Buch lesen: «Провинциальные тетради. Том 3», Seite 2

Schriftart:

Монарший клирос

1741 год выдался для России весьма неудачным (что, кстати, для России отнюдь не ново). После смерти царицы Анны Иоановны, и без того наградившей Россию мрачной бироновщиной, дела пошли еще хуже. Назначенный ею преемник-царевич, младенец Иоанн Антонович, еще в колыбельке головку не держал; как в калейдоскопе, регенты менялись друг за другом: Бирон, Миних, племянница бывшей царицы Анна Леопольдовна… Во всем – сплошной упадок и расстройство, неразбериха и растраченная казна. К тому же шведы объявили войну. Одним словом, полоса…

Наконец, в ноябре 1741 года императрицею стала дочь Петра Великого Елизавета. Основной пафос, с которым историки пишут о временах ее правления, – «восстановилась связь времен», возвращалось все то, что когда-то было заложено ее отцом. Нам же лучше остановиться на другом.

В характере Елизаветы Петровны мемуаристы и историки чаще всего отмечали особую двойственность, говорили, что «Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий благочестивой отечественной старины». А поэтому в ней так легко переплетались версальские банкеты и русская кухня, менуэт и плясовая.

В «личной жизни» Елизаветы также оказалось множество несоответствий «штандарту». В. О. Ключевский так говорит о ней в своих лекциях: «Невеста всевозможных женихов на свете… она отдала свое сердце придворному певчему из черниговских казаков, и дворец превратился в музыкальный дом: выписывали и малороссийских певчих, и итальянских певцов… те и другие совместно пели и обедни и оперы».

«Черниговский казак», пастушок – Алексей Разумовский, будущий граф и морганатический супруг царицы.

А среди «выписанных для двора малороссийских певчих» оказался в тот год и наш герой – Григорий Сковорода…

М. Ковалинский в своей биографии не слишком распространяется об этом «незначительном» событии, словно для лубенских казачков отправиться в путешествие в Москву и Петербург ничуть не удивительнее Сорочинской ярмарки. Я уже не говорю, что быть подле императрицы, пусть и в виде коврика под ногами – голубая мечта любого дворянского недоросля. Не распространяется биограф, скорее всего, по-философски – внешние обстоятельства: вся эта мишура и букли – его учителем никогда не ценились. Стоит ли тогда «акцентировать внимание» на подобных мелочах?

Рассказывает же весьма бесхитростно: «Тогда царствовала императрица Елизавета, любительница музыки и Малороссии. Способности Сковороды к музыке и отменно приятный голос его стали причиной выбора его ко двору в певческую капеллу, куда он и был послан при вступлении на престол императрицы».

Так «незатейливо» начинались его странствия – мандры (от немецкого «wandern» – путешествовать, бродить). В начале декабря 1741 года Сковорода вместе с другими голосистыми малороссами прибыл в Петербург, новую столицу государства Российского.

Петербург, еще только, по сути, расчерченный, но уже проткнувший серое северное небо Петропавловской иглой, уже смотревший на Неву окнами Двенадцати Коллегий и хранивший в новой Кунсткамере коллекцию Петра, был великолепен. В нем, конечно, еще много было свободы и необузданности, соленого ветра и дикого нрава; но его «портные» – от Леблона и Земцова до Кваренги и Растрелли – уже вовсю кроили прочную ледяную ткань на парадный вицмундир, застегнутый на все пуговицы и крючки и сверкавший эполетами и геройскими звездами и крестами.

Будет – как же без этого – своя «казенная форма» и у елизаветинских певчих – малиновые мундиры с шелковыми пуговицами…

Можно сказать (так по меньшей мере следует из жизнеописания), что Петербург не произвел на Сковороду должного впечатления – не пленил, не закрутил как иных провинциальных дитятей в водовороте входивших тогда в моду балов и маскарадов, не ослепил праздничными фейерверками, не опьянил роскошью (конечно, певчие из «подлого сословия» на золоченый экипаж рассчитывать не могли, но получали от 100 до 200 рублей в год – деньги по тем временам вполне мещанско-приличные). Петербург словно исчез, никак не отозвался. Его жизнь шла отдельно, Сковороды – отдельно. Сошедшись на перекрестке – не пересеклись…

Именно это «биографическое ощущение» и является главной ошибкой исследователя. Я склонен думать – несмотря на практически полное отсутствие «личных фактов» пребывания Сковороды в столице, – что как раз Петербург стал настоящим испытанием для неокрепшей души недоучившегося спудея. Он его ошарашил, оглушил, отвратил от мира. Впрочем, жестокое житие Петербурга низвергало и щелкало по носу многих. Позднее забивало человека в подполье, заставляло в полной мере испытать приступы зависти и осознавать свое ничтожество, награждало кислым виноградом любви (не потому ли в жизни Сковороды никогда не будет женщины?), развращало, подличало. Словом, имело все те «прелести», которые принято называть «светом».

Много позднее в своем «Благодарном Еродии» (пожалуй, самом ярком и очень мною любимом диалоге) Сковорода вынесет «тщетному миру» совершенно жестокий приговор: «Мир есть пир беснующихся, торжище шатающихся, море волнующихся, ад мучающихся… Мир есть море потопляющихся, страна моровою язвою прокаженных, ограда лютых львов, острог плененных, торжище блудников, удка сластолюбная, печь, распаляющая похоти, лик и хоровод пьяно-сумасбродных, и не отрезвлятся, пока не устанут, слепцы за слепцами в бездну грядущие…»

Для того, чтобы это увидеть и ощутить, должности придворного певчего было вполне достаточно…

Капелла размещалась тогда в старом Зимнем дворце. Пусть и имевшая среди прочей дворни привилегированное положение, она жила своим весьма замкнутым и «подневольным» миром – бесконечные репетиции, церковные службы, концерты (в том числе и лично для императрицы чуть ли не в ее покоях), обязательные придворные торжества и банкеты «в царских палатах» (как в том знаменитом гайдаевском фильме). «Высшая публика» частенько подпияхом – в старом спектакле о том, как смазывается служебная лестница и чем намыливается шея. Но развлекается – по статусу…

Должности придворного певчего было вполне достаточно, чтобы «оценить», как методично, шаг за шагом, а то и вовсе нахрапом, власть меняет человека – как вкусившие плод гордыни мира неизбежно становятся пупом ада. Кстати, молодому Сковороде далеко не нужно было ходить – стоило лишь взглянуть на одного из своих земляков (не то дядьку по материнской линии, не то двоюродного брата), дослужившегося до камер-фурьера, забравшегося в белые чулки и расшитый золотом кафтан и невидящего ничего, что ниже по чину или «подлее по происхождению».

И еще об одном «петербургском аспекте». Так уж вышло, что именно возможность карьеры – главное завоевание и гордость Петербурга – оказалась для Сковороды лишь незначительным пустяком, безобразной безделицей, в которой нет ничего, кроме «лазания по головам». Между тем, как уже говорилось, у киевских воспитанников, особенно во времена Елизаветы, были весьма заманчивые перспективы и почти все шансы устроиться в государственной иерархии.

К слову, здесь же, в Северной Столице, оказался одновременно со своим учеником и Симеон Тодорский – востребовалось его великолепное знание немецкого языка, чтобы сначала подготовить к переходу в православие наследника престола Петра Карла Ульриха, а затем – через год – принцессу Ангальт-Цербстскую Софию Фредерику Августу, будущую Екатерину Великую.

«Послужной список» Сковороды окажется не в сравнение скромнее его учителя – он «выйдет в отставку» в чине придворного уставщика, старшего на клиросе…

И все же не будем столь принижать звание уставщика (хотя бы на фоне нынешнего тотального стремления во власть и к мирским вершинам). Капелла, пусть только краешком, но все же войдет в философский мир – микрокосмос – Григория Сковороды.

В своих сочинениях Сковорода изредка, но все-таки будет «апеллировать» в качестве сравнений или пояснений и к музыкальному ряду, и к театральным образам. Кстати, «сценический опыт» у Сковороды был – опера Хассе «Милосердие Тита», которую играли в Москве в 1742 году по случаю коронации Елизаветы (придворная капелла, естественно, выехала в белокаменную вместе со всем двором). В эту оперу впервые, как пишет в своих записках Я. Штелин, «были введены императорские придворные церковные певчие, числом около пятидесяти».

Другим отголоском «карьеры уставщика» являются несколько сочиненных Сковородой церковных напевов. Первый – на тему «Иже херувимы» – он сложил еще будучи в капелле. Другой, более поздний – пасхальный канон «Воскресенiе день» – даже вошел в общую церковную службу и известен как «Сковородин напев».

Стоит сказать, что музыка занимала немаловажное место в его жизни. М. Ковалинский рассказывал: «Он сочинял духовные концерты, положа некоторые псалмы на музыку, также и стихи, певаемые во время литургии… Он имел особую склонность и вкус к акроматическому роду музыки. Сверх церковной, он сочинил многие песни в стихах, и сам играл на скрипке, флейтравере, бандоре и гуслях приятно и со вкусом…»

Но сочинения появятся потом. А пока невероятно уставший от мишуры столиц (год в Петербурге, полтора в Москве) Сковорода мечтает вернуться в академию. Московское житье мало чем отличалось от петербургского (разве что вальяжности и барства побольше). Нужен был лишь повод проститься с ним. Наконец, «обвенчав» в Москве летом 1744 года будущую Екатерину П с Петром Федоровичем и «отпев» положенное на грандиозном по такому случаю празднестве, Сковорода (вместе со двором Елизаветы) вернулся обратно в Киев, где и получил – всеми правдами-неправдами – желанное увольнение.

В Москву он попадет всего один раз – в 1755 году.

Петербург не увидит уже никогда…

В его «Саду божественных песен» есть строчки, произросшие из Сираховского «зерна»: «Умалясь в деяниях своих, мудрость приобретаешь» (песня 12-ая):

Не пойду в город богатый. Я буду на полях жить,

Буду век свой коротать, где тихо время бежит…

Не хочу ездить за море, не хочу красных одежд.

Под ними кроется горе, печали, страх и мятеж…

Не хочу за барабаном идти пленять городов,

Не хочу штатским саном пугать мелких чинов…

Из всех имений телесных покой и воля злата,

Кроме вечностей небесных, одна мне жизнь свята.

О дубрава! Как зелена! О моя родная мать!..

Не по душе пришелся Сковороде Город. Но только одними «внешними пороками», которые беспрестанно рвутся вовнутрь Садового кольца или таятся за парадным фасадом Невского проспекта, это неприятие Сковороды вряд ли можно объяснить. Хотя…

В одном из справочников «еще тех партийных времен» прочел весьма занятную заметку. Оказывается, в творчестве Сковороды очень ясно проявилась социальная направленность и критика царствующих в России порядков. Сам философ даже «выступал за интересы народа и призывал покончить с его бесправием». Я долго искал следы этих выступлений – но то ли Сковорода так ловко и лукаво заметал их, то ли наш «эрудит» что-то напутал – не нашел почти ничего.

Кроме одной, но очень известной песни. Собственно, это и была песня – ее распевали по всей Малороссии вплоть до середины Х1Х века, подчас даже не зная имени ее автора:

 
Всякому городу нрав и права;
У всякого свои ум и голова…
Тот непрестанно стягает рунта,
Сей иностранны заводит скота.
Строит на свой тон юриста права,
С диспут студенту трещит голова.
Тех беспокоит Венерин амур,
Всякому голову мучит свой дур, —
А мне одна только в свете дума:
Как бы мне не умереть без ума…
 

Из «социально-политических» есть лишь одно сопоставление, скрашивающее партийно-советское мышление: «Ты не глядишь, где мужик, а где царь…» Между тем, этот безразличный к регалиям и званиям безумец – совсем не Сковорода, а страшная смерть с острой косой, и сильнее ее стали «только тот, чья совесть, как хрусталь чистый».

Этот хрусталь и искал Сковорода среди растрескавшихся засаленных глиняных черепков…

Токайский путешественник

«Ныне же желаешь ли быть счастливым? – спрашивал Сковорода у молодого шляхетства Харьковской губернии и сам же отвечал: – Не ищи счастья за морем, не проси его у человека, не странствуй по планетам, не волочись по дворцам, не ползай по шару земному, не броди по Иерусалимам… Счастье втуне везде и всегда даруется…»

Но «ползать по шару земному» Сковороде все же придется – нет, не хождением Афанасия Никитина за три моря, не великим кругосветным путешествием, не интеллектуальным русским туристом на rendez vous. Поехал с родной Украины в чужие края просто потому, что поехал, что выпала оказия, и без которой, собственно, прожить можно, но с которой в определенный момент лучше. Лучше уже хотя бы потому, что круг наук, преподаваемых в Киеве, по словам Ковалинского, «показался ему недостаточным, и он захотел увидеть другие края».

В 1745 году перевернулась еще одна страница его жизни. Причем, случай был совершенно в том же духе, что и история с царской капеллой. Никто не думал, не гадал, а все как бы само собой – «по божественному произволу» – вышло. И так же, как и прежде, биографы ограничились лишь общей канвой, и почти не оставляют шансов прояснить обстоятельства и детали этого пятилетнего путешествия, уступая место всевозможным догадкам и вымыслам.

Михаил Ковалинский рассказывал: «От двора был направлен в Венгрию в Токайские сады генерал-майор Вишневский, который для тамошней греко-русской церкви желал иметь церковников, способных к службе и пению. Сковорода, известный знаниями музыки, голосов, желанием побывать в чужих краях, владением несколькими языками, был одобрительно представлен Вишневскому и взят под его покровительство…»

О знаменитых Токайских садах с изысканными сортами винограда – полная правда. Первую Токайскую торговую миссию для закупок трехсот бочек вина снарядил еще Петр 1 в 1714 году. Через 15 лет в Венгрию, снабженный пушниной на 10 тысяч рублей, поехал впервые и Федор Вишневский.

Венгерские вина, рассказывает Ю. Барабаш в книге о Сковороде, доставлялись с огромными трудностями и были удовольствием не из дешевых. Но это ничуть не смущало «веселую царицу» Елизавету, «понимавшую толк в радостях жизни». Она даже высылала в Токай нетерпеливые указы: «А ежели возможно, хотя бы три антала (полубочки) по почте прислать, что здесь такая нужда, что нигде сыскать невозможно, а я обойтитця без оного не могу, что и вы известны…»

Весной 1745 года Федор Вишневский именным указом императрицы отправляется в венгерскую землю с настоящим коммерческим проектом – взять в аренду участки земли в окрестностях Токая и наладить собственное производство вин. Для успешного осуществления данного предприятия ему, естественно, надлежало подобрать себе толковых помощников, в связи с чем он и остановился в Киеве.

Здесь ему, как говорит Ковалинский, и был кем-то представлен одобрительно Сковорода. На этом, собственно, точное и правдивое жизнеописание прерывается.

В качестве кого попал Сковорода в комиссию – не ясно. К примеру, церкви, о которой говорит Ковалинский, тогда в Токае еще попросту не существовало – Вишневский поделится с императрицей идеей «открыть маленькую церковь православную» только осенью. Доверимся Ю. Барабашу. Скорее всего, Вишневскому действительно понравился толковый и образованный киевский «спудей», уже успевший послужить при дворе, откуда был отпущен с почетом и чином; к тому же знаток языков и любитель музыки. Сковорода был взят на особых условиях – например, в качестве доверенного лица. Не обошлось без меценатства – Вишневский создал Сковороде почти идеальные условия, разрешал ему совершать продолжительные поездки по европейским городам и поддерживал его средствами.

«Путешествуя с генералом, – рассказывал Ковалинский, – он имел случай с его позволения и с его помощью поехать из Венгрии в Вену, Офен, Прессбург и другие места, где, любопытствуя по своей охоте, старался знакомиться больше с людьми, которые тогда славились своей ученостью и знаниями. Он говорил довольно хорошо и особенно чисто по-латински и по-немецки, достаточно понимал греческий, что и помогало ему доставить знакомство и приязнь ученых, а с ними новые знания, которых не имел и не мог получить на родине».

Установить имена славных ученых, с которыми встречался Сковорода, и те города, где он бывал, невозможно. Зато предположений, как и бывает в таких случаях, оказалось более чем достаточно. Так, к примеру, исследователи говорили о возможной поездке Сковороды в Италию: в Венецию и Флоренцию («имеет обычай и Италия молотить волами» – обронит философ в «Кольце»). Говорили вслед за «Большим универсальным словарем» Пьера Ларусса о том, что Сковорода «якобы три года учился в Галле у известного философа Христиана Вольфа (по примеру Ломоносова). Предполагали, что, будучи в Европе, «невероятно, чтобы» Сковорода не побывал в Риме. В общем, предположений о пятилетнем пребывании философа за границей много – доказательств и подтверждений нет.

Нет и заграничных друзей. Вернее, есть один – «заочный» – «привезенный» много позднее Михаилом Ковалинским из Лозанны. «Был там некий Даниил Мейнгард, – писал Ковалинский, – человек отменного природного ума, имевший дар слова, ученость редкую, обширные познания, философское благонравие. Он настолько похож чертами лица, обращением, образом мыслей, даром слова на Сковороду, что можно было посчитать его ближайшим родственником его». Мейнгард приветливо встретил русского путешественника, они быстро привязались друг к другу; в распоряжении Ковалинского был просторный загородный дом, сад и прекрасная библиотека.

«Возвратившись из чужих краев и увидясь со Сковородой в 1775 году, – продолжает Ковалинский, – рассказал ему о той удивительной встрече, в которой нашел в Лозанне человека, похожего на него чертами лица, свойствами, образом мыслей и дружбой с ним. Сковорода заочно полюбил его и с того времени начал подписывать письма и сочинения следующим образом: Григорий вар (сын – евр.) Савва Сковорода, Даниил Мейнгард…»

Впрочем, возвращаясь к заграничному путешествию самого Сковороды, скажем, что закончилась поездка так же, как и началась – оказией. Только на этот раз трагической – в январе 1749 года умер Федор Вишневский. Смерть его, несомненно, спутала все карты. Сковорода еще почти два года проведет в Венгрии, «отрабатывая» условия контракта, и лишь осенью 1750 года вернется в Киев…

 
О блаженна и свята – удел мой бедность,
Справная мать сердцам, родна и любезна
Всем, кто в море узнал горе и пагубу,
Спокойная гавань…
 

В эту гавань и вернулся из чужих краев «наполненный ученостью» Сковорода.

«Прежде чем войти в родную деревню, – пишет о философе В. Эрн, – он по какому-то инстинкту зашел на кладбище и, предаваясь там размышлениям, вдруг наткнулся на свежие могилы. Из надписей он узнал, что отец, мать и брат его переселились в лучший мир».

Сковорода остался один, не зная, куда и зачем идти в пустынном мире…

Пустыми были и его карманы – он жил в крайнем недостатке, «не имея тогда ничего, кроме двух старых сорочек, одного шерстяного кафтана, одной пары башмаков, одной пары черный гарусных чулок». Поначалу он обитал у своих прежних приятелей, которые и сами были не слишком зажиточны, и в качестве своей помощи подыскивали Сковороде место – например, место учителя поэзии в Переяславле, где философ, правда, долго не задержался. Он возобновляет занятия в академии – 28-летний студент, давно растерявший своих бывших однокашников – в классе богословия под руководством Георгия Конисского.

Пока не случай – киевский митрополит Тимофей Щербацкий рекомендовал Сковороду как лучшего студента помещику Степану Томаре, чье имение Коврай с семьюстами крепостными и десятком сел находилось недалеко от Переяславля. Здесь Сковороде и «был поручен для догляду и науки» помещичий сын Василий…

Коврайский житель

Человечество, увы, не меняется с веками. Великие мысли великих умов с поразительной легкостью растворяются в серой повседневности, вне зависимости от времени и места, подобно многотомному грузовику на площадке Дэвида Копперфилда, оставляя место звенящей пустоте, напомаженной, блестящей, сверкающей. Не успели в России отпеть как следует идеологическую советскую эпоху, как первым голосом в хоре стало чванливое самодурство, украшенное побрякушками, золотым мусором, пакетами акций и пропусками в высокие кабинеты. «Золотой телец» прилизывает многих – положение обязывает и достаток требует.

«Пусть другие заботятся о золоте, о почестях, о сарданапаловых пирах и низменных наслаждениях, – пишет Сковорода в письме к К. Ляшевецкому и отвечает тем самым нашему суетному миру, – пусть ищут они народного расположения, славы, благоволения вельмож; пусть получат они эти, как они думают, сокровища, я им не завидую, лишь бы у меня были духовные богатства»

Свой «набор сокровищ» имел и Стефан Томара, хотя от природы, как пишет Ковалинский, был наделен «великим умом». «Придерживаясь застарелых предубеждений» и глядя с презрением на все то, что «не одето гербами и не расписано родословными», он считал зазорным даже говорить с учителем своего сына и в течение целого года не удостоил Сковороду ни единым словом. Под стать была и супруга, в которой дурным гордячеством взыграла кочубеевская кровь ее предков.

«Чувствительным и болезненным было такое унижение человеку, в низкой простоте своей имевшему простое благородное сердце, – рассказывал биограф. – Так Сковорода терпел это все и, невзирая на презрение, исправлял обязанности свои добросовестно. Договор был составлен на год, и он хотел сдержать свое слово».

Возделывать сады ума в головах дураков – занятие безнадежное. Если Сковорода и не отказал сразу (а так он поступал не раз) – значит, была на то своя веская причина: юный Василий Томара. Он сразу привязался к философу «внутренней любовью», имел от природы острый и подвижный ум, так что Сковороде пришлось «только помогать природе в ращении направлением легким и нежным». Он не воспитывал и не перевоспитывал – просто вовремя подставлял плечо и подавал руку.

Григорий Варсава не ошибся в ученике, и сам ученик сохранил любовь к своему учителю до конца дней. Василий Томара станет и посланником в Константинополе, и сенатором; он достигнет вершин карьеры, но с этих вершин заглянет в темные глубины душевной бездны. «Вспомнишь ли ты, почтенный друг мой, твоего Василия, по наружности, может быть, и несчастного, но внутренне более имеющего нужду в совете, нежели когда был с тобой, – напишет В. Томара Сковороде в 1788 году. – О, если бы внушил тебе господь пожить со мною! Если бы ты меня один раз выслушал…»

Но пока, в 1753 году в Коврае, вышло недоразумение, обидная нелепость, глупость.

«Однажды, разговаривая со своим воспитанником и видя его любовь к себе, а потому обращаясь с ним откровенно и просто, Сковорода спросил его, что он думает о том, что говорили. Воспитанник в тот раз ответил неправильно. Сковорода возразил ему, что он мыслит об том, как свиная голова. Слуги тотчас донесли пани, что учитель называет их шляхетского сына свиной головой. Мать рассердилась, нажаловалась мужу и требовала мести за такое оскорбление. Старик Томара, зная внутреннюю цену учителя, но поступая по настоянию жены, отказал ему в доме и должности и, впервые заговорив с ним, сказал: «Извини меня, пан! Мне тебя жаль!..»

Свою отставку философ воспринял сократически: «если так произошло, значит так угодно богам». Он снова остался ни при чем; он совершенно не знает, что ему делать. Между тем, никакого потрясения перед открывшейся ему неизвестностью Сковорода не испытывает, не впадает в панику (как это случилось бы со многими из нас), и тем более не ищет суматошно нового места. Он вообще, по словам В. Эрна, «мало интересуется этим вопросом» – что же делать дальше?

Примером тому может служить поездка Сковороды в 1755 году в Москву, в Троице-Сергиеву лавру. «Тут неожиданно представился ему случай», – так в который раз маркирует перемещения Сковороды Ковалинский. «Какой-то приятель его (Владимир Каллиграф, преподаватель Киевской академии) уговорил его ехать в Лавру», – так излагает этот случай В. Эрн.

Кто кому подвернулся под руку – Каллиграф Сковороде или Сковорода Каллиграфу – не имеет никакого принципиального значения. Важно лишь то, что никаких особых дел в Троице-Сергиевой лавре у Сковороды не было, и поехал он в Москву, скорее всего, как раз от нечего делать, праздно, бесцельно (хотя и не бездумно).

Эту поездку бывшего коврайского жителя в лавру не без основания называют «искушением церковной карьерой».

Настоятелем лавры был «многоученый Кирилл» (Ляшевецкий), который со временем станет близким адресатом Сковороды. «Сей увидал Сковороду, которого знал уже по слухам, – пишет Ковалинский, – и нашел в нем человека необычайно одаренного в учености, старался уговорить его остаться в лавре для пользы училища».

Сковорода отказывается – ни к чему иному, собственно, бесцельная поездка привести не могла. Не успев приехать, философ уже жгуче тоскует по родному краю. К тому же занятия поэзией кажутся ему более привлекательными, чем преподавание в академии. Любая «деловая привязанность» его тяготит, «думы трудны» и «города премноголюдны» его не прельщают. Что же до монашества, то стоит ли быть настолько безрассудным, чтобы «с безделицы» принимать подобные решения?

Он возвращается – по иронии судьбы, в тот же Переяславль, в те же Ковраи, к тому же Томаре…

Возвращение вышло почти детективным – по меньшей мере, некоторые черты классического жанра сохранились.

«Не успел Сковорода приехать в Переяслав, как разумный Томара поручил своим знакомым уговорить его, чтобы он снова нанялся учителем его сына. Сковорода не соглашался, зная его предрассудки, а еще больше его домашних, но приятель его, упрошенный Томарой, обманом привез его, спящего, ночью в село».

В этом рассказе можно услышать отголоски Третьего Литовского устава 1588 года, который еще распространялся тогда на Украину и согласно которому помещик мог объявить своим крепостным любого, кто хотя бы несколько лет прожил в его имении. Скажем сразу: Томара подобной каверзы не готовил. Ю. Барабаш, приводя эту версию, четко оговаривает, что Сковороде, коврайскому изгнаннику, ничего не грозило, ничто не мешало ему уехать в любой момент, если бы он почувствовал какую-либо опасность.

Так что тайна ночного происшествия – в обычной ночной дороге. Случай, ни к чему не обязывающий – даже в пределах нашего повествования…

«Старый Томара (которому, кстати, тогда исполнилось лишь 35 лет) уже не был тем гербовым вельможей, а ласковым дворянином, который желал ценить людей по их внутренним достоинствам», – рассказывал Ковалинский, рисуя вторичное пребывание Сковороды в Коврае в несколько «розовом цвете». При этом он даже не оставил никакого намека на те обстоятельства, которые привели Томару к столь чудесному перерождению.

Предположений можно делать много. В. Эрн, к примеру, глухо говорит, что в жизни Томары «случилось что-то важное», что «гербовая спесь слетела с него от какого-то жизненного удара». Что это был за удар – на то нет никаких указаний. Вряд ли речь могла идти о каком-либо трагическом событии в его жизни или в жизни его семьи – благо, все живы-здоровы. Скорее всего, над Томарой попросту посмеялись, причем, тем смехом, который перечеркивал гордую карамазовскую исповедь и который был так страшен. На каждое гордячество есть своя насмешка – убийственная, обидная, злая. Выставить Томару дураком не составило бы особого труда – ведь в его доме находился не школяр, не недоучившийся спудей, какого можно шпынять по делу и без дела, а человек, чьи знания и ученость были признаны многими известными людьми того времени и кем нельзя было разбрасываться направо и налево.

Сковорода был нужен Томаре – пусть для престижа, пусть для реноме; пусть подобно золотой бляхе, перстню на пальце или цепи на шее – зато на своей…

Как бы то ни было, Томара «дружески его обласкал, просил быть другом его сына и наставлять его в науках». «Любовь и ласковое обхождение, – продолжает Ковалинский, – всегда сильно действовали на Сковороду. Он остался у Томары с искренним желанием быть полезным, без договора, без условий…»

Собственно, большего от Томары и не требовалось. Сам того не замечая, не зная, он открыл путь Сковороде-философу.

О, дубрава! О, свобода! В тебе я начал мудреть,

В тебе моя природа, в тебе хочу и умереть…

Лучший дар человеку – тишина жизни. Ее и искать-то специально не нужно – «всюду тебе даруется». Но мы упорно предпочитаем мчаться, бежать за нею; мы ищем ее в суматохе и сами становимся суматохой; наши мысли вразброс, как горох на полу. «Пора угомониться! Иначе тебе не придется прочесть ни твоих воспоминаний, ни деяний древних римлян и греков, ни тех отрывков из писателей, которые ты отобрал себе под старость».

Так наставлял Сковороду Марк Аврелий, так приводил его к стоической школе.

В определенной мере справедливо, что философия рождается из успокоенной, угомоненной праздности, из мерного течения времени; что она рождается в светлых рощах под шелест осенних листьев, под шум дождя, «под музыку серебряных спиц» и изумрудной воды. Она рождается из умного созерцания – достаточно философу «предметно созерцать и мыслить», как скажет много позднее Сковороды Иван Ильин.

Обновленное коврайское житье складывалось для Григория Варсавы хорошо, может быть, даже счастливо.

«Часто в свободные от своей должности часы он направлялся в поля, рощи, сады для размышлений. Рано утром заря становилась спутницей в его прогулках, а дубравы – собеседниками его глумлений».

Одиночество располагало к этим «глумлениям» – размышлениям. Ковалинскому это настроение Сковороды передавалось в эпикурейской традиции – нрав своего учителя он называл беспечным, которому чужды треволнения мира, но дороже радостный покой природы. Хотя мир прорывался в этот сад. Сковорода, как и любой другой человек, вынужден был искать «какое-нибудь состояние в жизни». Он искал, но не находил – ни в суетном мире светских забот и забав, ни в монашестве, которое представлялось ему «мрачным гнездом спекшихся страстей», ни в женитьбе, которая хоть и «одобряется природой», но связывает человека накрепко, ибо жена – не лапоть, и с ноги не сбросишь.

«Не выбрав себе ни одного из состояний, он твердо положил на сердце, что снабдит свою жизнь воздержанием, малодовольством, целомудрием, смирением, трудолюбием, терпением, благодушием, простотой нравов, чистосердечием, оставив все искания суетные, все попечения любостяжательства и трудные излишества».

«Утешение и радость, радость и сладость, сладость и жизнь есть то же», – напишет Сковорода позднее, в 1776 году, в книжечке «Икона Алкивиадская»; напишет, словно вспомнит коврайскую безмятежность. Вспомнит и Цицеронова Катона, который «любил в старости пирушки, но растворенные насыщающими сердце мудрыми беседами, начертающими не видимую нигде, а прекрасную ипостась истины, влекущей все чувства и услаждающей…»

Altersbeschränkung:
18+
Veröffentlichungsdatum auf Litres:
27 Mai 2020
Umfang:
570 S. 1 Illustration
ISBN:
9785449872296
Download-Format:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip