами, и учениками Христовыми, апостолами. Сковорода повторит это не раз и даже определит суть «метода»: «Мудрые и в игрушках умны и во лжи истинны. Истина их острому взору ясно, как в зеркале, представлялась, а они, увидев живо живой образ истины, уподобили ее различным телесным фигурам».

Лавр и зимой зелен; истина, заложенная в басне, не тускнеет и просторечная грязь к ней не прилипает…

Уже немало сковородинских басен было рассказано, рассыпано по нашему жизнеописанию. Обращение к басне – не просто выбор жанра, литературной формы. Бумага как благодатное поле, которое рождает и пшеницу, и рожь, и гречиху. Все произрастает из зерен священного писания; и это поле всю жизнь возделывал Сковорода. Все переплелось в его сочинениях: символический мир Библии и символический мир басни есть то же.

«Библия есть для Сковороды именно книга философских притч, символов и эмблем, некий иероглиф бытия», – писал в «Путях русского богословия» Г. Флоровский, определяя «перемешанный» философский мир Сковороды в «категориях платонизирующего символизма». О символизме как характерной особенности метафизики Сковороды говорили в своих очерках Д. Чижевский и В. Эрн. Немного сдержаннее на этот счет оказался В. Зеньковский – он хотя и признал наличие у Сковороды «символизма в онтологическом смысле», все же определил страсть философа к символам как «манеру мыслить», как особенности слога.

Впрочем, каковы бы ни были оценки, сам Сковорода смотрел на символизм именно как на особый мир, «тайнообразный мир», «маленький богообразный мир, или мирик». Он для философа являлся одной из бесспорных основ метафизики. В конце концов, библейский символизм, аллегоризм оформит систему «трех миров», которая войдет во все классические интерпретации творчества Сковороды.

«Первый /мир/ есть всеобщий и мир обитательный, где все рожденное обитает, – писал Сковорода в диалоге „Потоп змиин“. – Сей мир составлен из бесчисленных мир-миров и есть великий мир. Другие два суть частные и малые миры. Первый – микрокосм, сиречь мирик, мирок или человек. Второй мир символический, сиречь Библия. В ней собраны небесных, земных и преисподних тварей фигуры, дабы они были монументами, ведущими мысль нашу в понятие вечной натуры, утаенной в тленной так, как рисунок в красках своих…»

Сковорода и сам «рисует» Библию, и она меньше всего походит на книгу в кожаном переплете с медными застежками. Он ищет «фигуру Библии», и чаще всего называет ее Сфинксом, тайну которого и блаженную радость может узреть лишь познавший себя. В «Баснях харьковских» Библия предстает в образе спящего льва, вокруг которого носятся обезьяны – «восставшие идолопоклонничьи мудрецы» – носятся до первого львиного рыка.

«Библия есть завет, запечатлевший внутри себя мир божий… она как заключенный сундук сокровища, как жемчуга мать», – пишет Сковорода. А затем, вспоминая «предревних богословов», повторяет свою любимую мысль, говоря об их умении «невещественное естество божье изобразить тленными фигурами, дабы невидимое было видимым». Стоит ли удивляться, что сковородинское восприятие Библии было названо «системой кодов и знаков», а в его творчестве неизбежно определились «семиотические элементы».

Между тем, ограничиться лишь «семиотическими маркерами» на полях философского творчества Сковороды было бы ошибкой. По сути, аллегорический мир – это далеко не прихоть Григория Варсавы. Он семиотичен по определению – как семиотична сама эпоха. Отсутствие собственно философской терминологии, по словам В. Зеньковского, отчасти оправдывает Сковороду за его пристрастие к символам – роль научного термина в суматошную эпоху становления русской мысли могла сыграть лишь аллегория.

Вообще, ХVIII век исполнен символами повсеместно; религиозное, богословское, философское и даже «светское» мышление обращается с символами, как истопник с дровами – и чем больше, тем жарче. Пристрастие к знакам тревожило умы. Сам Сковорода, как пишет Ю. Барабаш, еще в юности прослушал в академии философский курс М. Козачинского, где был раздел «О знаках». Скорее всего, Сковорода был знаком и с «Миром символов» Пичинелли, и с петровским изданием «Символов и эмблем». К слову, большое количество «знаковой» литературы принес конец XVIII века с его тотальным увлечением «символичной философией» – хотя бы в виде «масонской культуры».

