Вечера на кладбище. Оригинальные повести из рассказов могильщика

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Вскоре после того вдруг заскачет любовная почта по ухабам всех больших дорог с разными транспортами; тут часто и столица сторонится какому-нибудь Звенигороду или Серпухову; тут прогоны самые дешёвые: с каждой версты по поцелую, а на эту монету невидимую, впрочем, часто слышимую и мило осязаемую, не установлена еще цена и проба: часто достается она ни по чем, расточается без, счета, отдается сдачи мелочью, но часто нельзя ее достать ни за какие жертвы. Увы!..

Когда все почты перескачут, а у играющих оборвутся перепутанные постромки терпения, раздастся хор подблюдных песен: сей, мати, мучицу, или: как у Спаса в Чигасах за Яузою, живут мужики-то все богатые, гребут лопатой серебро; кому кольцо, тому добро – и слава! – и ступай направо с своей суженой к налою в этот же и год непременно, и будешь ты богат и таланлив[7].

Кому: кузнец скуёт злат венец, тот также готовь обручальный перстень, а невеста набивай сундуки приданым и расплетай косу шелковистую. Иным вправду выдается песня, как сон в руку, только со златым венцом сковывается им бич железный, или просто сплетается кнут ременный и скручиваются вожжи.

Проказницы из девушек тайком выбегают за ворота подслушивать голоса, с какой стороны послышатся-раздадутся они, – оттуда будут к ним и женихи; но если случится, что в то время залает собака издали, это также идет к счёту: красавицы в восторге не разбирают человеческий ли это тенор, или собачий бас: он только слышат роковой голос – и восклицают: вот наши женихи! Ворчуньи-матушки, сидящие как трутни, как простые зрители в фанточных спектаклях, скучают продолжительною игрой, и поднимаются в нетерпении с мест своих; но как можно! Молодёжь хором заропщет: погодите, погодите, ещё мост не мостили, еще не разыгрывали фантов. И вот, по закону игры, вдруг выступает какой нибудь прелестный нищий в белом платьице, ловко перетянутом газовою лентой; ну, как не подать ему милостыню? Многие почитают за милостыню себя, если только принимают с губ их подаяние. Иной проказник кладёт только один рубль – но всё копеечками, а если случится грошевик, то просит сдачи, а если хорошенький разносчик попотчевает его, положить хоть яблоками, он берёт один десяток по яблоку и каждое яблоко кажется ему за сахарный ананас. Особенно при разыгрывании фантов с медоточивых уст бывает сыпля, запой поцелуев; за то святки бывают однажды в год, как май улыбчивый, как юность в жизни. Вот каковы деспотические законы игры в фанты. Старые брюзги, ревнивые мужья при всех свидетелях видят, как женки их по вызову выходят к молодцам за дверь; чуткие уши их слышат отзывы поцелуев и они молча вздрагивают, как лошади при пушечном залпе, пыхтят, отдуваются, как будто сидя в жаркой ванне; спутницы жизни их идут, неся еще на щеках своих пламень и рдянец жарких уст. Да здравствуют фанты и в могиле своей! да воскреснут и обессмертятся они!

Такие же проделки были и у Гура Филатьича в раздольный Васильев вечер.

Между купцами, наехавшими к нему с женками, дочками, сыновьями и кумовьями, отмечивался некто Федул Панкратьевич, тучный винный откупщик и, разумеется уже богатый вдовец, пожилой и скупой, как сама судьба для несчастных. В этом же зверинце был еще из благородного ранга Анисим Михеевич, секретарь какой-то Палаты, старый, длинный и худощавый старик, воплощённая ябеда, чернильный обливанец с красным носом, будто бы обкапанным сургучом, в узком фраке с длинными фалдами, зато с широкими карманами; пышно расчёсанный парик его покрывал подъяческую голову, как зонтом; на замечательном носу его лепились страшные очки, и вся длинная фигура его при каждом движении, особенно при поклонах, съёживалась в какую-то мудрёную китайскую букву.

Эти гости приглашены были к Гуру Филатьичу с целью как ниже сего увидим. После разных закусок и попоек начались игрища; Анисим Михеевич присоединился к молодежи и в то время когда Федул Панкратьевич с Гуром Филатьичем вели речь о промышленностях, о ходе и упадке торговли, об ликерах и наливках, и многие из уважения к ним слушали их с глубоким вниманием.

