Buch lesen: «За миг до откровения»
* * *
© В. И. Остапенко, 2016
Душа сирени
Белой, слабой, с синими венами, старческой рукой она поправила редкие седые волосы и грузно опустилась на венский стул. Стул слабо всхлипнул.
– Ну, что ж, разместились? – спросила она удивительно молодым голосом.
Человек пятнадцать студентов двумя амфитеатрами окружили её, расположившись на разномастных стульях и табуретках.
– Пожалуй, продолжим, – мелодично запел её голос.
Экскурсоводом Зоя Петровна работала уже шестьдесят лет. Когда-то сразу после художественного училища она трудилась в школе учителем рисования. Её экскурсии по Третьяковской галерее были самыми артистичными, содержательными и впечатляющими. Всем хотелось послушать именно её версию творения любой картины, собранную по капелькам за многолетнюю трудовую деятельность. Сейчас они окружили шедевр Врубеля под названием «Сирень» 1900 года рождения.
– Эта картина связана с хутором Николая Николаевича Ге. В 1875 году Ге, русский живописец и рисовальщик, мастер портретов, исторических и религиозных полотен, навсегда покинул Петербург и переселился на Украину, где купил небольшой хутор в Черниговской губернии, неподалеку от станции железной дороги Плиски. Михаила Врубеля и Николая Ге связывали родственные отношения. В Черниговской губернии Врубель увидел заросли цветущей сирени и поразился им. Сирень стала темой самого сложного произведения художника, где проявилось стремление к преодолению пропасти между формой и содержанием, между формой-видимостью и сутью-смыслом. Стремление – вот оно, главное! Это движение, путь, поиск, жизнь, – вот это и есть творчество. Всякое обретение равно смерти. Оно делает невозможным дальнейшее развитие и совершенствование, – Зоя Петровна вздохнула и невидящим взором окинула аудиторию.
По какой-то неведомой волшебной дорожке путешествовала её повествовательная мысль. Она рассказывала о том, какие чувства наполняли сердце художника, когда он творил ту или иную картину, и в её словах никто не сомневался, а наоборот – проникался тем же настроением и запахом той эпохи, как будто путешествовал на машине времени.
Старческое, грузное тело рассказчицы не соответствовало тому яркому свету, что наполнял её душу, побужденному неисчерпаемым огнем искусства. Она уже давно путешествовала по галерее с венским стулом и все её слушатели – тоже, так как ей неловко было сидеть, когда вокруг стояли. Да и неспешность повествования с огромным информативным потоком удерживала Зою Петровну подолгу у каждого полотна.
– Кусты сирени плотно заполнили пространство картины, создавая впечатление простёртости далеко за пределы картины. Изображённая сирень очень живая, она как бы «дышит», то возникая из общей массы зелени, то сгущаясь в элементах соцветия. Цветы сирени полны объёмом, наполненным природным, свежим сиреневым запахом. По большому счету, «Сирень» явила собой оформление живописного языка символизма. Примирила она, кстати, Врубеля с А. Бенуа, который, по собственному признанию, почувствовал, стоя перед картиной, запах весенних цветов. Но!!! Но!!! Но!!! Попробуйте оставить огромный букет этих волнующих цветов на столике в спальне! Вы проснетесь среди ночи с тревожным, тяжелым сердцем, наполненным удушающим запахом смерти, – Зоя Петровна зацепилась взглядом за русоволосую косу, лежащую на плече студентки. С косами теперь уже никто не ходит. Огромные голубые глаза, наивные и жаждущие жизни, распахнуто смотрели на неё и ждали: «Дальше, дальше! Что там еще могло спрятаться в сиреневой тайне картины!?»
– Главной особенностью картины является женский силуэт: девушка с хрупкой фигурой, как ночная фея, которая скрывается от глаз человека в сиреневом цвету. В сумерках она выглядит нечетко. Густые темные волосы, распущенные по плечам, и она сама как будто появляются из природного сиреневого буйства, обрушившего на вас среди ночи свой удушающий аромат. Это душа сирени. Это та самая, пробудившая вас среди ночи, давящая тоска и печаль одиночества. Немедленно распахнуть окно, впустить свежий весенний, прохладный воздух и выбросить вон эту гнетущую, волшебную охапку сирени, только недавно так восхищавшую вас нежным запахом, превратившимся в смерть, чтобы жить и видеть солнце, – Зоя Петровна замолчала.
Тишина зала Михаила Врубеля, глубокая и бесконечная, повисла в пространстве. Зрители и слушатели, стоящие поодаль, примкнувшие к группе, оглушенные и сосредоточенные, взирали на Зою Петровну и ловили каждое её слово. Когда она поводила рукой, призывая обратить внимание на ту или иную деталь картины, рука её еле заметно подрагивала. Подрагивали иногда и голова, видимо, Паркинсон был уже не за горами. Зоя Петровна произносила простые элементарные слова, но расставляла их так мастерски, что они превращались в аккорд и сливались в симфонии смысла живописи.
Я среди них – изгой. Случайный свидетель, оглушенный органом творческой личности. Мой незапланированный визит в Третьяковку запечатлел эту уходящую эпоху в лице Зои Петровны. Когда-то давно она вела у нас в классе рисование. Очень недолго. Прошло тысяча лет.
Сейчас я стою с тобой под буйно цветущим кустом сирени, пережидая дождь. Сильные капли пробивают листву и секут асфальт и землю около наших ног. Я чувствую запах твоих волос и знакомые духи, но перебить запах сирени они не в силах. Ты встаешь на цыпочки, срываешь пятилистный цветок и быстро съедаешь его. Ты загадала желание и хочешь, чтобы оно исполнилось. Я знаю твоё желание и не могу ничем тебе помочь. Я, как Душа Сирени, ничего хорошего не смогу привнести в твою жаждущую динамики и успехов жизнь. Ты просто обязана открыть окно и выбросить меня вон, но ты прижимаешься ко мне, преданно заглядываешь в глаза и униженно спрашиваешь: останусь ли я сегодня у тебя? Как хорошо любить и как тяжело, когда любят тебя…
Один из современников художника позже, когда Врубель ослеп, написал: «Природа ослепила его за то, что он слишком пристально вглядывался в ее тайны». А мы просто разминулись во времени, а пространство нас подвело, притянуло, как разнозарядные частицы, и свершилось непредвиденное, ненужное, нежданное. Я умоляю тебя вглядеться в тайны природы и увидеть, что нам не по пути, а ты, видимо, боишься ослепнуть…
Закуска
В деревне Озерки Эмской области моя мать и отец прожили всю свою жизнь, а я там только родился и окончил среднюю школу. Поступив в Московское высшее техническое училище имени Н. Э. Баумана, я окунулся, как и любой другой студент любого другого высшего учебного заведения, в студенческую жизнь по самую макушку. Поскольку я хорош собой, строен и выше первого роста, я пользовался большим успехом у прекрасного пола, поэтому «хвостами» оброс прямо с первого курса. Могу сказать одно: девчонки, которые меня просто обожали, они же и спасали меня от отчисления каждый год. Благодаря моему чувству меры, интуиции на уровне «кожей чую, пора тикать», галантности, экстравагантности и щедрости, а еще везения, ни одна моя подружка не пересеклась с другой и не вцепилась ей или мне в волоса, хотя параллельно порой их существовало до восьми штук.
Образование я все же получил. На последнем курсе, ничто, кстати, не предвещало, да я и не собирался связывать себя никакими узами, тем более брака, Люська Шведова забеременела, и мне пришлось жениться. Люся проживала в Москве, хотя родилась на погранзаставе на Дальнем Востоке. Её отец, полковник запаса, коренной москвич, и прежде чем он получил квартиру в Москве после ухода в запас, они с матерью и сестрой жили в полуподвальном помещении недалеко от станции метро Проспект Мира. Крупные чёрные тараканы носились по стенам подвала, и если ты его прихлопнешь, то раздается хруст ломаемых хитиновых крыльев. Жуткий звук.
К тому времени, когда пришло время рожать, полковник в запасе переоформил документы, и они вместо одной трехкомнатной квартиры получили две двушки. Нам с Люськой досталась квартира с окнами на Садовое кольцо. Я, конечно, по своей сути деревенский парень, как выяснилось со временем. Годы студенчества так измотали моё тело и душу, что как вспомню речку Дегтярку и её берега, небольшое болотце и цапель, стоящих каждые пять метров друг от друга, так сердце и защемит. Глядя на Садовое кольцо с его беспрерывным шумом и ядовитым воздухом, так и хочется взмахнуть руками и стартануть прямо в Озерки без посадки на дозаправку.
Первые годы совместной жизни, наполненные фонтанирующей молодостью, ограничивались таким запитыванием природой, как выезды на шашлык в Подмосковье, но со временем мне стало невыносимо мало этого, а когда умер отец, и мама осталась одна, я стал с упрямой и нерушимой упорностью приезжать в Озерки и проводить там свой отпуск. Как ни пищала моя многострадальная Люська, как не предлагал её папаша Гагры и Ессентуки, мы с дочкой стояли на своем. К тому времени дочке Лизке было уже 10 лет. Сделали небольшой перерыв для рождения Васьки, малость подождали, пока он от памперсов отлипнет и – опять в Озерки.
Наполненная редкими природными звуками тишина с далеким монотонным звуком кукушки; пролетающие с характерным кряком толстые тушки уток; чистейший воздух с запахами разных месяцев: то цветущего июня, то плодоносного августа, – все это умиротворяло мою душу и сердце до степени гармонии в душе. Если я собирался на рыбалку, то дочка Лизка всегда тащилась со мной, а в дальнейшем рыбачила так, что давала мне фору. Мы сидели на пустом берегу и слушали, и впитывали природу, а она лечила наши души и тела совершенно бесплатно, то есть даром.
Мой друг детства Петя Карташов окончил в Казани военное училище, воевал в Афганистане, комиссован по ранению. В Озерках мы встречаемся редко, но метко. Петр стукнул калиткой в тот самый момент, когда Ваську Люська уже уложила спать, а моя мама и Лизка дулись в карты на терраске.
Мама, было, начала ворчать вместе с моей женой, но мы так крепко обнялись с Петром, что они все быстро поняли и накрыли нам на терраске. Люся сказала: «Спорить бесполезно, я его знаю». Мама добавила: «Это точно».
Сначала мы выпили за встречу. Немножко повспоминали. Потом Петр начал рассказывать про Афган. Мы смеялись и плакали, а когда кончилась закуска, вышли в сени пошукать чего-нибудь и нашли горшок с вареной, почему-то очень мелкой, картошкой. Мы покурили, нетвердо покачиваясь на крыльце. Вернулись к столу, и выпили за нашу многострадальную Родину. Никуда не лезем, на Японию атомных бомб не бросаем, на Европу не нападаем, а всё, блин, империя зла, блин.
Мы доели картошку, на дне обнаружили какую-то ботву, горох и кукурузу. Съели всё и расползлись по домам.
Душевный парень мой друг Петр, не сноб, хоть и имеет право, награжден неоднократно, а не заносится. Люблю я его. В окно на меня смотрела яркая ночная звезда, глаза мои закрылись, душа моя была наполнена счастьем…
Утром с тяжелой головой я никак не мог понять, о чем меня грузит мама, какой-то горшок, какое-то пойло, для поросёнка, и что: чем теперь его кормить? И что нужно опять готовить! Весь горшок вылизали и лебеду съели и горох с кукурузой, чистые свиньи. Без разбору, как из корыта…
Тут до меня дошло, что за суперская закуска нам досталась. Мама вынесла в сени, чтобы остудить пойло для поросенка, и тут мы с Петром. А, впрочем, какая разница, чем закусывать, главное, чтобы друг был душевный!!! А поросёнку еще наварим…
Давно-давно, до интернета
Судоремонтный завод занимал часть северного, восточного и южного побережья бухты. В этом месте в бухту впадала речка, которая в период дождей или тайфунов имела обыкновение разливаться. Бухта делила город, раскинувшийся на её берегах, пополам, и получалось, что судоремзавод расположен прямо в центре города. Это было самое красивое и лучшее место, так мне, двенадцатилетнему мальчишке, тогда казалось. Я любил смотреть на ощетинившиеся портовыми кранами берега, на перемещение огромных стальных стрел в пространстве. Любил слушать звуки, создаваемые железными листами бортовой стали, когда они срывались и падали, громом с раскатами ударяясь о землю; гудки пароходов и военных кораблей. Вообще шумы обычных сухопутных городов похожи, так же и похожи интонации портовых городов, но это совсем другое звучание, особенно когда туман и гудят, швартуются суда или перекликаются на рейде корабли и всегда над плещущей водою бухты покрикивают чайки. Мне нравилось пересекать бухту на рейсовом катере туда и обратно, обозревая морские дали с борта, чтобы увидеть днища судов в плавучих доках, ржавые, потрескавшиеся, обросшие раковинами и водорослями. Я тогда даже и подумать не мог, что весь смрадный смог от сварки железных гигантов напитывал город тяжелым отравленным воздухом, а рыбу, выловленную из мутной воды моей любимой бухты, лучше не есть.
На первом курсе университета, в аудитории, где окна выходили на причал, я забывал о теме занятий, мечтательно погружаясь в туманную дымку порта со стрелками кранов и мачт кораблей. Нельзя сказать, что я хотел быть моряком или судоремонтником, но город, наполненный людьми этой профессии, связанной с морем, отпечатался во мне неким тавром, как клеймо на лошади. Мы ходили вразвалочку, знали множество морских терминов и, когда знакомились с девчонками, они ни на секунду не сомневались, что я, если ещё не моряк, то курсант морского училища точно.
На пятом, последнем этаже нашего многоквартирного дома, проживала семья клепальщика. Вообще почти весь наш дом состоял из семей рабочих, за редким исключением. Учитель Владимир Дмитриевич Плетнёв и его жена после университета преподавали в нашей школе математику и географию. Это её голос равнодушно прозвучал в подъезде, когда она с гостьей поднималась по лестнице, а я торчал у двери, забыв дома ключ в ожидании бабушки: «Нужно меняться и съезжать отсюда. Тут одни работяги!».
Действительно, так и было. В нашем доме проживали люди рабочих специальностей: сварщики, клепальщики, монтажники, докеры, стропальщики, а мама моего друга работала на огромном кране крановщицей. Ныне клепка на судах, наверное, ушла в прошлое, но мы, дети нашего двора, хорошо знали, что клепальщики почти все глухие из-за безумных децибел, разрушающих слух трудящегося при клёпке.
Татарин Хафиров Петр Фаридович, клепальщик первого разряда, был женат на Зинаиде Николаевне Яночкиной, белорусской национальности, работающей на нашей улице дворничихой. Более нелепой пары и найти трудно. Она высокая, сухощавая, как раньше коротко говорили в народе – белобрысая, а он – маленький, коренастый, смуглый. Они вдвоём и рядышком так и не ходили никогда, по крайней мере, я такого не припомню. Семья как семья, хотя под руку не прогуливаются, но детей нажили троих. Старшая дочь, Люська, училась со мной в одном классе. Следом шёл брат Гриша, а самой младшей, пяти лет от роду, была Яна, которую все дразнили немой. Кроме слов: «Ди-да-дида и тая-тая», она ничего не произносила. Этими словами обозначала практически все действия и все просьбы, а тетя Зина говорила, что все её дети начинали разговаривать очень поздно, поэтому Янка обязательно заговорит, но – потом… Сплетницы на лавочке судачили, что Хафиров-старший «настрогал» младшую по пьяному делу и ожидать тут нечего, ещё поговаривали, что он Зинку поколачивал, но сор из избы никто не выносил. Эти подробности нам сообщала Танька – сплетница, которую вечно прогоняли взрослые бабы, промывающие кости всем на огромной скамейке во дворе:
– А ну, пошла отсюда! Иди вон с детьми в песочнице играй! Развесила уши! Шесть лет всего, а как баба старая!!! – ворчали она на Таньку, которая подтянув зелёную соплю, демонстративно уходила за угол забора, где, затаив дыхание подкрадывалась как можно ближе обратно к углу, чтобы оттопыренным ухом уловить все новости большого дома.
Никому из взрослых и в голову не приходило пасти свое дитя на прогулке на улице. Стихия дворовых детских отношений того времени на удивление была обострённо справедливой. Никто не обижал маленьких, все презирали «хлюздящих» и жмотов. Ценились честность, щедрость и справедливость. На каждом этаже двухподъездного пятиэтажного дома находилось по четыре квартиры, и почти в каждой были дети, а то и по двое, а то и по трое детей. Иногда вечером собирался табун разновозрастной детворы, которая прыгала на веревке, играла в «Казаков-Разбойников», в «Вышибалу», в «Страны», скакала в классики, припрятывала секретики, гоняла в пятнашки. Пар шёл от каждого, вышедшего погулять, и домой он возвращался, как выжатый лимон, голодный и способный только спать, чтобы завтра с новыми силами окунуться в такую невыносимо прекрасную жизнь…
Пятнадцатого сентября, на третьей неделе от начала учебного года, на перекрёстке перед школой Гришу насмерть сбил грузовой автомобиль. Тетя Зина сидела у небольшого гроба с сухими воспаленными глазами и беспрерывно гладила мёртвого мальчика по лысой побритой голове и поправляла на его лбу ленточку с образами, которая прикрывала чёрную рану на виске.
Одни говорили, что шофер не притормозил перед школой, хотя там был знак «Осторожно, дети!»; другие утверждали, что мальчик прицепился к кузову руками, чтобы прокатиться; третьи авторитетно и категорически заявляли, что он выбежал на проезжую часть неожиданно, так как мальчишки играли в футбол, и он побежал за мячом… Какое это всё теперь имело значение, когда её любимого сыночка сейчас закопают в землю навсегда! События на кладбище, где скорбь разлита так щедро, что и дьявола не удивишь, все же повергли в шок всех присутствующих. Окаменевшая мать с нервным поглаживанием головы мальчика вдруг как будто перешла черту. Обняла ребенка, прижала к себе и хоронить не давала. Её с трудом оторвали от тела, потерявшей сознание, мазнули нашатырём, давая вдохнуть рвотный запах лекарства, и домой повели втроём, почти понесли: ноги онемели и отказались переступать.
До Морского кладбища пешком всего час ходьбы. Тётя Зина стала ходить туда каждый день и разговаривать с Гришей, чтобы ему там не страшно было одному. Дом заброшен. Обеда нет. Люська бегает за хлебом и молоком, после школы присматривает за Янкой.
Я видел, как тётя Зина утром, зажав рукой платок под подбородком, как будто ей холодно, быстро шла по дороге к тропе, ведущей на Морское кладбище.
Никто не мог ничего сделать. Она не слушала ни мужа, ни соседей, ни подруг, ни дочь. Её не было с живыми. Высокая, сухощавая, с белыми скорбными губами и опрокинутыми внутрь глазами, она с решительным видом творила что-то очень важное для неё и для её мальчика. Пустым взором смотрела вокруг, не понимая, чего от неё хотят.
Сентябрь стоял жаркий. Температура днём достигала 24–25 градусов. В этой широте сентябрь практически летний месяц. Еще ни единого желтого листа, солнечно, небо ясное, синее, а облака, если и пробегут, то где-то там по краешку. И такая благодать Божья на дворе, что кажется, будто смерти нет.
Около свежей могилы, усыпанной засохшими цветами с венком из красной материи, сидела мать и раскачивалась, как будто под музыку. Она даже не успела вскрикнуть, когда грязные мужские руки схватили её за плечи и повалили на землю.
Когда она возвращалась с кладбища в грязной, разорванной одежде, без косынки, её белёсые волосы, растрепанные и вздыбленные, завешивали глаза, огромная кровавая царапина начиналась на лбу и, пересекая все лицо, скрывалась на шее за воротником, почти все жители дома в ужасе следили за её неторопливой походкой.
– Что случилось, Зина?! – крикнула соседка Маруся.
– Ничего. Я убила чёрта, – почти весело произнесла она.
Спустя несколько дней тётя Зина вышла на работу.
Никакого чёрта она не убила, но бомжеватый разбойник, развлекающийся на кладбище, наверняка получил сотрясение мозга. Каменистая местность приморского городка щедра на булыжники разного вида и размера. Спустя много дней тетя Зина с удивлением вспоминала:
– Откуда взялись силы, не знаю! Я ведь долго ничего не ела, только воду пила… Он повалил меня, а я думаю: вот и смерть моя пришла. Хорошо бы!!! Там аралия колючая росла, лицо мне разодрала. Кровь брызнула, и я как будто проснулась. Э, думаю, не дамся чёрту!!! Схватила камень и ка-а-ак садану его по голове! Он тут же и помер. Я вскочила и – бежать. Иду, и стало мне радостно. Вспомнила, у меня же еще дети есть. Нужно в милицию сообщить. Пусть чёрта похоронят.
Сколько я её помню, частенько её фигура маячила на крыльце у дверей нашего подъезда, высокая, сухопарая, чуть сутуловатая, с метлой в руке.
Спустя десять лет я уже жил с родителями в Новосибирске, а в родном морском городе был проездом, и ноги сами привели меня во двор, где я родился и вырос. Всё так же шумело сентябрьское лето, и у подъезда стояла тётя Зина, долговязая и худая. Когда я подошел поближе, я увидел, что копией тети Зины стала выросшая Яна. Только она стояла без метлы. Говорить она так и не научилась, и струйка слюны стекала по подбородку за шиворот.