Как бы то ни было, символичный, «третий» мир Сковороды – это не издержки индивидуального творческого метода. Это особый «образ эпохи», ее голос, мантры, видения, угол зрения. Обойти этот мир стороной Сковорода не мог – как не смог, к примеру, обойти критику чистого разума русский философский Ренессанс…

Свитка и посох

История, как это ни парадоксально, не слишком бережно относится к судьбе человека, путает даты и факты, подчас стирает их подобно тому, как из памяти компьютера удаляют ненужные файлы и программы. Но образ человека, украшенный всевозможными байками и легендами, для нее все же ценен, притягателен. Биограф, призванный быть беспристрастным, и тот зачастую воспринимает судьбу своего героя импрессионистически. Что ж, в этом есть определенная красота – обычно-человеческая, по меньшей мере.

Во многих домах на Украине висели копии с портрета Сковороды. Вот он, с острым носом, темноволосый, со стрижкой «в кружок», под шапочку, с гладким, почти юношеским лицом, на котором нет ни одной морщины, словно художник нарочно задался целью не подпускать к Сковороде время. Неизменна в народном восприятии «атрибутика» Сковороды: посох странника, серая свитка, сапоги про запас, несколько подшивок работ, Библия, его «невеста», и флейта.

Странник – странный человек. Стоит ли удивляться, что имя Сковороды быстро обросло легендами, преданиями? Оно мифологизировалось – еще при жизни философа, – дополнилось новыми «фактами» и «деталями»; его примеривало массовое сознание к обычным ценностям обычной жизни.

Именно мифологическое сознание, переплетенное с «эротической прозой» человеческой жизни, попытается Григория Варсаву женить. И. Срезневский в своем рассказе «Майор, майор!», этом пыльном раритете начала Х1Х века, выписывая образ русского Сократа, приведет совершено романтическую историю любви. На одном из хуторов, будучи в гостях у некоего майора, Сковорода безумно влюбился в его дочь Елену и настолько потерял голову, что был готов немедленно жениться. Не смутило рассказчика даже то, что Григорию Варсаве к «моменту этой истории» шел уже пятый десяток – совсем не тот возраст, чтобы впадать в подростковый инфантилизм. Да и основные философские взгляды на мир и на вещи в эту пору у него сложились, и дочь майора в эту систему не вписывалась.

Развязка истории будет в духе романтических повестей Пушкина – невеста ждала Сковороду в церкви, а он в самую последнюю минуту сбежал из-под венца.

Не станем дополнительно опровергать самоочевидную нелепость этой истории. К тому же многие исследователи сделали подобное за нас, подчеркивая, что ни романтического аспекта, ни женщин в жизни Сковороды не было, что его жизненная энергия сублимировалась совсем в других формах. Но заметим другое. Бывальщина о женитьбе Сковороды оказалась весьма живучей – некоторые наши современники уже с полной уверенностью заявляют о ней как о биографическом факте и размещают свои «справки о жизни философа» в мировой паутине, подтверждая тем самым, что торжество мифологии над историей становится научно-романтической нормой нашего века.

О Сковороде рассказывали много интересных историй. Например, Г. П. Данилевский в «Украинской старине» пересказывает легенду о том, что Екатерина II, зная о философе, «дивилась его жизни, уважала его славу и однажды, чрез Потемкина, послала ему приглашение из Украины переселиться в столицу». Сковорода ответил в своем духе: «Свирель и овца дороже царского венца». По другой легенде, Григорий Варсава все же встретился с императрицей, но «говорил с дерзкой независимостью».

Молва знакомила или связывала Сковороду с разными известными людьми того времени. Например, со знамениты «пешеходцем» Василием Барским, который странствовал по миру четверть века, прошел Европу, Грецию, Египет, Сирию, долгое время жил на Афоне. Рассказывают, что когда он, больной и разбитый, вернулся в Киев и умер через месяц, на его похороны вышел весь город, в том числе и Сковорода.