Между тем Анисим Михеевич проходил все степени фанточной игры и был в полном смысле жрецом её и мучил со смеху товарищей своих в забавах, что называется, до надрыва животов. Крючки острот его задевали многих.

К довершению удовольствия веселящейся беседы, ему досталось быть статуей и вот подмяли ходули его на цыпочки, сгорбили спину, подпёрли молодца одной его же рукой под бок, а другую подняли коромыслом, как будто готовя его пустить отхватывать голубца и начали все потешаться над Его Благородием, кто как хотел и умел. Анисим Михеевич умильно поглядывал на Агашу скользкими глазками своими, из угождения ей всячески любезничал и почитал ещё себе за особенную честь, что успел так распотешить невзыскательную публику. Даже девицы толклись около него хороводами. Артемий же был робок, как и всегда; с чувством произносил свое: ох болит по незабудке, которой назвалась Агаша и, потупя взоры, передавал горящую курилку соседу, чтоб она не выказала на лице его отражением своим волнения души. «Смотри, пожалуй, какой скромница приказчик-то у Гура Филатьича, водой не замутить его», – говорили старушки, издали наблюдая игру между антрактами пересудов и мысленно проча за него откормленных дочек своих. Некоторые из них проникали застенчивость юноши, а так как только одна любовь близорука, находили они в Агаше множество недостатков: младенческая резвость её была называема бесстыдством, а пригожее личико и нарядное платьице – цирюльническою вывеской, Все это, разумеется, было передаваемо завистливыми матушками – и провесными дочками их – друг другу не вслух: Агаша от всех встречала приветливые улыбки.

Наконец досталось Артемию, по жребию вынутого фанта, быть оракулом; его посадили в отдаленный угол комнаты и покрыли белым полотном. Робкий юноша смешался еще более, но к счастью замешательство его было завешано. Многим спрашивавшим его, прорицал он светлую и пасмурную будущность, не выслушав их, чтоб только скорее развязаться с ними; но каково ж было его изумление и досада, когда полотно зашевелилось и из-за занавеса его показалось вострое, клыкастое рыло Анисима Михеевича!. «Слушай, брат Артемоша, – шепнул он, крепко сжимая его руку: – я донельзя уязвлен прелестями Агафьи Гуровны – помоги мне снискать… понимаешь?.. магарыч за мной!..» – И вымолвив сие, Анисим Михеевич облил лицо своё зияющей улыбкой – пожал ему руку ещё раз и удалился. Артемий так был поражён его признанием, что не нашелся что и отвечать ему сидя истуканом на стуле.

Дошла очередь и до Агаши: тихо заколыхалось полотно и явилась она пред милым своим с обвивом роз стыдливости на щеках; по закону игры стала она пред ним на колени, и начали они молча, но откровенно, красноречиво, высказывать друг другу души свои. Наконец настало время признания: Артемий не утерпел и поцеловал на груди её крест, мысленно клянясь ей в вечной любви; она поняла его, рука её стиснула его руку, щека прижалась к щеке – и слезы их слились.

Признательность была понята любовниками в безмолвии; звонкие голоса пробудили их.

Вечер по обыкновению был шумен: хаос забав всякого рода был заключением его. Любовники торжествовали втайне души своей; только испугал их значительный взор Федула Панкратьича, жадно брошенный на Агашу при прощании с нею – и шёпот родителей её с богатым откупщиком. Так кончился старый год.

* * *
 
Отставала лебедушка от стада лебединого,
Приставам лебедушка ко стаду серых гусей.
 
Свадебная песня.
 
Гроб – та же колыбель для отдыха.
На том свете много вакансий: туда попадают без протекций.
 
Мысли вслух.

После блаженного вечера, в грудь Артемия заронила искорку свою надежда-невидимка с радужного крылышка. В пылу счастья своего он забыл об Анисиме Михеевиче с претензиями его. Свободно вздохнул он. Между любовниками было уже нисколько тайно условленных свиданий, во время которых Агаша со всем простосердечием своим клялась ему, что кроме него никто не составит её счастья; что она готова в этом признаться отцу, матери и вымолить у них родительское благословение на соединение с ним. Артемий весь был в восхищении: все чувства его, проникнутые нежностью, расплавились в слезы и он плакал так весело, так усладительно; червь – совесть – не глодал уже души его. Агаша сама упрашивала согласия его на общее счастье. Чем же он виноват? Разве он обольстил её какими-нибудь посулами? Он чистосердечно признался ей, что всё богатство его будешь состоять только в одном сокровище – в любви её. Она повторяла слова его под диктовку сердца, – почки цветов блаженства их наливались питательной росой надежды с каждым днём более и более. Сердца их бились одинаким размером, поцелуи сливались, клятвы сыпались – и смешили судьбу – коварную, таинственную.

С некоторого времени Гур Филатьич заключил с супругою своею какой-то наступательный и оборонительный союз против дочери своей, неразгаданный для неё; шёпот их, удивлявший её, происходил у них с глазу на глаз; случалось иногда, что во время тайного совещания, Гур Филатьич возносил свой голос, – и потом опять всё утихало. Члены расходились по своим местам, но протокол судьбы дочери их не был еще ни чем подписан: ни слезами, ни кровью.

В одно время в полутёмном чулане, где Матрёна Андроньевна сама набивала пухом огромную двухспальную перину, а Гур Филатьич сидел против неё на кованом сундуке, вдруг кто-то постучался к ним в замкнутую дверь костлявою рукою.

 

Супруги встрепенулись как заговорщики, однако спросили нарушителя уединения своего:

– Это я, батюшка Гур Филатьич и Матрёна Андроньевна, я, Авдеевна! – произнесло какое-то существо писклявым голосом.

– Что она пришла на гроб, что ли, собирать себе? – с неудовольствием произнёс Гур Филатьич.

– А, это Авдеевна! – радостно воскликнула Матрёна Андроньевна. – Впустим ее, батька, ведь я её усылала опрашивать и выведывать про наших женихов.

Немного погодя дверь отворилась и в отверстие её всунулась миниатюрная старушка с вострым подбородком, в китайчатой шубке и с костылем в руках; взошедши, помолилась она как водится в передний угол и чинно раскланялась с хозяевами.

– Ну, что новенького? Да сядь, сядь, ведь ты чай устала! – говорила Матрёна Аидроньевна, подставляя ей небольшую треножную скамейку, а сама поместилась на опрокинутую кадку. Гур Филатьич не нарушал позиции сидепия своего на сундуке и серьёзного вида.

Старушка подкатилась к месту отдохновения, – обтёрла рукою рот, откашлялась, – (это была прелюдия) и начала:

…Ну, отцы, побегать-то я побегала, а пообедать-то не пообедала; уж знать за грехи мои досталось мне натерпеться и холоду и голоду. Помните, опомнясь вышла я уж под вечер с вашего двора и направила путь в Сущёво под Вески; дорога не близкая, погода крутила такая, что и рассказать нельзя. Ветер заметал дорогу снегом, словно как помелом, а встречных ему совсем с ног сбивал. Однако я дотащилась-таки кое-как до дому того приказного человека, у женишка-тo вашего; уж и дом же у него: чуть ветер дунет посильнее, под мышкой своей занесёт его невесть куда. Вот как подошла я к нему – и давай стучаться в оконые ставни, приговаривая: кормилицы-батюшки, пустите, дескать, на ночку бедную, промокшую до костей старушку, а вам дескать пошлёт Господь на мою сиротскую долю. Верите ли, отцы, ведь насилу впустили меня в ворота, насилу дали для успокоения грешного тела половицу в сенях, а поужинать – хоть бы обгорелую корочку хлебца сунули. А я между тем все выведала да высмотрела: у Анисима Михеевича живёт какая-то, изволите видеть, рабочая женщина, да знать между ими есть грехи; она в то время стирала в корыте бельё и мыла ему голову всякими укорами: вишь ты, дескать какой окаянный старичишка кряхтун, думаешь, не знаю, што ли, я как третьёго днясь заслал ты сваху к Таганскому купцу сватать за себя, седого детину, дочь его, а вспомни-ка, греховодник, сколько у нас, ну сам знаешь? Федотка, что охотою в солдаты пошёл, Андрюшка, что на чугунных заводах живёт, Акулька… нет, виновата, как бишь назвала она дочушку?.. ну да не в том дело, – говорила Авдеевна, – а вот в чём, что Анисим Михеевич, сидя в бумажном колпаке своем и починивая туфлю, не вымолвил ни слова в ответ ей, только что покряхтывал, да обматывал чёрной ниткой очки свои, а она-то уж его: какой ты батя детям, что отступился от них и гонишь со свету долой? Наконец как-то угомонилась гроза его и собрала ему ужинать; уж сам сатана ведает, прости Господи, что она наварила: не ботвинью, не щи, а только какое-то хлебальное из капустных кочерыжек; а когда попросил он кашу помаслить, так вот вишь из светца возьми сальный огарок, да и приправь им своё кушанье. Да в поставце под образами так нет у них недочёту: стоит полштофика зорной водочки и еще какая-то травянка цветистая. Вот ты и узнай тут людей. Как ономнясь к вашей милости приехал, так того не хочу, другого не надо, а дома кашу помаслить нечем; ну да что и говорить, гол как общипанный сокол!

Тут Авдеевна перевела дух и пока супруги менялись между собою многозначительными взглядами, Авдеевна закатилась опять:

– Уж как я смекнула, что мне у тамошних хозяев выведать более нечего, и побрела со светом к Замоскворечью, к Федулу Панкратьичу. Там, признаться сказать, немногое я узнала: домина большой, каменный, глазом не окинешь, а в нем будто ни души, ничто не шелохнется; я к воротам, а они на замке, я стучаться – а собаки и всполошились – и залились, подняли содом такой как на псарне. Я пригнулась – и вижу сквозь забор в щелочку, – там какие то взрослые ребята босиком, такие неуклюжие, дурнорожие, играют в снежки да подтравливают ещё псов-то на меня, знать, они сами псовые дети.

– Врешь ты, старуха, это дети Федула Панкратьича от первой и второй жены его! – с заметным неудовольствием прервал рассказчицу Гур Филатьич.

– Ну, статься может, батюшка, всё равно, только я там ничего не могла выведать у запертых ворот, а подумала только, должно быть, богат хозяин этого дома, что столько собак у него спущено на двор: знать есть что покараулить подвалы с золотом…

Глаза Гура Филатьича загорелись, как курительные свечки, жаром удовольствия при последних словах старушки.

– Ну, мать, что ты скажешь на всё это? – вымолвил Гур Филатьич, спустя немного времени.

– Я не знаю; как, ты отец? – отвечала Матрёна Андроньевна.

– Да что, – начал Гур Филатьич первый подавать свое мнение: – Подъячий твой мне не по сердцу и вблизи и издали; теперь он ещё больше пропах для меня сальным огарком: я вот так и гляжу, как он распахнёт свой рот, а из него и потянется светильня!

– Да ведь зато он – чиновный человек, не какой нибудь простой, а вот какой… – возразила Матрёна Андроньевна.

– «Чи-но-вный!..» – растянул Гур Филатьич это слово на несколько частей: «ведь его только чин-то и обороняет.

– А Федул-тo твои Панкратьич разве не такой же обдирало? Уж чем, чем не берёт он с тех, кто займёт у него денег; да уж и взглянуть-то на него, так глаза намозолишь: туша тушей, сидень, невпроворот, да и душа-то потёмочная. Агаша наша такая приглядная – и что же, должна чахнуть за ним, как цвет пренежный за тенью пня без солнца… – Любви, прибавить бы должно, но доморощенная поэзия Матрёны Андроньевны ограничивалась сказанным.

– Да, зато он богат! – возразил Гур Филатьич.

– Богат, а приданого все запросит! – спорила с ним Матрёна Андроньевна.

– А подъячий твой уже просишь, уже он подал прошение, легко ли вымолвить: десять тысяч! Да за что? ведь дочь наша не залежалый товар! – Личико ли? – розовый венец! Речь ли? – что твой звук рассыпанных монет – да и вся – со штемпелем красоты, который сама природа наложила на неё! – говорил с самодовольствием Гур Филатьич, поглаживая пушистую опушку подбородка своего.

– Правда, что твой Федул свои карманы надул; но что будят, когда он женится в третий раз, поедет в Гостиный ряд и всю ораву пострелят своих покнет на Агашину заботливость? Ну, какая она будет им мать? Она еще и не умеет быть ею; она, моя крошечка, захочет чем-нибудь потешиться, а он ей наперекор: сиди-ка, голубушка, за четырьмя стенами, да гляди не через забор, а на грязный двор, как там полоскаются утята, а её никто не поласкает…. Что ни говори, а чиновница – то ли дело: Её Благородие, да еще дворянка! Ее будут величать: Матушка сударыня, милостивая государыня, ваша честь и почтение, а она-то себе, хоть ухом не веди: все к ней с поклонной головой! Уж не платочек вскинет она на макушку, а целую шляпу с большими крыльями, как уездная… городничиха или исправнические дочери – вот это будет повиднее, позначительнее, а Федул Панкратьевич твой только что тяжёл.

– Да что тут перекоряться! – с сердцем воскликнул Гур Филатьич: – Что тяжелей, то и перевешивает: Федул Панкратьевич и грузом богат, стало быть весы на его стороне. Вот пождём, что еще будет от наших женихов, а мясоеду[8] остается уже немного…

Тут домашний ареопаг разошелся.

* * *

Не знаю, как для других, а мы с Тихоном Сысоевичем согласились, что нет лучше времени во всю зиму, как антракт между святками и масляной. Осенью природа разнемогается, стонет ветрами и заливается дождями, как слезами. Зима несколько успокаивает болезнь её оковами своими, как принятием опиума – она усыпляет её летаргическим сном, мертвит и заколачивает морозом в ледяной гроб. Но когда февральское солнце начнёт разыгрываться на весело освещённом небе, природа как бы начинает полуоткрывать всё ещё дремотные вежды свои, снег понемногу растопляется и ропщет в нагорных ручьях на незваную гостью-весну. Особливо в многолюдном городе, как например, в Москве, некоторые жители её засуетятся со своими мелкими промышленностями: Москва-река украшается балаганами, чреватеет горами и оперяется зеленью ёлок вечно юных. Народ с удовольствием роится на набережной полакомить глаза на строение комедий; резные санки летают по бегу в запуски; ревнивые лошади фыркают; барыни ахают (я разумею здесь провинциальных) при виде возрастающего раскрашенного лубочного городка; дети радостным визгом изъявляют своё удовольствие, высовывая головы из желтых и голубых карет; пушистые московские купчины в просторных санях на сытых конях под белыми парусами прокатываются по взмесившемуся снегу со статуйными половинами своими, – всё как будто задышит новою, воскреснувшею жизнью, вспрыснутою блеском весеннего солнца. Вот краткое предисловие Московской, бешеной, ртутной, неумытой кокетки – масленицы.

Такова была предмасляная неделя и в 1810-м или 11-м году.

Артемий с подругой своей светлыми душами встречали блистательное преддверие весны.

– Милый друг, бесценная Агаша, – говорил он: – Не расцвет ли это нашего счастья? Блеск любви светлее золота!

– Ненаглядный, желанный мой! – отвечала она: – И сквозь злато, как сквозь решето, льются слезы; дорогие камни, – всё-таки камни, жёсткие, холодные…. Не в хоромах, не в парчах таится счастье, но в любви и совете; не с богатством жить нам в свете, а с усладой; не металлы греют душу, а спокойствие, взаимность и радость.

Вот такая любовь или подобная ей философия питала любовников. Близка была развязка: Артемий решился высказать душу свою родителям Агаши – он надеялся на заслуги свои, оказанные им.

В одно время Артемий взошел к Гуру Филатьичу в контору его, сказать и услышать роковое слово. Гур Филатьич против обыкновения своего был очень весел, и лишь только Артемий затворил за собою дверь, хозяин его бросился обнимать своего приемыша, чего не было никогда, и что ободрило Артемия.

– Второй отец мой, батюшка! – с чувством произнес Артемий, – я пришел. просить вас…

– Знаю, знаю! – перервал его Гур Филатьич, – изволь, любезный дружище, я же теперь так обрадован! Не говорил ли я всегда, или думал, это одно и тоже, что моя Агаша бесприданница; ты стопишь того.

– Как, вы соглашаетесь составить мое счастье? – весь восторженный произнёс Артемий.

– Почему же не согласиться: ты давно уже служишь мне верно, честно и отчётливо – награда за мною – и ты скоро получишь ее, как свят Бог, – отвечал Гур Филатьич.

– Батюшка, родной мой! – всхлипывая от слез восклицал Артемий: – Так вы уже знаете о чем я хотел просить вас?

– Как не знать! – самоуверенно отвечал Гур Филатьич, – Видишь; что значит стариковская опытность. Ты задумал, а я уж и отгадал. Ведь ты просишь о прибавке жалованья, не правда ли? Что? А?

Артемий упал с неба своего:

– Вы не поняли меня, хозяин трепетно произнёс он.

– Ну, полно, не скромничай! – прервал его Гур Филатьич. – Я знаю, что твоя просьба не от корысти происходит, а от чего-нибудь другого Для нынешнего дня я на всё согласен; тебе можно сказать причину нашей радости, я знаю, что ты принимаешь участие в нашем прибыточном убытке, как добрый семьянин. Ныне Федул Панкратьич заслал к нам сваху сказать, что он без нитки приданого берёт нашу Агашу. Ну, посуди сам, как не радоваться; только надобно поскорей спешить со свадьбой, а то он уедет на Ростовскую ярмарку. Вот попируем то!

Артемий, поражённый обмер совсем. Гур Филатьич, занятый своим делом, продолжал рассказывать ему дальние наживные проекты свои. Артемий слушал и не слыхал его. Наконец имя Агаши встрепенуло его. В полурассудке бросился он из комнаты – и кажется будто догнал слух его и вковался в него обидный хохот хозяина.

Скоро после того раздались в дом Гура Филатьича протяжные свадебные песни, как на отпевании девства. Он настоял на своем: Матрёна Андроньевна, всплеснув руками и отдав всё на произвол Бога, решилась: варить пиво, печь благословенный хлеб, пахтать масло и проч. – к свадьбе. Девушки-подруги шили приданое, низали бисер и стеклярус. А Агаша?.. Она, как водится, сначала плакала рекою, потом ручейком, потом уже слезы её крапали как дождинки при каком-нибудь живом воспоминании, но ей не всегда было время отдаваться влечению его: дорогие ткани и золотые парчи слепили глаза её, а самоцветные камни и разные сладкие гостинцы заставляли её даже улыбаться и радоваться… Где ж клятвы её? – скажите вы, не вписались ли они в книгу судеб огневыми чертами?.. Не будешь ли ты гореть в золоте, а не на тебе золото, бездушная девчонка?.. Да неужели удивляет вас, читатель, подобная изменчивость чувств у женщин? – удивлять мажет только одна редкость!

 

Хамелеон!..

Иногда и плакала Агаша в часы раздумья. Женское сердце – масса воску: какая форма натиснет на него изображение свое, то и отразится на нём.

Свадьбой спешили – потому что жених спешил на ярмарку.

Гости теснились по вечерам в доме Гура Филатьича; везде теснились для судьбы двух человек.

Не берусь описывать саму свадьбу со всеми проделками её. Поезжайте, любопытные, в Рогожскую или в Ямскую или куда нибудь на-город, прикиньтесь колдуном или юродивым нищим: вас впустят купцы не только посмотреть, но и принять участие в обыкновениях своих, продолжающихся и до наших времён.

Время текло так же быстро и тогда, как и в наш 1837 год, и уносило много воды, слез, жизни и проч. и проч. безвозвратно для живущих, безучастливо – для отживших.

* * *

Я не поэт, не светлый живописец природы, а просто рассказчик былей и небылиц, а потому прошу судить меня без придирок, за то, что я пропускаю мимо толкование о страдании Артемия: трудно выразить тоску бесслёзную, жгучую, удушающую. Скажу кратко: с тех пор как свершилось несчастье Артемия, дни, часы и минуты слились для него в пытку; почти в отсутствии рассудка, бегал он по городу, вдался в пьянство, всячески стараясь рассеять печаль свою, но напрасно. Веселился он насильно, проматывая деньги, здоровье, следовательно и самую жизнь. Приятели были неприятны для него – они твердили ему одно и то же: «Ну что делать, о чем кручиниться? ты еще молод, пригож, разве не найдешь себе другой невесты?»

Аршсмий бегал от утешителей своих; мало-помалу утопляя грусть свою в вине, так привык он нему, что считал уже необходимым для себя быть всякий день пьяным. Во все время свадьбы Агашиной он не мог явиться домой, и что бы он там встретил? Гур Филатьич видел, что молодец заматывается и мысленно определил уволить его от себя. Артемий, очнувшись однажды, с ужасом заметил, что он, сверх всего своего жалованья, потратил хозяйских денег около пятисот рублей. Это усугубило его мучение: честь его не была еще запятнана воровством. Положение его час от часу становилось хуже. В одно утро, предавшись чёрным мыслям своим, сидя уединенно в общественном месте, в каком-то трактире, и залив грусть свою не одним уже стаканом хмельного настоя, вздумал он наложить на себя руки. Сильно встрепенулось и зарыскало в груди его вещее сердце при этой мысли: слезы невольно выступили наружу. Давно ли он, цветущий красотою и молодостью, был так беззаботно покоен, даже весел, как сама радость, а что более всего – честен в полном смысле этого слова? А теперь… Хозяину его некогда было считаться с ним; но он приметил уже из подозрительных его взоров, что Гур Филатьич не добрых мыслей о своём приказчике: – награда за утрату денег, которые были для Гура Филатьича дороже всего на свете, ожидала его в остроге вместе с ворами, мошенниками, душегубами… Га!.. эта мысль привела его в содрогание: холодный пот проступил по лицу его, но сердце горело всеми огнями ада. А где Агаша? Прощай жизнь, коварная жизнь!.. обольстила ты юношу кометным блаженством своим – так потухни же сама! Какие удары ни разбивались о грудь его, он терпел, но последний удар, согласитесь сами, сокрушил бы и самое гранитное терпение. Так думал Артемий – и в глодании отчаяния закрыл руками лицо своё, – вдруг все чувства его оковало какое-то предсмертное самозабвение и каково же было удивление его, когда чья-то рука расшевелила внимание его, тряся за полу платья.

– Слушай-ка, приятель, о чем так крепко призадумался ты? – говорила стоявшая пред ним высокая, худощавая фигура во фризовой шинели, с красным, лаковым лицом, рыжими усами и подбитым глазом, давно уже обмеривая его издали пристальным вниманием. – Ведь от пролития слез не вырастет ничего: лучше признайся-ка в чем дело! – продолжала отвратительная фигура, понизив голос: – Бежал что ль ты откуда – укроем! Труп что ли не сможешь вытащить один из-под половицы – поможем! Денег что ли надобно – пособим!

– Кому дело до меня? – сурово отвечал Артемий, на которого это явление произвело самое невыгодное впечатление; oн отвернулся.

Незнакомая фигура язвительно улыбнулась и спокойно уселась подле него.

– Напрасно отталкиваешь участие, приятель! – заговорила она опять: – Может, настанет такое время, что принял бы пособие, да поздно, а я не раз уже помогал подобным молодцам.

– А чем ты можешь пособить мне? Помощь твоя бессильна: лучше наложи заплаты на свои оборванные локти! – коротко отвечал Артемий.

Фигура улыбнулась еще язвительнее, так что уста её расплылись почти до ушей, а глаза блеснули диким огнем. Она распахнула шинель свою – и Артемий с изумлением увидел под нею изысканно щегольской бархатный кафтан, застёгнутый вызолоченными пуговицами.

– Точно ли можешь ты дать мне денег? – спешно спросил Артемий.

– А ты мне чем заплатишь за них? – хладнокровно в свою очередь спросила его таинственная фигура.

– Душою – если ты демон – и всею кровью – если человек, – твердо произнёс Артемий.

– Побереги и то и другое для себя, – возразил незнакомец. – А вот какое условие: отдай мни свободу свою.

– Я тебя не понимаю! – отвечал Артемий.

– Пожалуй, я растолкую, – сказал незнакомец. – Дело вот в чём: я набираю охотников – в солдаты… продайся, и получишь деньги.

– А сколько дашь ты мне их? – быстро воскликнул Артемий.

– Рублей пятьсот!..

– Я твой!

– Вот и ладно! Так по рукам же, задаток готов. Эй, малый! вина, а ты пиши условие, – говорил незнакомец, распоясываясь и звуча деньгами. Пригожий полнощёкий мальчик, служитель трактирный, в белом фартуке, в шелковой рубашке, опоясанной золотою тесьмою, явился с закупоренною бутылкою и со строем рюмок; ловко раскачнул он подносом, поставил его перед гостями – и пошла пируха навеселе. Условие было заключено. Судьба Артемия свершилась: он продался охотником в солдаты.

* * *

Кто видал как гуляют охотники, запродавшиеся в солдаты? Кто не имел этого случая, тому советую по первому же снежному пути побродить по большим московским улицам: там, верно, встретит он несколько извозчичьих саней, разбегчиво подкатывающихся с седоками своими к пристаням забвения – т. е. к трактирам, заманивающим к себе издали живописными вывесками с замысловатыми надписями: Керезберг, Варшава, Браилов, и все это не в дальнем расстоянии одного от другого. Кто из домоседов не бывал в этих городах, тому покажется любопытно за небольшие, извозчичьи прогоны, изъездить в Москве почти всю Европу; к тому же ведь это не сухая какая-нибудь панорама, и не картина, намалеванная на холстине, но существенность, одушевленная людьми и людьми ласковыми, принимающими всякого приветливо, учтиво, потчивающими радушно и говорящими с вами по-русски, не смотря на то, что они живут во Франции, в Польше и т. д. Там увидите вы также не холодных улиток-англичан, с обточенными, гладко выскобленными подбородками, но хозяев в полном смысле, бородатых и родных потомков славян, настоящих ваших соотчичей. Кроме наружной вывески, там ничего не найдете вы иностранного: там также пахнет русскими щами и звучит полновесными поговорками. Вот там-то пируют охотники с отдатчиками своими: там-то скромность бывает на привязи, а похмелье на спуску. Тот, кто выторговывает себе свободу от солдатчины на чужой счет, не жалеет ничего, чтоб угостить досыта, даже до пересыта, избавителя своего, а этому некогда и одуматься бывает: ему не дают времени проспаться, а заливают и закармливают его, как пулярду на убой.

Опять повторяю, советовал бы всякому русскому посмотреть хоть раз в жизни на катанья охотников: это национальная черта; жаль, что не выберется никто в роде Теньера изобразить эту картину смелою, вольною кистью; наша история потеснилась бы дать место этой выскочке.

Вглядитесь как охотник сидит отважно в санях: на его улице праздник, – будни впереди, он спит себе и качается, и свистит, и оправляется – то сядет гоголем, оправит рукавицу, важно подбоченится; то опять раскинется небрежно, как вельможа в креслах, и кричит: «прочь с дороги, мужик, экой неуч, сипач!» – Он уже становится стройным, бравым солдатом и гордится. – Сопутник его стережет весельчака, как колодника, глаз не спускает с него, руки не отводит от его кушака, как будто из дружбы – а простак целует своего Иуду.

Извозчик их – что и говорить: шапка с заломом, руки натянуты как вожжи – бегун расстилается по снежному ковру, санки летят и кувыркаются по ухабам… поди, поди! – полозья визгнут и подкатятся к подъезду трактира. Там-тo и начинается хаос веселья – разгульные песни под гусли-самогуды, плясуны и тамбуристы – диво! Вот краткая обрисовка охотничьих катаний, которые продолжаются до тех пор, пока санки последние подвезут их к Казенной Палате – и тамошний сторож закричит: лоб! На лбу охотника выступит холодный пот – похмелье спадет, как оковы с тела – и душа проснётся для новых видений. Но всему привычка вторая натура.

7От слова «талан» – «счастье», т. е. «бцдешь счастлив». (Прим. ред.).
8Зимний мясоед: с Рождества Христова 25 декабря (7 января) до начала Масленицы (по мясопустную неделю – предпоследнее воскресенье перед Великим постом) – традиционная для Руси пора свадеб.