Buch lesen: «Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа. Том 1»
© Вячеслав Борисович Репин, 2017
ISBN 978-5-4485-1196-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
paris 1992—1998
ТОМ I
От автора
Прологом предлагаемого читателю жизнеописания послужил эпизод из семейной жизни, свидетелем которого автору этих строк довелось стать годы тому назад…
В сентябре девяносто третьего года, когда я еще жил в Париже, мне пришлось поехать на поезде в Роттердам по поручению знакомой. Мари Брэйзиер, француженка русских кровей, с которой я поддерживал полусемейные, полулитературные отношения, обратилась ко мне с просьбой: не могу ли съездить в Голландию за ее великовозрастными детьми, с которыми там произошла неприятность? Брат и сестра, давно не маленькие дети, поехали в Голландию на машине, но на обратном пути застряли в Роттердаме, не могли продолжать путешествие своим ходом. Сама Мари жила на юге Франции – до Роттердама путь не близкий…
Детей Мари я знал еще школьниками, в те времена, когда семейство было дружным, сплоченным. Они жили тогда в Тулоне, и даже представить себе было бы трудно, что столь теплое семейное гнездо однажды может превратиться в его полный антипод – в обычную разрозненную семью. До развода с мужем Мари держала за правило устраивать по воскресеньям домашние застолья. Бывая у них в гостях, я дружил с детьми, иногда чем-нибудь помогал им в Париже, водил в кино, по музеям. С годами привязанность ослабла. Дети покинули отчий дом. Луиза, дочь М. Брэйзиер, поступила учиться на дизайнерский факультет, жила в Париже самостоятельно. Брат Луизы Николя – он был старше сестры на три года – из-под родительской опеки выбился как-то слишком не во время. И теперь всё больше прохлаждался: разъезжал по заграницам, обещал превратиться в настоящего вертопраха. Родителям Николя доставлял одни заботы.
Как раз накануне описываемых событий юный Брэйзиер вернулся из поездки в США, где провел с перерывами три года. Не успев отоспаться от ночного рейса, он надоумил сестру поехать вместе с ним в Голландию. Мать только что купила новую машину, и Николя предложил «гольф» обкатать, а заодно планировал навестить в Амстердаме друзей и просто подышать свежим воздухом. На родине, во Франции, дышалось – понятное дело – не так, как на мировых просторах. Не успел блудный сын вернуться домой, как новые приключения уже манили его в туманные дели…
Вдоль и поперек исколесив Нидерланды, брат и сестра остановились на ночлег в Роттердаме. С утра пораньше они планировали продолжить путь, уже без остановок, до Парижа. Вечером в Роттердаме и произошло ЧП. Какая нелегкая понесла обоих на экскурсию, на теплоходе, они и сами не могли позднее объяснить. Но когда плавание закончилось, и теплоход причалил, Николя, спускаясь на берег, оступился и подвернул стопу. Травма оказалась пустяковая, в ближайшем травмпункте выявили легкое растяжение, но вести машину Николя не мог.
Сестра, как выяснилось, тоже не могла сесть за руль, хотя давно водила машину. Мать не могла отправиться в дорогу из-за срочной письменной работы, которую взяла на свою голову. Сдать работу она должна была в сроки любой ценой. К тому же ехать пришлось бы через всю Европу, расстояние получалось в тысячу километров.
Мари Брэйзиер объясняла мне всё это по телефону. Детей она просила избавиться от машины, настаивала на том, чтобы они оставили «гольф» на автостоянке, например в аэропорту, и прямиком ехали домой – самолетом или поездом, как получится. Не жить же им по гостиницам. Но проблемы горе-путешественников этим не ограничивались.
Уже позднее всплыли и другие обстоятельства. Поездка юных Брэйзиеров в Голландию, а именно в Лейден, небольшой университетский город, расположенный к северу от Гааги, оказалась прикрытием. Цель преследовалась куда более прозаическая. Луизу постигли трудности «по женской части». И отсюда начиналась уже целая «история с географией», как распинался позднее брат.
Во время рядовой консультации у парижского аллерголога вдруг выяснилось, что Луиза в положении. Почему беременность выявил аллерголог, Николя объяснить не мог. Что делать и как выходить из «положения», никто будто бы ума не мог приложить. Когда же Луиза решила наконец что-то предпринимать, срок беременности перевалил за «критическую» черту. Плод она носила уже больше трех месяцев.
О сохранении ребенка не могло быть якобы и речи. В ближайшее время Луиза собиралась выходить замуж, и, как выяснялось, вовсе не за виновника своих злоключений. Но главная сложность заключалась теперь в другом: искусственная «приостановка» беременности на столь поздней стадии во Франции запрещена законом, если к этому нет каких-то особых медицинских показаний. Те же законодательные ограничения существуют почти во всей Западной Европе. Менее беспощадной десница закона оказалась, как всегда, в протестантской Голландии.
Туда Луизу и направил один из парижских центров планирования семьи, в который она обратилась за помощью. После дополнительных собеседований и обследования ей предложили отправиться в Лейден, в одно из дочерних медучреждений, чтобы сделать там аборт…
В конечном счете всё обошлось легким испугом. Частная клиника, облюбовавшая под свои нужды особняк в центре Лейдена, едва ли походила на логово маркиза де Сада. Заведение скорее напоминало дом отдыха. Прискорбные услуги здесь оказывали всего за полторы тысячи французских франков того времени. Дело давно поставили на поток. Обслуживание предлагалось в основном амбулаторное. И даже плату можно было внести в иностранной валюте, клиентам не приходилось терять время на лишние формальности. Поголовное большинство пациенток уже после обеда выписывали…
Оказавшись на улице, Луиза чувствовала себя «не хуже, чем после удаления зуба мудрости», – она клялась в этом брату. Но в действительности ей хотелось «разорвать себя на куски, а заодно и весь мир…» – так она объясняла свое внутреннее состояние позднее.
Чуткий брат решил помочь сестре развеяться. По дороге домой Николя предложил немного «проветриться»…
В середине сентября Париж только-только начинал приходить в себя от благополучной дремоты отпускного межсезонья. Бросать дела, которых за лето накопилось так много, что я не знал, с какого конца за них браться, тащиться поездом невесть куда, чтобы потратить день непонятно на что… – путешествие было ни к селу ни к городу. Но отказать Мари я не мог, она редко о чем-нибудь просила с такой настойчивостью. Великое дело – доехать до Роттердама, сесть за руль автомобиля и вместе с шалопаями Брэйзиерами пригнать машину в Париж, не сворачивая с трассы…
На платформе было людно. Наблюдая за вокзальной суетой и почему-то припоминая первые строки из «Воспитания чувств» Флобера, где описываются приготовления корабля к отплытию, я едва успел присмотреть себе место в пустом конце вагона, как впереди, в группе отъезжающих, которая заполнила тамбур перед самым отправлением, мой взгляд остановился на профиле мужчины средних лет. В следующий миг я так и обмер. Грэмм?!
Невероятно, но факт. Крепыш средних лет в костюме и в очках, пытавшийся пристроить дорожную сумку на верхней багажной полке, – это был не кто иной, как Эруан Грэмм, мой давний приятель с московских времен.
Я выбрался в проход, подошел к нему. Грэмм смерил меня невидящим взглядом и в следующий миг, издав грудью булькающий звук, зашлепал губами. Он был ошарашен – é-pous-tou-flé. Пришелец из прошлого от изумления выговаривал слова силлабами.
Десять лет, никак не меньше, минуло с тех пор, как Грэмм, рядовой сотрудник французского посольства, заочно продолжавший учиться на юриста, успешно отработал в Москве свой законный срок «альтернативной» службы, освобождавший его от призыва в армию, и отбыл домой во Францию. С тех пор мы так ни разу и не виделись…
Но даже придя в себя, Грэмм продолжал удивляться всему на свете. Моему «возмужанию», моему французскому выговору, будто бы «сногсшибательному», что было большим преувеличением. Его удивлял даже мой рост, которым я особенно не отличался, да и не может взрослый человек измениться в росте ни с того ни с сего.
Мы громко разговаривали, привлекали к себе внимание. Я предложил выйти в тамбур. Особого багажа у нас не было, и большого труда не составило добраться до вагона-ресторана. А уже оттуда, молча выцедив по чашке кофе – Грэмм попросил кофе со сливками, а я обыкновенный эспрессо, – мы перешли в вагон первого класса. Здесь было безлюдно, контролеры уже прошли, и мы больше никому не досаждали своей болтовней.
Грэмм ехал в командировку. Ему предстояло сойти с поезда на небольшой станции после Лилля, перед бельгийской границей. В нашем распоряжении было почти два часа…
Во время описываемой встречи в поезде до меня сразу не дошло, что в ней есть что-то предначертанное. Смутное чувство, что перед глазами брезжит что-то давнее, забытое, выбеленное из памяти, зашевелилось во мне на мгновенье, когда Грэмм, поглядывая в окно, где уже мелькали предместья Лилля, и на свои массивные часы, какие носят настоящие боссы, бегло одарил меня новостями из жизни общих знакомых. Куда ни глянь – сплошные перемены, одни неожиданности. Помянул Грэмм вскользь и нашего общего знакомого Вертягина, тоже московского периода, с которым я, как и с Грэммом, перестал поддерживать отношения. Помянул – лучше не скажешь. Это стало ясно из рассказа Грэмма о дальнейшей судьбе Вертягина, в которой произошел совершенно неожиданный поворот.
Потомок белых русских эмигрантов, уроженец Франции, Петр Вертягин был выходцем из семьи дипломата. Его отец, Вертягин-старший годы назад тоже работал в России, чем в немалой степени и объяснялся впоследствии пробудившийся у сына интерес к своей исторической родине. Еще ребенком Петра Вертягина родители возили в Москву и в Ленинград. И вряд ли стоило удивляться, что позднее, в зрелые годы, он продолжал ездить в Россию. Не удивительно и то, что Петр не смог выйти сухим из воды. Регулярные визиты Вертягина в страну пращуров завершились браком с русской девушкой.
Грэмм утверждал, что карьера адвоката, которая для Вертягина началась успешно, обернулась полным крахом. Скандальный судебный процесс, в который Вертягин якобы впутался как защитник, спасая то ли знакомого, то ли просто утопающего, гибель в Африке компаньона при обстоятельствах так до конца и не выясненных (событие наделало немало шума), разногласия среди самих совладельцев адвокатского бюро, основателем которого был Вертягин, кроме того, какие-то личные страсти, сотрясавшие его семейную жизнь, – всё это привело к настоящему фиаско, да и, собственно говоря, к трагедии. Вертягин попал в автодорожную катастрофу, получил увечья. Венцом всему – он потерял память. От тяжелой амнезии Вертягина пытались лечить по сей день. Он постоянно жил при клинике на юге Франции. Но всех подробностей Грэмм не знал…
Каково услышать, что давний друг стал умалишенным? В этом невольно чудится какой-то вызов судьбы, проглядывает нечто такое, что ставит перед необходимостью немедленной переоценки прошлого и себя самого. Мучительное сомнение так и закрадывается в душу: а что, если все мы, сами того не сознавая, ходим по краю реального мира? Вертягин был самым полноценным, самым здравым человеком из всех, с кем жизнь меня когда-либо сводила. Уж кому-кому можно было бы прочить подобную судьбу, но только не Петру…
Далее всё складывалось с последовательностью, граничившей с мистикой. В открытиях, которые мне предстояло вскоре сделать, прослеживалось что-то по-настоящему непостижимое. Предначертанность судьбы – вот где она меня поджидала… В Роттердам я ездил, как выяснилось, за юными родственниками Вертягина. И почему-то не имел об этом даже отдаленного представления. А сама Мари Брэйзиер, мать горемычных скитальцев, приходилась Вертягину двоюродной сестрой по линии его отца. Оставалось вычислять по созвездиям или гадать на кофейной гуще, как вообще могло так получиться, что за годы общения с Брэйзиеровым семейством я об этом никогда и ни от кого из них не слышал. Сокрушительное впечатление произвела на меня, опять же, не череда совпадений – ведь стоит копнуть как следует, и всему можно найти рациональное объяснение, – но сам факт, что благодаря случайному стечению обстоятельств в моей жизни последних лет все концы сходились воедино…
По возвращении из Роттердама я откопал в своих бумагах старую визитную карточку Вертягина, с адресочком в департаменте Ивлин, в поселке под названием Гарн, где он купил дом. Я позвонил по указанному номеру. Отвечали незнакомые люди. Дом был продан. Как связаться с бывшим хозяином, никто не знал. Ни в городском, ни в общенациональном электронном справочнике данных о Вертягине тоже не было. За справкой можно было обратиться, конечно, в адвокатуру, раз уж он числился когда-то прикрепленным к своей корпорации, а может быть, и пребывал в ней формально по сей день. Но на это могло уйти время, ведь я даже не знал, как правильно сформулировать свое обращение. И я предпочел послать короткое письмо давней общей знакомой, которая годы назад, как и Грэмм, работала в Москве в посольстве, точнее, ее матери, пожилой аристократке, жившей в По, адрес которой мне был однажды оставлен. Я просил передать письмо дочери при первой же возможности.
И вот – везение. Буквально через пару дней эта самая знакомая мне позвонила. Она находилась в Буэнос-Айресе, там теперь и работала всё в той же сфере. Вертягина она давно не видела. Но она продиктовала мне телефон подруги, которая поддерживала отношения с его родственниками и уж как минимум могла подсказать, где он и что с ним…
Так я и вышел на молодую парижскую художницу, мать которой, Шарлотта Вельмонт, в недавнем тоже парижский адвокат, а по выходе на пенсию жившая в Бретани, оказалась непосредственной свидетельницей последних жизненных перипетий Вертягина. Шарлотта Вельмонт связала меня с семейным врачом Вертягиных мсье Дюпратом, жившим под Каннами. Тучный добродушный пенсионер, Дюпрат давно никого не лечил, кроме своры своих терьеров, но считал своим долгом поддерживать отношения с бывшими пациентами. При встрече он и сообщил мне все последние новости из жизни Петра. За недостающими сведениями Дюпрат посоветовал обратиться к родственнице Вертягина – к Мари Брэйзиер. Круг странным образом замкнулся…
Завершающим звеном этой цепи стало открытие, больше похожее на разоблачение, сделанное мною уже напоследок. «Лейденская беспутница» – на редкость щедро одаренная внешними данными юная особа, которую я доставил матери из Роттердама целой и невредимой, как оказалось, поддерживала с Вертягиным близкие отношения. К моим расспросам Брэйзиер-младшая отнеслась поначалу благосклонно. Но как только разобралась, что к чему, стала держаться замкнуто и старалась больше не подпускать меня к своему порогу.
Позднее мне довелось увидеться и с матерью Вертягина. Она же Вероника Крафт, она же Гертруда Шейн (этим псевдонимом она подписывала свои книги), малоизвестная писательница, много лет прожившая на Нормандских островах, в Джерси, и для своих преклонных лет на редкость экстравагантная особа, – на день моей встречи с ней экс-Вертягина была даже не в курсе того, что стряслось с ее сыном.
Свидание с самим Петром состоялось чуть позднее и уже благодаря усилиям Мари Брэйзиер. Эта встреча оказалась для меня большим испытанием. Но всё по порядку…
Прежде чем перейти к страницам, излагающим последние годы жизни Петра Вертягина с максимально доступной мне достоверностью, я не премину выразить глубокую признательность всем, кто оказал мне помощь, а именно:
Шарлотте Вельмонт, отставному адвокату парижской коллегии; Антуану Дюпрату, домашнему врачу семьи Вертягиных, без любезной и по-настоящему дружеской помощи которого эти строки вряд ли были бы написаны; Мари и Арсену Брэйзиер, родственникам П. Вертягина; Веронике Вертягин – матери П. Вертягина, Сергею Фон Ломову – адвокату, французскому подданному, проживающему в Москве; адвокату Густаву Калленборну, прикрепленному к Версальскому суду, супругам Жосс, супругам Фаяр из Пасси (Верхняя Савойя); Рудольфу Обри, Марте Грюн и многим другим…
Часть первая
Мое знакомство с Петром Вертягиным состоялось осенью восемьдесят первого года. Фамилия Крафт – его вторая фамилия немецкого происхождения – досталась Вертягину от отца и всегда вызывала у него неприятие, несмотря на то, что Вертягин-старший на протяжении всей своей жизни пользовался и той и другой фамилиями в зависимости от обстоятельств. Профессиональный французский дипломат, Вертягин-Крафт считал, по-видимому, лишним афишировать свои русские корни…
Поздней осенью мне стало известно, что меня разыскивает по Москве иностранец. Незнакомец названивал мне в коммуналку по нескольку раз в день, оставлял через соседей устные сообщения. В это время я жил за городом и в квартире на Трубной практически не появлялся, поэтому связаться со мной ему никак не удавалось. К тому же соседи сообщили мне о звонках только спустя неделю. У звонившего будто бы был акцент. По одной этой детали я сразу догадался, что меня ждет очередная весть от дяди, жившего за границей. Музыкант и «невозвращенец», в семидесятых годах тот гастролировал с оркестром в Западной Германии и попросил политическое убежище. Дядя осел во Франции, проживал в Нанте, не все его письма тогда доходили…
Кое-как мне всё же удалось связаться с разыскивающим меня французом и условиться о встрече. Сразу же и выяснилось, в Москве у нас было полно общих знакомых. Дома у знакомых первая встреча и состоялась.
Эмансипированная, родом из семьи советских интеллигентов с положением, Маша К. со школьной скамьи была спаивающим звеном целого клана моих сверстников, которых объединяло не только соперничество за право ухаживать за самой Машей, довольно привлекательной особой, не только модное в те годы ничегонеделание, но и уважение, как кто-то однажды подметил, к неуважению как таковому. Маша жила в центре Москвы. Просторные апартаменты, которыми ее одарило зажиточное семейство, превратились в проходной двор. У Маши постоянно кто-то жил. Постоянно устраивались вечеринки. Прикрываясь положением папы, прожужжавшего уши «литературного» функционера, имя которого у одних вызывало брезгливость, а у других зыбкую надежду, что через Машу в карман всемогущего Дмитрия Иваныча можно подсунуть какую-нибудь письменную просьбочку и заполучить протекцию, Маша принимала у себя даже гонимых, лишь бы гость не был «занудой» и имел бы хоть какое-то отношение к «литературе и искусству»…
Едва ли у Маши оставалось время для работы над диссертацией, посвященной норвежской классической литературе, которую она пыталась осилить не первый год и без видимых успехов, какую бы помощь ей ни оказывали ученые поклонники. Мурлыча от удовольствия, некоторые из редакторов-консультантов от красавицы Маши не отходили ни на шаг. Но именно там, в приполярных широтах Норвегии, след Маши позднее и простыл – будто в назидание случайным литературоведам, да и назло оппортунистам родителям…
Прослышав через знакомых о моих неуклюжих «контактах» с неким Пьером из Парижа, который уже успел побывать у нее в гостях, Маша К. самоуправно перенесла назначенное нами рандеву к себе на старый Арбат. Дабы мы не мозолили глаза «компетентным органам», как она потом объясняла, у входа в Московский главпочтамт, – именно в этом месте этот самый Пьер умудрился назначить мне встречу по телефону. Появившись у Маши в назначенное время, я застал у нее обычную компанию. Здесь, как всегда, отмечали чьи-то именины. Но больше чем именинника, компания чествовала молодого, лет тридцати, француза с русской фамилией.
«Пьер» просил называть его попроще – «Петей», раз уж он русский. Сидя в углу у окна, француз Петя цедил ледяную водку, с видом простака следил за разгулом собутыльников и отмалчивался. Но это объяснялось неловкостью, как мне показалось, за неуклюжий русский язык, на котором он изъяснялся. Речь его, хотя и беглую, окрашивало некоторое косноязычие. Складывалось впечатление, что он прибегает к какому-то периферийному жаргону, как бывает – с далекого Севера, куда уже давненько ссылали зарвавшихся столичных интеллигентов.
Заполучив в руки свою посылку – десятикилограммовый пакет с подпольной литературой, – я поинтересовался у Вертягина, откуда он знает моего дядю.
– Мы мало знакомы. Встречались один раз… в Нанте, – невнятно ответил он. – Невысокий? С бородкой? Книги переводит?
– Нет, дядя никогда не занимался переводами. Он музыкант, – сказал я, не без сожаления констатируя, что знакомство их было шапочным.
– Тогда я перепутал. – Вертягин на миг оробел, но тут же извиняющимся тоном добавил: – Вообще я редко бываю в Нанте.
– Сами вы из Нанта?
– Нет… То есть да и нет. В детстве жил с родителями… А теперь отец там один… Я там начинал учиться. Потом перевелся в Париж… Во Франции можно сменить университет, было бы желание.
Обстоятельность объяснений наводила на мысль, что ему хотелось поболтать.
– Нант – это в Бретани, вы слышали?.. Симпатичный город. Но провинция – везде провинция.
В подтверждение сказанного Пьер Вертягин качнул лбом и стал разглядывать вместе со мною распакованные книги и пластинки, удивляясь, что в Москве кто-то еще слушает «Пинк Флойд» и в то же время Гленна Гульда, а кроме того, интересуется корреспонденцией А. Арто времен пребывания этого полугения в сумасшедшем доме, читает романы Конрада, Набокова, Лоуренса, да еще и в оригинале, и т. д. Вертягин был уверен, что за такие книги по сей день ссылают на сибирские рудники.
С легкой руки той же Маши между нами завязались дружеские отношения. Уже не один месяц я жил за городом, в Переделкино, уступив свою комнату на Трубной родственнику, которого жена выгнала из дому за распутство. Он и оплачивал мне, в виде компенсации, небольшую летнюю дачу – настоящую хибару. Вертягина же Маша возила на родительскую дачу, находившуюся как раз неподалеку, в Лесном Городке. Загородная жизнь
Маши в Лесном Городке зеркально отражала городскую. Здесь тоже постоянно жил кто-нибудь полубездомный. Кто-нибудь обязательно вваливался в дверь без предупреждения. Вертягин не выдерживал этой атмосферы больше двух дней. И стоило ему услышать о том, что я живу рядом, и особенно о моих марш-бросках через весь лес, во время которых я покрывал пешком километры, как он мгновенно загорелся желанием составить мне как-нибудь компанию. Ему хотелось увидеть «настоящий» русский лес, посидеть у деревенской печки. Но он воображал себе, конечно, что-то свое, далекое от действительности. Переделкинский лес был небольшим и совсем не дремучим. Да и в летнем домике, который я снимал, сколько его ни топи, околеть можно было при малейшей непогоде. Чтобы развеять иллюзии француза, я предложил ему заехать ко мне в ближайшие выходные. От Лесного Городка езды на электричке считаные минуты.
Вертягин приехал в воскресенье вместе с Машей. Мне почему-то сразу не пришло в голову, что он за ней волочится. Хотя и трудно было не заметить уже бегающие между ними токи, ту особую скованность, граничившую с манией, незаметно изучать друг друга в спину, в профиль, но делать вид, что ничего не происходит, когда глаза встречаются. К счастью, «наш полуфранцузский друг», как подтрунивала Маша над Вертягиным, быстро понял, что Маша – ветер, свежий, но всё-таки ветер, угнаться за которым вряд ли возможно.
Осмотрев мою избушку, огород, мы немного покофейничали на веранде, и я повел их полюбоваться на поселок. Единственной настоящей достопримечательностью в этой части Переделкина был местный храм, для многих знаменитый не только прилегающим к нему подворьем, – как-никак патриаршая резиденция.
Воскресная литургия еще не закончилась, и Вертягину не хотелось уходить. Мы простояли на службе почти до часу дня. Обедать же решили в ресторане «Сетунь». Так в те годы назывался пристанционный ресторан, примыкавший прямо к платформе. Маша на этом буквально настояла. Ей хотелось разбередить в себе какие-то детские воспоминания, связанные с этим заведением.
На стол с белой скатертью здесь подавали дымящийся борщ. Водку приносили в графине. И всё за считаные рубли. Сетовать приходилось разве что на изнурительно медленное обслуживание, на нерадивость толстобокой официантки, бесцеремонно насчитывавшей себе чаевые, да на грохот проходящих поездов. От содрогания путей и платформы за окном на столе звенела посуда, и с трудом удавалось разговаривать. На прогулку по лесу, ради которой Вертягин приехал, мы отправились только после обеда.
После ресторана мы вернулись к ограде моего домика. Лесная чаща начиналась отсюда буквально сразу, хотя и выглядела по краям загаженной, как бывает в парках после наездов воскресных «туристов». Я повел моих гостей знакомым «дальним» маршрутом вглубь небольшого, но живописного пихтового леса. Затем, взяв тропой в сторону, мы вышли к болотистому перелеску и дальше, уже огибая пустошь и делая километровый круг, – к озерам, где летом можно было купаться. Вертягин удивлялся, насколько русский лес похож на немецкий. Похожую «флору» – смесь лиственного леса с соснами, вперемежку с зарослями ольховника – он встречал только в Германии, под Берлином…
Моцион немного затянулся. К моей избушке мы возвращались уже в сумерки, под конец решив взять опять лесом, чтобы не месить грязь на истоптанной за день тропинке. В просвете осин уже мелькала моя кособокая ограда, когда Маша вдруг набрела на целую плантацию опят. Несколько палых черных сосен были буквально облеплены темно-коричневыми шляпками. Зима, хотя и поздняя, уже дышала в затылок холодом. По вечерам, а иногда даже засветло переделкинский ландшафт, всё еще плотный от листвы, далеко не зимний, пробивало заморозками. Ежась от сырости, не зная, как быть с грибами – жалко же оставлять такое добро, – мы топтались на опушке, сквозь поредевшую сень берез и осин разглядывали вечереющий лес. Ветви деревьев, стелющийся по земле чахлый кустарник, трухлявый валежник и сам лесной настил под ногами – к вечеру всё покрыл налет инея. Лес был озарен загадочным, точно изнутри сочащимся голубоватым светом и казался погруженным в столь глубокую, не от мира сего тишину, что каждый шаг требовал настоящих усилий над собой. Треск сучьев и даже шелест заиндевелой листвы под подошвами разносился в стороны с какой-то пугающей достоверностью.
Вертягин скинул с себя демисезонное пальто, связал рукава узлом и стал выкорчевывать грибы с корнями, прямо на подкладку. Решил сделать Маше приятное. В его глазах засверкали одержимые огоньки. Наблюдая за его копошением, мы с Машей переглядывались. Нам вдруг стало не по себе. Было и радостно за него – много ли нужно человеку для полного счастья. И в то же время одолевала непонятная грусть, смутная и противоречивая, вызванная, как мне кажется, пониманием, что живем мы с ним в разных мирах, поразительно чуждых и несопоставимых, но всё же мало чем отличаемся друг от друга. От таких прозрений мир как бы уменьшается в своих размерах. И по этой же причине кажется менее ограниченным в своих возможностях. Ну а тот, кому всё это кажется, вдруг чувствует себя, наоборот, обделенным, как сирота, и уж конечно бесправным по большому счету и невыносимо, до отчаяния беспомощным…
С этого дня Вертягин стал наезжать в Переделкино часто. На дачу в Лесном Городке, большую, казенную, уже тогда, кажется, приватизированную, его не тянуло. Всё ему казалось там фальшивым, от развешенных по стенам натюрмортов с изображением груш и арбузов до запаха постельного белья и хвои во дворе. Маша не обижалась, тем более что время от времени ей удавалось выманивать к себе и меня.
Мало-помалу я настолько свыкся с визитами Петра, что уже не удивлялся его внезапному появлению с утра на тропинке между соснами, просматривающейся с веранды. Вертягин никогда не приезжал с пустыми руками, всегда тащил на себе всё, что мог купить по дороге со станции, – чай, кофе, сигареты, вино и овощи, если местные жители торговали у перрона чем-нибудь со своих участков. Тем самым он избавлял меня от необходимости тащиться в пристанционные магазины. Вертягин не был белоручкой, не знал, что значит бездельничать, просиживать время за болтовней, всегда находил себе занятие: помогал по хозяйству, рылся в книгах, перечитывал газеты и даже готовил. Главным же его достоинством, которое я сразу по-настоящему оценил, являлась довольно утонченная черта, приобретаемая, наверное, с воспитанием: он никогда не лез в душу. Он производил впечатление мягкого, но как бы отсутствующего человека. Не исключено, что это объяснялось его врожденной замкнутостью, при этом он вовсе не был интровертом, как тогда выражались. Возможно, я приписывал ему свои собственные черты или недостатки – в человеке замечаешь обычно то, что в той или иной степени присуще тебе самому. Так или иначе, уже вскоре для меня стало ясно, что он воплощает в себе тот самый тип «степного волка», в его более современном варианте, о котором слышали все, но редко кто видел его воочию.
Вертягин был абсолютно сложившимся типом человека-одиночки, который никогда и нигде не смог бы почувствовать себя удовлетворенным, потому что неудовлетворенность – это в природе человека. Но в то же время он никогда не стал бы требовать от жизни чего-то большего и уж тем более не стал бы требовать от других, чтобы они думали или жили так же, как он. На первых порах знакомства эти качества прельщают. Но позднее всегда чем-то отталкивают. Наверное потому, что начинаешь подозревать за всем этим душевный холод или какую-нибудь, пусть утонченную, разновидность эгоизма, а к эгоизму привыкнуть по-настоящему невозможно.
Вскоре я уяснил себе и другое. В жизни Вертягина наступил переломный период, со всеми вытекающими отсюда последствиями: метания из стороны в сторону, потребность «махнуть на всё рукой», «начать с нуля». Мне думается, что кризис настиг его с некоторым запозданием. Обычно это происходит в менее зрелом возрасте. Но подобная заторможенность была вообще типичной для французов, приезжавших в те годы в Москву, это подмечали многие. Почему именно для французов – объяснить мне не по силам. Заезжие идеалисты, вроде Петра, казались приотставшими в своем развитии избалованными недорослями, что объяснялось, разумеется, чрезмерно тепличными условиями жизни у себя на родине. Но только ли этим?
И чтобы картина была более-менее полной, остается приписать Петру наличие здоровых внутренних позывов к чему-то новому, потребность в переосмысливании себя. К этому непременно подталкивало гостеприимство и общительность русских людей того круга, с которым он поддерживал отношения в Москве. Потребность в переоценке пробуждала наверное и сама возможность оказывать услуги ближнему, и не когда-то там, а сегодня, прямо сейчас, причем совершенно конкретным людям, которые действительно нуждаются в помощи. От этой возможности – помогать! – голова у многих шла кругом.