Странник странника видит издалека…

«Мысли сердечные: они и не видны, как будто их нет, но от сей искры весь пожар, мятеж и сокрушение; от сего зерна зависит целое жизни нашей дерево», – говорит Сковорода, говорит в том числе и для биографа, который растерянно стоит перед последним двадцатилетием его жизни и не знает, о чем рассказать, как увеселить читателя красочными событиями, какую историю найти, чтобы расцветить серый в своем постоянстве движения образ странника.

Последние двадцать лет жизни философа – удивительно ровное время. Двадцать лет прожиты словно в один день. Здесь нет ничего внешне мятущегося, нет никакой сумятицы, никаких приключений. Нет и никаких впечатлений странника, которые можно было бы записать на бумагу. Это у Василия Барского были Иерусалим и Антиохия, Палестина и Афон, подобно тому, как у Афанасия Никитина были свои три моря. У Сковороды же – роща зелена, обычная хатка да жужжание пчел на пасеке. Нет ничего большого, величественного, ничего значительного и престижного, к чему так стремится турист-путешественник. Не это определяло суть его жизни.

«Сковорода считал себя пришельцем на земле в полном смысле этого слова, – говорил о своем друге М. Ковалинский и следом приводил сковородинскую географию. – В силу разных обстоятельств он жил у многих… постоянного жилища он не имел нигде… Полюбив Тевяшова, воронежского помещика, жил у него в селе и написал там сочинение „Икона Алкивиадская“, которое и посвятил ему в память о признательности своей к дому этому. Потом имел он пребывание в Бурлуках у Захаржевского, из-за приятных природных видов жил у Щербинина в Бабаях, у Ковалевского в Ивановке, у друга своего в Хотетове, некоторое время в монастырях Старо-Харьковском, Ахтырском, Сумском, Святогорском, Сеннянском и прочих».

Он живет также у Земборских в Гужвинском, у Сошальских в Гусинках, бывает в Китаевой пустыни близ Киева. «Его жизнь, – пишет биограф, – принимает вид постоянных переходов, хождений пешком за сотни верст и кратких отдыхов у немногих, которых он любил и которые гордились его посещениями».

Сердечные мысли и без того невидимы, чтобы их еще прятать за блестящими безделушками суетного мира. «Сковорода мог бы составить себе подарками порядочное состояние, – пишет еще один биограф философа В. Гесс де Кальве, и пишет, подчиняясь мирским интересам, печалясь за утраченные Сковородой возможности. – Но что бы ему не предлагали, сколько ни просили, он всегда отказывал, говоря – дайте неимущему, и сам довольствовался серой свитой».

«В крайней бедности, – продолжает В. Гесс де Кальве, – переходил Сковорода по Украине из одного дома в другой… Никто во всякое время года не видал его иначе, как пешим. Также малейший вид вознаграждения огорчал его душу… Он обыкновенно приставал к убогой хижине пасечника. Несколько книг составляли все его имущество».

Тихим было его пребывание у друзей. М. Ковалинский рассказывал, как Григорий Варсава гостил у Сошальских: «Усталый приходил он к престарелому пчелинцу, недалеко живущему на пасеке, брал с собой в сотоварищество любимого пса своего и трое, составя общество, разделяли они между собой «вечерю».

Странная жизнь странного человека. Чем занят, что делает? В одном из писем он подробно – и мы вслед за ним – ответит, словно пожелает раз и навсегда пресечь досужие разговоры и расспросы.

«Ангел мой хранитель ныне со мной веселится пустынею. Я к ней рожден. Старость, нищета, смирение, беспечность, незлобие суть мои в ней сожительницы. Я их люблю, и оне мене…

Недавно некто о мне спрашивал: скажите, что он там делает? Если б я в пустыне от телесных болезней лечился или оберегал пчел, или ловил зверя, тогда бы Сковорода казался им занят делом. А без сего думают, что я празднен и не без причины удивляются. Правда, что праздность тяжелее гор Кавказских.

Так только ли разве всего дела для человека: продавать, покупать, жениться, посягать, воевать, портняжить, строиться, ловить зверя? Здесь ли наше сердце неисходно всегда? Так вот же сейчас видна причина нашей бедности: погрузив все сердце наше в приобретение и в море телесных надобностей, мы не имеем времени вникнуть внутрь себя, очистить и поврачевать самую госпожу тыла нашего – душу нашу…

Не всем ли мы изобильны? Точно, всем и всяким добром телесным; одной только души нашей не имеем. Есть, правда, в нас и душа, но такова, как у шкробутика или подагрика ноги; она в нас расслаблена, грустна, своенравна, боязлива, завистлива, жадна, ничем недовольна, сама на себя гневна, тощая, бледная, точно пациент из лазарета, каковых часто живых погребают по указу. Такая душа если в бархат оделась, не гроб ли ей бархат? Если в светлых чертогах пирует, не ад ли ей?

Если /душа/ изныет и болит, кто или что увеселит ее? Ах, государь, плывите по морю и возводите очи к гавани. Не забудьте себя среди изобилий ваших. Не о едином хлебе жив будет человек. О сем последнем ангельском хлебе день и ночь печется Сковорода…»

Таков род его занятий. И если Сковороду, по словам Ковалинского, лишь немногие знали таким, какой он есть на самом деле, то глубину его работы чувствовали и связывали с уникальным русским явлением религиозной жизни – старчеством. Тот же И. Срезневский, напечатавший свою повесть в 1836 году в «Московском наблюдателе», «придумает» примечательный диалог:

– Что же, – спросил Сковороду майор, – ты хочешь век остаться бродягой?

– Бродягой – нет, – ответил Сковорода. – Я странствую, как и все, и старцем навсегда останусь; этот сан как раз по мне…

Старчество становилось ключевым в восприятии образа Сковороды-странника.

«На Украине, – рассказывает А. Хиджеу в „Сковородинском Идиотиконе“ (В. Эрн назовет эти разъяснения „драгоценными“), – ведется особый, почти наследственный цех нищих, называемых старцами. Они пользуются большим уважением у простого народа и сами отличают себя от обыкновенных нищих-дедов и Жебраков. Это люди бывалые, носители народной мудрости. Я был свидетелем спора двух старцев. Я старце, а ты-то какой-нибудь найденыш… И теперь поселяне часто ссылаются на суд старцев, и в некотором отношении их можно бы назвать бродящими судьями Мира».

Со Сковородой это суждение соотносимо, но ничуть не до конца, чтобы ставить итоговую точку.

«Отсекаю от себя потребности лишние и ненужные, самолюбивую и гордую волю мою смиряю и бичую послушанием, и достигаю тем, с помощью божьей, свободы духа, а с нею и веселья духовного». И эти наставления старца Зосимы соотносимы со Сковородой лишь отчасти. А «старцы» Достоевского, «берущие вашу душу и вашу волю в свою душу и свою волю» – не соотносимы вовсе.

Мемуаристы рассказывают, что Сковорода имел большое влияние на людей, мог укротить даже крайне вспыльчивый нрав. В своих письмах, если с кем успеет подружиться, он жаждет беседы, наставляет, утешает и вдохновенно проповедует Христа. И не только в письмах. «Он был жарким собеседником и красноречивым оратором, – пишет В. Эрн, – умел незаметно входить в разговор, пересыпая речь шутками, брать нить беседы в свои руки и делать ее неожиданно значительной и памятной».

«Простой народ был ему ближе, ибо из него он вышел и к нему возвратился», – продолжает Эрн и цитирует философа: «Барская умность, будто простой народ есть черный, кажется мне смешной, как умность тех названных философов, что земля есть мертвая. Как мертвой матери рождать живых детей? И как из утробы черного народа вылупились белые господа?»

О простонародном образе жизни пишет и Ф. Лубяновский: «Страсть его была – жить в крестьянском кругу. Любил он переходить из слободы в слободу, из села в село, из хутора в хутор. Везде и всеми был встречаем и провожаем с любовью, у всех он был свой. Хозяин дома, когда он входил, прежде всего, всматривался, не нужно ли было что-либо поправить, почистить, переменить в его одеянии и обуви: все то немедленно и делалось. Жители тех особенно слобод, где он чаще и долее оставался, любили его, как родного. Он отдавал им все, что имел: не золото и серебро, а добрые советы, увещевания, наставления, дружеские попреки за несогласия, неправду, нетрезвость, недобросовестность».

И все же странствующим «народным философом» Сковорода не стал. Непонимание и сам чувствовал. «О мне говорят, что я ношу свечу перед слепцами, а без очей не узреть светоча; на меня острят, что я звонарь для глухих, а глухому не до гулу: пускай острят. Они знают свое дело, а я знаю мое и делаю мое, как знаю, и моя тяга мне успокоение…»

В начале Х1Х века станет популярным еще одно суждение о Сковороде. Словно подводя итог досужим разговорам, товарищ И. Срезневского Орест Ивецкий выступит в 1831 году в «Телескопе» с письмом по поводу Сковороды: «Он есть отпечаток настоящего малороссийского юродивого, которых не столь удачные осколки можно встретить в этой стороне довольно часто. Однако ж он нередко терял и этот свой первообраз и доходил состояния, в коем, по пословице, ум за разум заходит…»

Все переплелось, перемешалось в Сковороде – и это к лучшему.

Сковорода вошел в русское старчество, но старцем не стал. В нем год за годом укреплялся аскет, но не укреплялся инок. Он был народен и вместе с тем странен для народа. Он ходил нищим странствующим мудрецом, но в «мандрованных дядьках», которых так много было на Украине, не растворился. Мир похвалил его за сумасшествие – благо, что не поймал.

Кто он, старец Григорий Варсава?..

Сковородинские тени

«Что такое жизнь? – спрашивает Сковорода. – Это странствие: прокладываю себе дорогу, не зная, куда идти, зачем идти». Много позднее Лев Шестов повторит, что человек должен научиться жить в неизвестности. Именно неизвестность была и остается прерогативой свободного человека.

Сковорода был удивительно свободен – и в жизни, и в мысли. Эту свободу ставят во главу угла творчества философа и В. Эрн, и В. Зеньковский, и целый ряд исследователей. Эта свобода, и, прежде всего, свобода религиозная, не может не пленять, не завораживать, не будоражить воображение биографа, чья жизнь течет между книжным шкафом и экраном монитора на рабочем столе. «Дух свободы имеет в Сковороде характер религиозного императива, а не буйства недоверчивого ума», – пишет В. Зеньковский и называет его свободным церковным мыслителем, который всегда чувствовал себя членом церкви, но твердо хранил свободу мысли. «Всякое стеснение ищущей мысли казалось ему отпадением от церковной правды».

«Философствование во Христе» в пику «мудрствований мертвых сердец» будет воспринято более чем неоднозначно. Со «спящими на Библии церемонистами», упрекавшими Сковороду в ереси и богохульстве, – дело понятное и уже нам известное. Их не могло устраивать, что философ не принял обычных «условных церковных схем», какие нивелируют пытливые умы, а вместо того, «прикрывшись Библией», принялся мыслить по-живому, что у многих перехватывало дыхание от его резких суждений.

Совершенно иной разговор о тех, кто если и не назвал Григория Варсаву «расколоучителем», то как минимум записал его в сектанты.

В 1912 году в Петербурге вышло собрание сочинений Сковороды, вышло в весьма примечательной серии: «Материалы к истории и изучению русского сектантства и старообрядчества». Этим подводился итог достаточно распространенному мнению о сектантской душе Сковороды.

В. Бонч-Бруевич, готовивший это издание, сообщал в одном из писем (цит. по Ю. Барабашу): «Когда я занимался изучением древнего сектантства в России и очень подробно изучал все устные и письменные записи духоборцев, то я натолкнулся на целый ряд положений, которые были взяты из сочинений Сковороды. Кроме того, видно, что у них сохранилась память о старчике Грише, который был „полного разума“. Имейте в виду, чтобы получить от духоборцев наименование „полный разум“, надо быть особо выдающимся человеком. За всю долгую историю они этим именем называли всего пять человек».

«Имя Сковороды у молокан считается чуть ли не Апостольским», – констатирует другой исследователь, Ф. Ливанов. «Общего у Григория Сковороды с духоборами было так много, что, в известном смысле, его можно назвать богословом духоборчества как религиозного движения», – продолжают традицию некоторые современные исследователи и даже (надеемся на грамматическую ошибку) мифологически переводят восприятие в фактографию: «Именно Григорию Сковороде духоборы доверили составить изложение своего вероисповедания».

Точек пересечения философского творчества Сковороды с сектантской идеологией, действительно, много. «Духовные христиане» видели в Сковороде своего провозвестника по целому ряду причин, и отождествления идей здесь принципиальны.

Духоборам, как пишет о том Н. Бердяев, была чрезвычайно близка идея отрицания человека как «самобытного бытия». Все человеческое есть лишь оболочка, скорлупа от ореха, тень. «Сей всяк человек ложный: сень, тьма, пар, тлень, сон», – цитируют они Сковороду. Им ненавистен «содомский человек из плоти и крови и будто из брения и грязи горшок». Что есть человек? – спрашивают они и возвращаются за ответом к Сковороде, выбирая, собственно, лишь то, что хотят услышать:

Он «шевелится и красуется, как обезьяна; болтает и велеречит, как римская Цитерия; чувствует, как кумир; мудрствует, как идол; осязает, как преисподний крот; щупает, как безокий; гордится, как безумный; изменяется, как луна; беспокоится, как сатана; паучится, как паучина; алчен, как пес; жаден, как водная болезнь; лукав, как змий; ласков, как крокодил; постоянен, как море; верный, как ветер; надежный, как лед; рассыпчив, как прах; исчезает, как сон…»

«Не мешкай на содомских улицах», – учил Сковорода, и духовные христиане уходили из культурной и социальной жизни, бежали от грехов цивилизации в поисках божественной красоты. Прав Н. Бердяев – Русь странническая может легко превратиться в Русь сектантскую.

«Одно только для тебя нужное, одно же только и благое – Бог», – говорил Сковорода. Бога в свое сердце вовсе селить не нужно – он и без того изначально в нем живет. Посмотри внутрь себя и увидишь. И это тоже импонировало «духовным христианам». Они всегда будут благодарны старцу Григорию за то, что тот Богом их не «пугал», не видел в нем карающего меча, не шел по византийской традиции за Спасом-Ярое-Око, отдав предпочтение глубоко человеческой сыновней любви к Нему.

Современные духоборческие «апокрифы» примечательны. «Григорий Сковорода благовествовал людям Божие благоволение и счастье иметь Бога Царем своего сердца. Он и сам живым примером, своею жизнью являл народу счастливого человека, человека молитвы, веры и светлого разума… Те места, по которым прошел этот великий Божий человек, станут в свое время очагом евангельского пробуждения…»

Источник неиссякаемого счастья видели в Боге и хлысты, которые, в противовес духоборам, искали не столько правду, сколько радость и блаженство. «Эпикурейский Христос» был для них подлинным открытием. Глубокий мистический смысл видели они и в ахтырском происшествии Сковороды, в его «счастливой экзальтации в честь избавления от киевской чумы».

Сковорода и своим учением, и своей жизнью словно удовлетворял «глубокую мистическую жажду, заложенную в русском сектантстве». И хотя Бердяев имя Сковороды не называет, но его дыхание подкожно чувствует. Поэтому и рассказывает, как несколько лет жил в деревне в Харьковской губернии, где по соседству какие только секты не расположились. «Я много беседовал с этими людьми, и некоторые духовные типы запомнились мне навеки. Знаю твердо, что Россия немыслима без этих людей, что без них душа России лишилась бы самых характерных, существенных и ценных своих черт».

Харьковская губерния – «сковородинское пристанище и подорожье» – по духоборам, места святые…

«Бесцерковный аскетизм был пробуждением мечтательности и воображения, – пишет вслед своим заметкам о Сковороде Г. Флоровский. – Развивается какая-то нездоровая искательность духа, мистическое любопытство. Вторая половина XVIII века вообще отмечена каким-то мечтательным и мистическим подъемом в народных массах. Это было время развития или возникновения всех основных русских сект: хлыстовства, скопчества, духоборства, молоканства».

Сковороду можно зачислить и в народные массы, и в интеллектуальную элиту своего времени, которую все же меньше всего нужно судить по одежке. Стоит ли удивляться, что откровения Григория Варсавы, пусть и опосредованно, были причислены еще к одной «святой когорте» – к масонству, к масонскому опыту, который дал «много новых и острых впечатлений рождавшейся тогда русской интеллигенции».

В екатерининскую эпоху масонство вслед за просвещением широкими волнами разливалось по России, которая словно устала от святоотеческих откровений и церковной мистики и теперь ждала обновления из «частных» и «светских» рук. Не будь Сковорода столь простонароден и нетитулован, его бы, философа-мистика и философа-странника, записали бы в апологеты русского масонства. К тому же выходцы из Киевской академии в масонах были – достаточно вспомнить Семена Гамалею, «совесть московского масонства», близкого друга Н. И. Новикова.

Повторимся: масоном Григорий Варсава не был. Сегодня это признают все биографы и не видят смысла оспаривать этот факт. Наряду с этим по страницам исследований разбросана и так любимая исторической беллетристикой лукавая условная фактография – Сковорода, возможно, читал Вейгеля, Якоба Беме, Сен-Мартена. Затем эта «возможность» перерастает в уверенность – не мог не читать. Благо, сам путешествовал по Европе; благо, в России появилось множество книг европейских мистиков. Тот же Гамалея перевел 22 тома сочинений Я. Беме.

Как бы то ни было, Сковорода о масонах слышал, но ничуть не проникся ими – закрытость и обособленничество, «игра в религиозный культ» не притягивала, не отвечала его образу мысли. М. Ковалинский совершенно однозначно разводит Сковороду с мартинистами по разные стороны. Он вспоминал, как однажды разговор зашел о сектах.

– Всякая секта, – говорил Сковорода, – пахнет собственностью, а где собственномудрие, там нет главной цели и главной мудрости. Я не знаю мартынистов, ни понятий, ни учений их; если они обособляются в обрядах и правилах, чтобы казаться мудрыми, то я не хочу их знать; если же они мудрствуют по простоте сердца своего, чтобы стать полезными гражданами общества, то я почитаю их; но для этого им не следует обособляться… Закон природы, как самый нужный для человеческого блага, есть всеобщий, и он запечатлен в сердце каждого, дан всякому существу, даже последней песчинке.

«Человек обособляется? Да и бог с ним, пусть обособляется!» – скажет позднее в сердцах Ф. М. Достоевский. Обособленничество – как сухая ветка на дереве: не нужны ей ни листья, ни солнце, ни благодатный дождь, лишь скрипит на ветру – скоро ли падать?

Сковорода, без тени сомнения отождествивший масонов с хлыстами и любой другой сектой, завершит разговор жестко и емко:

– Любовь к ближнему не имеет никакой секты: на ней висят все пророки и весь закон

Григорий Варсава в том мистическом и религиозном горниле был со всеми, но ни с кем не остался. «Свой среди чужих, чужой среди своих» – таким его и воспринимали. Но это и показательно. По сути, столь значительное разночтение философского творчества Сковороды есть свидетельство «хаоса рождения» русской мысли. В этом хаосе не предсказуемы ни повороты, ни итоги, ни идеи, ни слова; в нем невозможно добиться однозначности, ясности, логики, системы; оно не ищет сторонников и последователей, предоставляя каждому двигаться куда глаза глядят: по бездорожью. Но кто бы стал в сковородинскую эпоху мостить философскую улицу – дай бог камни собрать.

Мистицизм Сковороды вкупе с его простонародным прагматизмом – лишь всполохи зари, где все невесомо, зыбко. И мысли щелкают, как в счетчике Гейгера – не проявляясь четко, но возбуждая. И уже так ощутимо, что молодая русская мысль – тот лев, которому осталась лишь секунда до пробуждения…

Altersbeschränkung:
18+
Veröffentlichungsdatum auf Litres:
27 Mai 2020
Umfang:
570 S. 1 Illustration
ISBN:
9785449872296
Download-Format:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip