Вечера на кладбище. Оригинальные повести из рассказов могильщика

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Вечера на кладбище. Оригинальные повести из рассказов могильщика
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

© Л.И. Моргун. Редактирование, литобработка, примечания. 2018.

* * *

От автора

Как смело и гордо встречает человек юность свою, юность, цветущий, роскошный период жизни, позолоченный блестками удовольствий! Вот патент на право приобретения новых ощущений, радостей, не младенческих уже, часто и не невинных!.. Во младенчестве – слышится ропот, в юности – раздаются громкие, жаркие восклицания: дитя говорит будто ощупью, юноша из полной души выгружает свои чувства, из полных краёв её вырывается извив слов беглых, красноречивых, свиток понятий развивается… юноша видит одну безбрежность – и поёт свои радости весне-жизни, как соловей. Он хочет разжиться, но время быстро перелистывает страницы жизни его – и смерть хладнокровно ставит на последней роковую точку свою…

Многие люди, подобно Диогену, тщетно ищут человека и с огнём и с солнечным лучом, – человек ищет счастья и не находит его; смерть и не искав и впотьмах находит всех без разбора – и спускает в подземные потёмки – но узел жизни завязан… звено истления сцеплено с нею…

Примеч. Автора.


Одна душа служит нескольким властям, эти власти – страсти-исполины. Человек! ты – лёгкое пламя: вспыхнешь, блеснёшь и вмиг рассыпешься пеплом. Преходящ ты, человек, как благие думы, внушаемые нам благочестием. Богатства твои – заём, который должен отдать ты – умирая…

Лебид, Арабский поэт

Часть первая

Вечер первый
Три смерти

 
Все твердят: на что нам злата –
Слёзы льются сквозь него!
Жизнь любовию богата:
Для чего ж стяжать его?..
 

Гур Филатьич был прекрасный, добрейший и честнейшей души человек. Не верите? Прочтите сами эпитафию на одном из Московских кладбищ. На четвероугольной черно-мраморной плите прибавлены еще с другой стороны следующие стихи в прозаическом вкусе:

 
Ах!
Он теперь на небесах,
А мы в слезах.
Увы!
Преклоните главы!..
Гробе мой, гробе,
Вечный мой дом
В земной утробе!
 
* * *

Хотите ли, я опишу вам досконально, со всеми подробностями, этот интересный монумент бытия Гура Филатьича.

Время, а может быть и чья нибудь дерзкая рука или нога свихнула его со стоячего положения: он теперь всем туловищем своим надавливаешь курган могилы; с одной стороны его видна трещина и сквозь нее пробивается молоденькая травка: кругом плиты вьются также поросли зеленых усов её; кое-где мелькают там так кстати голубоголовые незабудки, узорчатые гвоздики, пышные колокольчики на статных высоких стебельках, а где-то манят взоры и руки пунцовые и желтобокие, недозрелые ещё ягоды земляники.

И без рекомендации, начеканенной наёмною рукою на могильном камне, видно, что Гур Филатьич был добрый человек: тело его давно уже обратилось в чернозем, но и по смерти своей дает пищу живущему. Мир праху его!

Только для вас, читатели, я хочу шевельнуть именем его еще раз; так и быть, порасскажу вам житьё-бытьё теперешнего, постоянного жильца N-ского кладбища. Да! забыл прибавишь кто он такой был: приподняв несколько камень с помощью одного нового приятеля моего, могильщика Тихона Сысоевича, я прочел на скрытой части его следующее:

Нод сим камнем покоится тело… слова стерлись, – должно быть они выедены временем и землею.

Далее:

По душе он мне был друг первый… Тоже недочёт нескольких слов.

Пониже:

Второй гильдии купецОт супруги – супругу.

* * *

К сказке, к повести, как и к песне нужно делать всегда какое нибудь предначинание; к последней нужна прелюдия, звучный аккорд; к первым – присказка, предисловие. Вот оно:

Я люблю гулять по кладбищам: несмотря на разнородное времяпрепровождение в этих квартирах покойников, не смотря на веселую печаль, чинимую горожанами под фирмою поминок у могил друзей их и родственников, что называется «до упою», несмотря на раскинутые черепа, чего бы вы думали? бутылок! на рассоренные скорлупы яиц, орехов и тому подобных остатков съестного и питейного, – кладбище все-таки кладбище – не сокровищ, запорошенных временем, заколдованных веками, но трупов мирное хранилище.

В прелестные, розовые майские вечера, когда солнце, свивая золотистую хоругвь свою, тает на западе в ослепительных отсветах багрянца, я часто брожу с привычною думою по кочковатому палисаднику кладбища; деревья тогда так таинственно откидывают гигантские тени свои, воздух упояется благоуханием от испарения цветов, как из кадил, – еще нисколько времени – и полнощёкая луна магически начинает освещать окрестные предметы, проливая лучи свои на толпы надгробных камней… В эти минуты в природе столько гармонии, в душе – сочувствия!.. По тёмной синеве небесного купола рассыпается столько мириад бриллиантов – это группы миров; это звёзды – перлы, – это чистые слёзы праведников. В эти минуты дивишься более великолепному зданию мира сего и напрасно вызываешь к себе хотя бы одну созвучную душу из всего обширного океана творения.

С такими мечтами бродил я однажды по N-скому кладбищу и вдруг слух мой поразился звуком чистого голоса, как звоном колокольчика – то напевалась какая-то веселая, разгульная песня; любопытство моё возбудилось, голос накликал меня на песельника: я увидел молодого детину с широким заступом в руках, кончавшего работу свою. Поярковая с павлиньим пером шляпа его надета была набекрень на высоко стоящий могильный камень, которого подобила она грозному привидению.

Я подошел к трудящемуся.

– Бог в помощь тебе, добрый человек! – сказал я ему. – Что ты делаешь?

Детина едва обернулся ко мне.

– Путь-дорога, барин! – отвечал он мне. – Ты видишь, что я делаю: пою – и копаю заказную могилу!

«Как согласовать между собою два противные чувства: петь веселую песню на кладбище и копать могилу?» – подумал я и выразил вслух мое удивление.

– Чему ж тут дивиться, барин?! – отвечал мне Тихон Сысоевич (так звали детину, как после узнал я). – За могилу я получу деньги; завтра при похоронах также сойдется мне кое-что, а гробовая покрыша – по договору, исстари принадлежит могильщику, а она, знаешь, бывает по большей части розовая: ее снесу я вместо свадебного подарка моей Дуняше; она станет рядиться в неё по праздникам. Дай Бог здоровья покойникам, по их милости мы славно заживём!

Тут стал он описывать мне свое будущее супружеское блаженство – и в чем же состояло оно?! В том, что он с любушкою своей станешь вместе окладывать дёрном могилы… играть – и целоваться с нею… Он говорил, восхищался, а заступ его ботал о гробовые крышки…

Тихон Сысоевич был оригинал вполне: он понравился мне за откровенность и весёлость свою.

– Да о чем же и тосковать, барин? – говорил он. – Вот придёт старость брюзгливая: тогда еще надумаешься как надобно умирать. Кручинится тот, у кого совесть нечиста; правда, я не богат, живу мёртвыми, с них собираю оброк, да разве лучше нас жили, вот хоть бы этот купчина, награбивший себе золота на десять жизней? – говорил он, указывая рукавицею своею на замысловатую надпись, которою я уже поделился с вами, читатель – али вон энтот судейской – продолжал он, – у которого и могила-то, сиротинка, заросла полынью?.. Или, что видишь издали-тo меж деревьев скалится белый камень, как в саване?..

Я перервал Тихона Сысоевича, усадил его подле себя на могиле – и у просил порассказать мне кое-что об жильцах его.

Короче, хочу уведомить вас, читатели, почти каждый вечер ходил я к Тихону Сысоевичу и он в досужие часы за мелкие серебряные монеты потешал меня многими дивными, чудными и разнообразными рассказами. Их передаю я вам. Садитесь и слушайте.

Вот первый вечер.

* * *

Давно, еще вскоре после Французского года, как называют простолюдины незабвенный 1812 год, в Таганке у Спаса в Чигасах[1] стоял на широком дворе, похожем на пустырь, заросший крапивою, полукаменный и полудеревянный дом. Железные ставни и толстые болты, мотавшиеся у окон его, как руки скелетов; злая лохматая цепная собака, лаявшая на прохожих и проезжих из подворотни; запертая калитка с колокольчиком сверху; медная икона, врезанная на воротах; неизменная скамейка близ них, и наконец высокий забор со шпилями вокруг всего двора – в угрозу ворам: – всё это выказывало принадлежность и жительство богатого Московского купчины. Таганка и Замоскворечье и теперь богаты богатыми.

Хозяин этого дома с дородною хозяюшкою своею и парою деточек, о которых я расскажу вам после, хотя незатейливо, зато во всяком довольства поживал и славился своим богатством по всему околотку, несмотря на то, что золото его скрывалось за семьюдесятью семью замками, как заколдованный богатырский конь. Народ как-то чуток к деньгам, и лишь только бывало Гур Филатьич со двора, тотчас и гнут пред ним встречные люди хребтовые позвонки свои и снимается пред ним не одна шапка с оторочкою. Гур Филатьич, сверх того, был в приходе своём старостою церковным, как почетный прихожанин, и густой голос его слышался со страхом и уважением в церкви при чтении Апостола, и на бирже во всяких спорных делах. Торговал же он монетами всякого достоинства, т. е. был менялою. Времяпрепровождение Гура Филатьича было слишком однообразно: поутру, позавтракав посытнее и после уже напившись чаю, отправлялся он также на сытой лошади в город; там, поверив счеты своих приказчиков, с тёзками, сватами и кумовьями хаживал он в ближний трактир почитать Московские Ведомости. Гур Филатьич был не последний дипломат: за чашкой чаю или за рюмкою водки судил и рядил он с товарищами своими о маневрах войск Буонапарте, и с видом таинственным предсказывал будущее могущество его, считая Наполеона колдуном. Громы Франции гремели в то время в Италии. Быстрые успехи французских войск занимали тогда собою не одни пламенные умы, но и хладнокровные, расчётливые рассудки купеческие. Многоустная молва об них надувалась как шар, наполненный газами, и лопалась тогда только, когда уставали языки их, или члены этого общественного Ареопага расходились по домам. Таким образом и Гур Филатьич, вычитав газеты по складам и по толкам, натолковавшись вдоволь об Аполионе Антихристе, о продаже сивки-бурки, об определяющемся иностранце в гувернёры, о побеге моськи, и пр. и пр., всём, что находил он в Ведомостях, в которых обыкновенно не пропускал ничего и читал вслух всему собранию разные статьи, возвращался в лавку свою. Там опять закусив чего-нибудь без претензий к Гастрономии, у ходячего Ресторатора, т. е. у саечника или колбасника, прохаживал на биржу, снимал свою пушистую, высокую бобровую шапку по зимам, а летом шляпу с большими полями, важно раскланивался с соседями, земляками, однокашниками и прочими людьми статьи торговой; менялся новостями, звал к себе на крестины и именины, или быв зван сам па подобные вечерники, уезжал домой – опять: есть, отдыхать – и считать выручку. По праздниками, после раннего обеда и доброй выпивки, хаживал он от жены на конюшню, гладил лошадей, не тяжелою рукой домового, но ласковою, хозяйскою, выбирал лучшего рысака из рысаков своих и велев запрячь его, летом – в гремучую, трескучую тележку, с женою и кулебякой катил в Марьину, держа под мышкой куль с винами, а зимой на бега или к Федулычу или к Панкратьичу перекинуться в карты: в ламуш, в трынку или в горку, и попить, дружно оглаживая широкую, лопатообразную бороду свою и полоская длинные осетринные усищи в пуше и Волошском вине… И Матрёна Андроньевна, сожительница его, не имела в характере своём особенных затей, и была, что называется у купцов – без норова. В отсутствие сожителя своего приглашала она к себе от обедни и всенощной приходскую попадью, первую приятельницу свою, а вместе с нею прихаживали разной породы торговки-салопницы[2] – и тут-то начиналось бабье раздолье, Вавилонская перемесь голосов. Упомянутые первые приятельницы вместе солили огурцы, покупали оптом икру, севрюжину, рубили капусту и заочно, и за сходную цену, под шипок самовара, кололи глаза неприятельницам своим, с которыми при свидании целовались ровно по три раза с каждой. Вот верный очерк характера супругов – он: спал, ел, счипал деньги, редко – зубы супруги своей; она – спала, рядилась, домовничала, хлопотала и говорила запоем. Теперь пора упомянуть и об наследниках их.

 

Агаша, семнадцатилетний залог нежности Гура Филатьича и Матрены Андроньевцы, уже несколько лет примечала, что зеркало было к ней ласково, ласковее даже, чем обычные, родительские приветы; в деньгах, которые дарили ей в именины близкие родственники на наряды, не находила она никакого вкуса, но зато самые наряды: напр. розовый платочек с узорчатыми каймами на русую головку; газовая, алая, Ярославская ленточка на стройный, хотя не тонкий стан; цветные, востроносенькие башмачки с каблучками на проказливые ножки, которыми так щегольски и ловко умела она пристукивать в случае, чтоб обратить на себя внимание шумной беседы; парчовая шубка на лисьем меху, или расшитая кофточка с букетовою уборкою лент; бусы – на беленькую шейку с самоцветным запоном посередине, всё это нравилось ей, – дитяте, всё это шло к ней, к её бело-розовому личику. И разрядясь, распушась, бывало, как пава, торжественно шла она с матушкою к обедне и заранивала там искры ртутных глазок своих не только в сердца молоденьких, гладкоголовых купчиков-козельчиков, но и в степенные маятники жизни пожилых вдовцов, богатых откупщиков: сальников, мыльников и прочих тому подобных густобородых рыцарей аршина и пудовика. Многие завидливо и ненасытно поглядывали на пригоженькую купеческую дочку, вместе и на богатую наследницу; к тому же они смотрели на нее только по праздникам, но угощали её и любезничали с нею в прямом смысле будничными нежностями, а именно: молодцы забегали пред нею вперёд при возвращении её из церкви и подкидывали ей под ноги какой-нибудь чувствительный конфетный билетец, – напр.:

 
Лучше св море утопиться,
Чем в несклонную влюбиться!
 

Или:

 
С тобой и без людей я прожил бы на свете:
Тебя одну имея лишь в предмете.
 

И сердечки их стукались, как косточки на счётах при обсчитывании покупателя, и кисточки на гладко вылакированных сапогах их тряслись в поспешной ретираде. Вдовцы же, глядя на неё, только хмурились, как Бореи, щупали карманы свои и тёрли лбы.

Надобно заметить, что просвещение наше до 1812 года простиралось на весь купеческий род очень не широко: те из купчиков, которые доставали прочитывать Письмовник Курганова, или Секрет быть здоровым и долговечным, или Верное средство истреблять клопов, тараканов и проч., почитались между братиею своею за образованных; a те, которые в третий раз уже перечитывали: Таинство черной башни и Гробницу соч. Г-жи Радклиф, имели уже мысленный патент и претензию на учёнейших людей и отличались от невежд тем, что не публично, а в уголке где-нибудь пили свой сбитень, или жевали мягкий сгибень[3]. Из тех же, кто грамоту знал вкривь и вкось, или из тех, кто читал на скамейке у мучной лавки только Святцы да Псалтырь, были и гонители и чтители ученых, т. е. иные слушали многословные рассказы до того, что у них отпадала нижняя челюсть от верхней в восторге, а иные даже презирали их, называя подобных людей: мотами, гуляками и фармазонами, что натолковали им отцы их, незатейливые степняки[4]. Впрочем и в самом деле случалось, что молодые торговцы предавались влечению обольстительного рассказа книги или языка., получали новую пищу и развитие понятиям своим, забывали о лавках и о товарах, мечтая только о волшебном дворце с его хрустальными кроватями. И девицы, дочки купеческие, не по-нынешнему еще рядились и образовывались: в шляпки не убирались и куклы их; не танцмейстеры выкидывали пред ними pas de Zephire[5], а дворовая челядь, о святках нарядившись в вывороченные тулупы, под балалайку толклась пред молодицами, как волки в тенетах, потешая их всякими телодвижениями, не цензурованными модным вкусом; редкая, редкая из них ездила в театр посмотришь Филаткину свадьбу, да Мельника и колдуна в одном лице; родители их не роптали, что дети просятся в тиатир: смотреть какого-то Обер-дьявола[6], да нудят их платить учителям и магазинкам несметные суммы. Самые приятные удовольствия ожидали их о святках: играть в фанты, загадывать и рядиться; о Масляной: кататься с гор на разбегчивых санках и падать живописно; о Святой: качаться на качелях под звуки волынки и скакать па досках. Вот самые старинные русские потехи, изменившиеся ныне вместе с костюмами и готическими прическами, пугавшими малых ребят и лошадей.

За дочкой Агашей следовала градация других дочек; но они все умирали в младенчестве, обкушавшись чего-то. Нежным родителям хотелось страстно иметь сынка надёжу-опору: Матрёна Андроньевиа хаживала поклоняться всем Московским Святым и даже в Троицкую Лавру пешком; сверх того она гадала, ворожилась и принимала от цыган разные зелья и корешки; наконец – явился у нее новый поселенец мира, Иванушка-сынок, с малолетства еще большой затейник и баловень; им, кроме дальней родни, ограничивался круг семейства Гура Филатьича.

Теперь приступим к рассказу повести настоящим началом.

Ещё одна обмолвка: не укоряйте меня, почтенные читатели, что я так подробно описываю моих героев. Отец Тихона Сысоевича был дворником у Гура Филатьича, следовательно, рассказчик мой знал по пальцам все домашние таинства их и передал мне их подробно.

Не заметно было, чтоб Агаша из числа посетителей дома отца своего предпочитала кого-нибудь особенно; однако ж внимание её останавливалось на приказчике Артемии, который был принят в доме Гура Филатьича еще с малолетства. У некоторых купцов существует обыкновение и доныне: отдавать детей в люди, т. е. натерпеться всякой нужды, а между тем навыкнуть торговым оборотам практически, чего бы не совсем понял сынок в дому родителей-баловников, да не всякие из родителей имели бы и способы к тому, чтоб научить сыновей своих всяким продажным уловкам. Так и Артемий, от небогатого отца своего, который был когда-то в товариществе по торгам с Гуром Филатьичем, перешел в дом его по завету. Матери лишился он еще во младенчестве, за нею скоро отправился и отец его, как будто в условленное между нами место, оставя сыну в наследство одно имя своё без прилагательного. Артемий остался круглою сиротинкой. Гур Филатьич, хотя и помнил дружбу и хлеб-соль отца его, но зачем же было ему баловать ребенка?.. – он сперва служил у него по особенным поручениям, т. е. был на посылках за должком, водил лошадей на пойло, ездил с кухаркою на речку с бельём, ходил по церкви со сборною тарелкой, тушил там свечи по окончании службы, а иногда и подтягивал чистым, звонким дишкантиком своим басистому пономарю на левом клиросе. Гур Филатьич, надобно признаться, редко колачивал его, да и не за что было: послушный мальчик исправлял должность ловкого ординарца его и все поручения, сопряжённые с сею должностью, верно и отчетливо, не смотря па худое содержание: Фризовая чуйка зимою и нанковый сюртук летом, были его постоянною одеждою, пищу же – серые щи, делил он вместе с кучером и дворником; в праздник давалось ему обыкновенно: конец пирога с кашею и несколько медных денег на орехи, которые, впрочем, не тратил он, а копил, покупал себе на них какие-нибудь вещицы: молитвенничек, гребёночку, осколочек зеркальца и проч. Наконец Артемий стал подрастать: его перевели в лавку закликать народ – и там не терял он своей расторопности: все были довольны им. Артемий имел мягкий и даже боязливый характер – он угождал всякому. Таким образом подрос и вырос он уже до двадцатилетнего возраста; целомудренная жизнь сохранила краску на белом лице молодого человека; черные глаза его имели выразительность нежного сердца; кудрявые, мягкие, глянцевитые волосы, не обстриженные в скобку, довершали красоту купеческого сынка. Гур Филатьич, замечая ретивость его к своему делу и верность неподкупную, решился согнать всех воров-приказчиков своих И поручил Артемию в управление всю лавку, с порядочным жалованьем, не оставляя однако ж старой привычки: поверять каждое утро сумму свою и счётные книги.

 

Таким образом Артемий сделался приказчиком, обедывал уже по праздникам за хозяйским столом, а в будни, разумеется, в городе.

Мудрено ли, что Агаша и Артемий свыкнулись друг с другом, играя с малолетства вместе по праздничным дням. Артемий, в качестве вьючной лошади, важивал её по двору в санках, а летом, бывало, с проворностью кошки влезал на любимую её яблоню за плодами. Агаша умела ценить его заслуги и, в доказательство благодарности своей, припрятывала ему гостинцы и отдавала их тайком. Когда же они оба стали подрастать, то чувства дружбы их стали изменяться: к ним привились другие отрасли. Артемий, выучившись четко писать, дарил её затейливыми стишками, хотя Агаша не совсем правильно умела разбирать их; но когда однажды, в день её рождения, Артемий подарил ей печатный песенник, она сумела прочесть и оценить помеченные им красными чернилами строчки, напр.:

 
«С тобою и в пустыне
Мне будет светлый рай…»
 

или:

 
«Я у девичьей кровати
Рад век вековати!..
 

Одним словом, они полюбили друг друга. Артемий предался первоначальному нежному чувству своему, страстно, пламенно, – Агаша более любила его ребячески: сердце её стремилось к нему на резвых мотыльковых крылышках, но готово было спорхнуть с любимого предмета на всякую затейливую обновку, налюбоваться ею, бросить ее – и опять искать разнообразия; зато другие мужчины при Артемье не имели для нее никакой цены. С каждым годом грудь её вздымала более и более покров свой: сердцу становилось в нем тесно…. и она уже день от дня внятнее начинала понимать выразительную грамоту красноречивых очей пламенного юноши. Любовь догадлива; Артемий примечал счастье своё, он спивал его взорами с зардевшихся ланит любой подруги своей при каждой встрече с нею. Мило потупленные глазки её досказывали, насыщали упоение его – и только. Ни одного слова, кроме обычных приветов, не срывалось с уст их. Поздно Артемий вгляделся в душу свою – и поздно ужаснулся. «Что я задумал?.. – говорил он сам с собою: – бедный, безродный, бесталанный бобыль?… Согласится-ли надменный отец её передать любимую дочку своему батраку?..» – и благородная амбиция его уязвлялась глубоко и юноша гордо потрясал кудрями. Но что ж и вправду оставалось eмy начать без средств, без руководства, без всякой помощи к приобретению себе богатства, чем бы купить у судьбы блаженство?

О! как дорого достаётся оно: цена самой жизни полагается ни во что! Забыть Агашу, удалиться куда-нибудь в город, размыкать грусть-тоску свою?!.. Да разве это возможно?.. Образ её врезался в самое дно сердца его: он осязал в нём щекотливое глодание прекрасной змеи. Бедный юноша живо чувствовал жгучий, томительный огонь, пожирающий спокойствие его и – молчал, страдал – и таился. Гур Филатьич сам неоднократно замечал ошибки в счетах, подаваемых ему Артемьем; он заставал его задумчивым тогда, когда бы нужно было пускать в ход свою расторопность. Гур Филатьич дулся, пожимал плечами и выговаривал ему иногда за оплошность, и тогда несчастный почти со слезами на глазах, одним выразительным молчанием оправдывался. Гур Филатьич, потерзав слух и душу его обыкновенными советодательствами, а иногда даже попреками, хмурился и отходил прочь, не зная на что подумать и за что принять поведение приёмыша своего. Артемий все-таки был нужен ему: по одному трезвому поведению и бескорыстию его, он почитал Артемия дороже всех прежде бывших своих приказчиков. И Матрена Андроньевна, видя услужливость молодца и верное исполнение всех возложенных на него поручений, тайно от мужа, напр, купить что-нибудь подешевле, отделяла ему за обедом лакомый кусочек; даже шалун Иванушка имел к нему сильную привязанность: Артемий питал его прожорливость городскими гостинцами, покупал ему игрушки и сам вырезал ему из карт коньков и седоков, показывал на стене разные тени, клел кораблики из картона, и проч.; со всеми домашними был он вежлив и угодлив; старая дворная собака издали чуяла приближение его и звучно била хвостом о калитку, изъявляя радость свою и вытягивала шею, прихваченную цепью. Он не забывал и её.

«Любовь – кресс-салат, – выразился кто-то из литераторов наших: – она растет скоро»; любовники видались каждый день, страсть их питалась, но не выходила наружу; а посудите сами, каково терпеть; терпеть и не находить отрады, даже не выразить страдания своего ни одною жалобой, боясь, чтоб злые люди не подслушали ее, чтоб они не подстерегли даже преступного биения сердца!..

* * *

Наступили святки. Обширный двор Гура Филатьича загораживался возами с хлебом, дровами, свининой, солониной и другими жизненными потребностями. Зима стояла тогда холодная, трескучая. На всех Московских улицах кипела жизнь в полном блеске, разогретая движением. Из Питера шли обозы с сахаром и кофе; из Ярославля тянулись подводы с Волжской белорыбицей. К Серпуховской заставе подползали по морозцу южные продукты, тащимые усталыми животинами. А кто не знает, что за суета и суматоха происходит в то время у наших застав: сани, высоко нагруженные, будто башнями, скрипят и визжат полозьями как поросята; снег, скованный морозом, хрустит под лаптями мужичков, пляшущих на холоде па собственного сочинения; лошади, заиндевелые, точно выштукатуренные или набелённые, подобно купчихам, фыркают пренеучтиво; хозяева их со скомканными бородами, будто держащие в зубах нерасчёсанную банную мочалку, облепленную сосульками, как леденцом, шумящих у опущенного пред ними шлагбаума, ожидая пропуска; другие резвою иноходью бегут в ближний кабак, а иные в трактир, который таким улыбчивым и вместе коварным взором, т. е. раззолоченною вывескою, смотрит на них, призывая к себе молчанием, куда многие из них носят оброк свой, унося оттуда головоломное веселье. Казаки с нагайками в руках силятся уничтожить тесноту, а хожалые, потомки древних ярыжек, также озяблые и сгорбленные, как индийские петухи, греются в ней. Один только заставный писарь, Его Благородие, с красным воротником и носом, безучастливо и надменно, подобно египетскому паше, постаивает снаружи кордегардии и потирает руки. Он знает, что мимо него проползёт беззвучно один только червяк, что с него только взять нечего, потому что он голый.

Если не такая, то похожая на эту суматоха, была и у Гура Филатьича на дворе и в доме: крикливые бабы обтирали пыль с полок и стен, мыли полы, крыльцо с перилами и посуду, стирали белье, таскали кульки с закусками, расстанавливали по комнатам стулья. Матрёна Андроньевна, как неугомонная хозяйка, сама сеяла муку и верным глазом ревизовала кадки свои с мочеными яблоками, брусникою, огурцами и огурчиками. Агаша кроила и шила себе обновы. Гур Филатьич не суетился, подобно челядинцам своим, но был угрюм и неприступен: карман его худел, а кованые сундуки починать он не хотел. Артемий в городе наблюдал за его доходами.

– А что, батенька, Гур Филатьич, ведь нам, изволишь видеть, нада-ть, я чаю, хоть один раз во все святки задать пир у себя в доме; ведь сам знаешь, у нас дочь на возрасты пожалуй люди скажут, что она какая нибудь браковка, что мы утаиваем её ото всех! – говорила Матрёна Андроньевна мужу своему.

– Про это я и сам знаю, – отвечал Гур Филатьич, – пир не пир, а угощенье заправское необходимо устроить, понимаешь? Если поднять пируху богатой рукой, то пожалуй накличешь таких женихов, что растормошат всё нажитое, понимаешь? –

– Всё не всё, батька, – возразила Матрёна Андроньевна: – а половинку, изволишь видеть, можно придать за Агашей: ведь она у нас одна! Иванушке ещё останется, да он и сам наживёт.

– Молчи, твоё дело бабье, неразумное, понимаешь! – вскрикнул Гур Филатьич, сдвинув грозно брови свои. – Я еще не считал у тебя зубов во рту, а ты перечла моё добро, что хочешь уж и делить его; мне и так от ваших затей приходится лезть в петлю, понимаешь!

– Эх, батька, Гур Филатыч, ну что Бога гневишь! – завопила было Матрёна Андроньевна; но Гур Филатьич так громко притопнул на неё ногою, что она тотчас убралась в свой апартамент – в кухню.

Однако не смотря на то, когда-то в добрый час расхмелья Гура Филатьича, условлено было морду нежными супругами устроить потешный вечер о святках и пригласить на него людей всякого чина, звания и ранга: молодцев и девиц петь подблюдные песни, а женихов играть в Фанты, чтоб, дескать, Агаше не было долгого сидения в девках, и самим родителям можно бы было учинить выбор между многими. Затейливая мысль!

* * *

Признайтесь сами себе, рыцари и рыцарши виста, бостона и кадрили (я разумею здесь молодых людей, а не инвалидов забав), не принесла ли бы вам чистейшего, насладительного удовольствия игра в Фанты? Будто сердце не умеет так же сладостно биться и трепетать под мотивы унывных святочных песен, как и под звучные мелодии танцевальных променадов? В современных нам забавах мы видим одну теорию любви, одно несмелое подпрыгиванье друг к другу и поспешную ретираду, – всё это отпечаток какого-то непостоянства, хотя милого, красивого рисования групп, но всё-таки ветреного, скорозабываемого, мотылькового порханья; но в потехах старины настоящая практика любви. Ну, посудите сами, какой выгодный случай во время игры в Фанты вковаться в уста любимого предмета и спить с них медлительный, но гармонический поцелуй, даже в присутствии сердитых маменек, ревнивых мужей и ропщущих отцов? Таковы права Фантов!

Вот, например, хоронят золото и чисто серебро. Послушайте, какие напевы; вот содержание их: молодица в разлуке с милым; она смотрит на него из косящетого окошечка и разливается как горлинка одинокая в кручине своей: «Я у батюшки в терему, я у матушки в высоте», – и голос её льётся прямо в сердце, и в руках своих вы ощущаете нежное прикосновение ручки её: с неё скатывается перстень, вы думаете, что схоронится у вас? – Нет, только одно пожатие; не вы счастливец, не другой, не третий, а тот, кто условился передать ей на обмен свернутую розовую бумажку. – Угадайте ж, у кого схоронено золото? Не завидуйте, не тот, на кого вы думаете, спрятал сокровище свое в лучшую сокровищницу жизни – в сердце – ему как и вам помазали только по губам; не угадали, но только заблудились вы в прогулке глазами по женским лабиринтам, давайте Фант и ступайте опять искать золото, только не находите медяницы – обманщицы.

Декорация переменяется: играющие особы свились венком, тут молодицы, – цветы, пышно раскинувшие уборы свои под тенью мужчин, стройных как тополи, тут и девы-бутоны, не смело развивающие почки красот своих, тут и розы наслаждений, и нелюбимый чертополох, отпугивающий взоры, все это вперемежку, разноцветный букет. Красавицы заунывно восклицают: ох болит! – болит сердце лилеи по чахлом репейнике или какая-нибудь ожога-крапива привилась к полыни, которая наоборот жалобится тою же болью; любовная эпидемия пуще похмелья кружит головы и щемит сердца, заветные имена цветов произносятся стыдливо, будто ненарочно; другие прелестницы в раздумье: кого бы выбрать лекарством для изцеления боли, но так осторожно, чтоб не высказать тайны своей; выкликается шиповник, да и вправду, ведь он иглист: как не занозить им сердца!

1Церковь Спаса Всемилостивого, что в Чигасах (постр. в 1483 г.)по адр.: Москва, 5-й Котельнический пер., 12. Разрушена в 1930 г.
2В словаре 1847 г. слово «салопница» объясняется так: «I) Делающая салопы. 2) Обл. Женщина, ходящая в изношенном салопе и просящая милостыни» (cл. 1867–1868, 4, с. 182).
3Сгибень – пирог с фаршем, лепешка, загнутая надвое.
4Степняк – а/; м. см. тж. степнячка, степнячок 1) Уроженец, житель степи, степных селений. Мои родители степняки.
5Воздушные па (франц.).
6Робершъдьявола.