Buch lesen: «Зачем звезда герою. Приговорённый к подвигу», Seite 3
Глава четвёртая. Зелье приворотное
1
Весенняя работа полным ходом шла и вдруг на тебе – в горячий полдень у реки произошла досадная спотычка.
Трактор наскочил на пенёк – серебром сверкающая гусеница брякнулась в пахоту. Пришлось повозиться, но дело привычное для Стародубцева – полвойны прошуровал на танке. Там, бывало, под обстрелом приходилось срочно ремонтировать: стучи, клепай, а сам не забывай по сторонам позыркивать – как бы тебе самому котелок не заклепали свинцовой заклёпкой.
Он гимнастёрку скинул на траву и начал вынимать необходимый инструментарий – ключи, молоток, плоскозубцы, отвёртку.
И вдруг откуда-то из-за деревьев заяц выкатился – промелькнул по берегу и растворился, шурша прошлогодними жестянками листьев.
Стародубцев насторожился – шаги за деревьями захрустели, ломая сучья.
Женщина в крестьянском наряде замаячила на пригорке. – Забуксовал? – поинтересовалась грубоватым голосом. – Разулся! – ответил пахарь. – Трактору охота босиком побегать по траве!
Поправляя берестяной квадратный короб за спиною, молодая баба сошла с пригорка – красные и голубые цветы под башмаками гасли, рассыпая, точно искры, лепестки.
– Помочь? – кокетливо спросила. – Али как?
Мельком посмотрев на женщину, Стародубцев шмыгнул носом, на кончике которого темнело мазутное пятнышко, будто родимое.
– Помочь это, тетя, неплохо бы. – Он глазами показал на гусеницу, похожую на слиток серебра, сияющего под солнцем. – Эти железные лапти одному обувать несподручно. А ты чего тут бродишь? Грибочков ещё нету. Или травница?
– Марфута-Переправница, – складно ответила женщина, опуская на землю берестяную торбу. – Я тут на реке живу, неподалёку.
Забыв о ремонте, пахарь засмотрелся на Марфуту – сдобную, грудастую. И хотя смотрел недолго – кровь шибанула в голову.
Смутившись, пахарь начал со всего плеча наяривать молотком – гусеница прыгала и огрызалась искрами, и звоны-перезвоны так задорно стали раздаваться в лесочке, словно второй молоток, заблудившийся, ответно аукался.
– А ну-ка, – попросил он, – держи вот здесь. Оказавшись рядом, Марфута ещё сильней смутила, опаляя дыханием, хмелящим ароматом леса, цветов и разнотравья. Набивая железные «пальцы» на траки, а затем привычно проверяя натяжение, Стародубцев старался не смотреть на неё. – Удивляюсь делу рук человеческих, – говорил он, вытирая дробины пота. – Вот эта махина, в которой семь тонн, может пройти по такому болоту, где человек не пройдёт.
– Врёшь, поди. – Марфута-Переправница загорелась угольками чёрных глаз. – А ежли взаправду, так прокати меня до переправы – прямо по болоту с ветерком. А то мне топать далеко – окольными путями.
Пахарь помолчал, натягивая тесную шкуру гимнастёрки; на фронте был худой, а тут поправился.
– Ладно, тетя. Ты мне помогла, так я теперь должник. Садись. Держись покрепче. – Он усмехнулся, глядя на объёмистую грудь. – Не боишься растрясти арбузы астраханские?
Марфута взгляд перехватила, поняла намёк.
– Мы не из робких. – Она двумя руками поправили арбузы, едва не разрывающие кофту, и неожиданно скомандовала: – Вперед, вояка!
Маршрут, конечно, выбрал он рискованный – шуранул по болоту, как на фронте когда-то шуровал на танке, выходя на огневой рубеж. От яркого солнца блестящая грязь перед кабиной летела шматками и клочьями. Мокрая тина вздымалась, разрубленный камыш, измолотый рогоз. Покрывало зелёной ряски наматывалось на гусеницы, заставляя их затихориться – словно бы остановиться. На лобовое стекло налипал коварный телорез – длинные узкие листья, похожие на пилу. Утки врассыпную разлетались, вытягивая шеи с клювами, похожими на стрелы с наконечниками из янтаря. Лупоглазые лягушки с болотных кочек обалдело шарахались по сторонам. «Как на войне!» – мелькнуло в голове и на минуту вдруг померещилось: кругом кипит такой кошмарный бой, в котором и земля, и вода – всё поднимается на дыбы. В таком бою с невероятной лёгкостью в небеса улетают вековые деревья, кусты, клочки земли катаются верхом на облаках. В таком бою, в таком аду кромешном в тебе душа от страха сначала съежится, а потом неожиданно вспыхнет невероятным восторгом, который только перед гибелью можно испытать.
Прострочив по болотине и запоздало осознавая, насколько это опасно – можно было запросто трактор ухайдакать – Гомоюн повеселел. У переправы резко дал по тормозам. Спрыгнув с подножки, первым делом посмотрел на отремонтированную гусеницу.
– Ну, вот, – подытожил, довольный, – а ты боялась. – Ой, глупая баба. Ой, даже и не знаю, как тебя, миленький, благодарить. Может, моего чайку отведаешь? На травах. Только чаёк у меня не простой. Приворотный.
– Приворотный – это чай, который при воротах пьют? А подзаборный – тот, который под забором? – пошутковал Гомоюн.
– Зачем же под забором? Проходи в избу.
Он помолчал, оглядывая тихую и дивную округу. Жирное, сочное солнце зеркалило за тальниками в бобровой запруде, шаловливо сияло на стрежне, словно с боку на бок переплёскивалось. Почти под ногами шевелились головки цветов, отяжелённые гроздьями пчёл. Малиновые, кроваво-красные, желтые и оранжевые цветы, среди которых были шалфей и водосборы, медуница, клевер, донник и стародубка – цветы эти пружинисто приподнимались, когда пчёлы, облепленные медовой пыльцой, гулко возгудая, тяжело взлетали над поляной, окутанной духом молодого лета. Под берегом стоял паром, побитый золотухой столетней ржавчины. Рядом старая большая плоскодонка – завозня, как зовут их здесь, лодка, на которой завозят людей и грузы; хотя в Сибири слово завозня означает совсем другое – помещение, где хранятся телеги, хомуты и всё такое прочее. Страна огромная – поэтому такой большой разброс фольклора.
Согласившись попить «приворотного зелья», Гомоюн пошёл по тропке. Следом за Марфутой шёл, смотрел на широкую спину её, на толстый зад, куда на несколько секунд присела бабочка, похожая на цветок.
«Хорошая бабочка, аппетитная! – мелькнуло в мозгу. – Холостячка она, разведёнка или вдовушка?»
На поляне стоял покосившийся домик об одном окошке. Потемневшие берёзовые прясла подпоясали огород. Невод сушился на прясле, а под навесом мерцала, как боевая кольчуга, мелкая сеть, в которой запутались клочья бородатой, уже высохшей тины. Красноталовая морда – мерега или верша – недавно сплетённая, мерцала прутьями, словно бы раскалёнными, только что вынутыми из кузнечного горна. Десятка полтора мелкой рыбёшки – окунь, плотва и судак – сушилось под марлей от мух. Кривая тропинка сухим хвостом виляла за кусты смородины и уходила на тесовый, дыроватый сеновал, на котором колдовскими космами развешаны разнообразные травы и коренья.
Марфута-Переправница поселилась тут после войны. Прибежала неизвестно откуда, так говорили про неё, потому что беженка. Крепкотелая, высокорослая, «рожалая» баба – двоих родила, только померли от скарлатины.
И вдруг из дома вышел какой-то древний дед. Посмотрел из-под руки. Покашлял.
– Ну, ладно, – с сожалением сказал Гомоюн, – в другой раз побалуюсь чайком.
Уходя, он оглянулся и подумал, что этот бородатый старикан в косоворотке с длинным подолом и пояском напоминает колоритного старообрядца, одного из тех, кто жил когда-то в далёком и глубоком сибирском боголесье на берегах Оби.
2
Под вечер он трактор поставил на широком дворе МТС и потопал домой, вспоминая Марфуту-Переправницу и отгоняя от себя греховные мысли. Он даже руками размахивал вокруг головы, будто воюя с комарами и мошкарой. Но греховные мысли опять и опять прилетали, сладковато кусались, назойливо звенели в мозгах.
Сокращая дорогу, Солдатеич двинулся по кромке поля, недавно распаханного. Хорошо кругом было – не наглядеться. Ароматный, свежий дух распашки волновал. Весенний благодух травы, цветов. Хорошо. И всё-таки тревожно. И даже непонятно, почему.
Остановившись, Стародубцев закурил. Посмотрел в небеса. На западном склоне уже догорали остатки желтовато-красного заката – солносяд придавливало тучами. А на восточной стороне ещё виднелись голубые не закрывшиеся окна. И во мгле проступали ещё тонконогие березняки на дальнем краю чернозёмного поля, над которым кружилась какая-то птица. Может, орёл-могильник, может, коршун-куроцап. Но Солдатеичу вдруг показалось, что это проклятая «рама» летает – фоторазведчик, «Фокке-Вульф».
И совсем уж ему стало не по себе, когда кусты неподалёку зашевелились и затрещали.
Фигура мужика в дождевике – будто привидение – возникла.
– Что ты бродишь всю ночь одиноко? Что ты девушкам спать не даёшь? – угрюмо спросил мужик, бесцеремонно застёгивая ширинку и добавляя весёлым голосом: – Ну, здорово, Гомоюн. Чуть на задницу не наступил.
Стародубцев от неожиданности даже папиросу выронил. – А ты чего здесь окопался? Ночевать, что ли, негде? – Тихо! – Бригадир наклонился и прошептал: – Я тут не один. У меня горизонталка под кустом. Солдатеич присвистнул.
– Ну, ты даёшь!
– Это не я даю – это она. – Купидоныч хихикнул. – Отваливай, потом поговорим.
Добираясь до дому, Гомоюн изумлённо качал головою и думал: Бог шельму метит.
Неспроста и не случайно Святослав Капитоныч на фронте стал «Купидоныч», как будто роднёю заделался древнеримскому мифологическому Купидону, божеству любви, который горячими стрелами обжигает сердца людей. Правда, Рукосталь стрелял отлично, несмотря на то, что половину указательного пальца оттяпали на правой руке. Только дело всё же не в стрельбе. Он был ходок от природы, ходок по холостячкам, разведёнкам, вдовам или брошенкам. «Горизонталки» – так он называл всех баб, легко принимающих горизонтальное положение.
В мирной жизни сделавшись строгим бригадиром, бывший старшина, запрягая свой «русский виллис» – так называл он лошадёнку с таратайкой – через день да каждый день объезжал свою «прифронтовую полосу»: Сенокосное, Ягодное, Сухое Зерновое и другие селения. А там – куда ни плюнь – вдова грустит, тоскует молодая разведёнка, кровь с молоком. Мужиков-то мало, побили на войне. А женская природа не только что просит, но даже и требует – вынь да положь. Вот и приходилось бригадиру вынимать «золотую стрелу купидона». Мужик неутомимый, здоровила, какие поискать, – на всех любви и ласки хватит вдоволь.
Однажды Солдатеич полушутя, полусерьёзно сказал: – Ох, ты и жадный до бабьего мяса.
Бывший старшина тогда сидел за рюмкой водки – разоткровенничался:
– Лично мне так много баб не надо. Но я как только вспомню Васю Вологодского, Ивана Черемных, Серёгу Фомина. Да разве можно всех перечислить. Вологодский перед смертью уже белый, уже отходит… И вдруг приподнимается и говорит… Ты, дескать, Купидоныч, если жив останешься, так ты, мол, постарайся не тока за себя, но и за нас, когда будешь с бабой это самое… Ну, вот я и стараюсь. А так-то я не жадный.
Может, он оправдывал разгульную натуру, а может, и в самом деле исполнял наказы тех бойцов, которые из жизни ушли «не долюбив, не докурив последней папиросы», как сказал поэт. Так или иначе, только он старался чуть ли не за целый взвод – за сорок, сорок пять гвардейцев, полных силы и огня. Да так старался, что порою даже умудрялся лишку прихватить – замужнюю какую-нибудь сдобную бабёнку прижимал средь белого дня в перелеске или где-нибудь в густых, васильками пересыпанных колосьях.
Эту странную жадность до бабьего мяса Стародубцев не понимал и понемногу начинал досадовать на фронтового друга.
«Куда ты порох тратишь?! – думал Солдатеич. – А если вдруг завтра война?»
Но больше того Стародубцев досадовал и даже злился на бывшего старшину вот по какой причине.
Рукосталь – хороший когда-то, бесстрашный боец – постепенно превращался в обыкновенного сельского мужика, в такую размазню, из которой трудно будет вылепить настоящего русского воина. И доказательством этому служил тот печальный факт, который Купидоныч сам продемонстрировал, нисколько не стесняясь.
Каждый день на своей таратайке объезжая окрестные деревеньки, новоиспечённый бригадир иногда натыкался на оружие на полях стародавних боев. И однажды попался ему пулемёт, вполне ещё приличный. Бригадир отмыл его от грязи, очистил от ржавчины и решил приспособить под мирную, весёлую жизнь. Купидоныч был далёк от смекалки русского гения Кулибина, только всё же хватило ума сотворить из пулемёта самогонный аппарат: к водяному охлаждению смертоносного агрегата он приспособил эмалированную кастрюлю и что-то там ещё присочинил. И пулемёт, в конце концов, стал потихонечку стрелять сырыми пулями – капля за каплей падала, наполняя стеклянную тару. А потом наполнялись стаканы, и душа наполнялась весельем.
И вот этот пулемёт, поставленный в амбаре, бывший старшина продемонстрировал Солдатеичу, как достижение своей гениальной смекалки.
И после этого Стародубцев, оскорблённый в самых лучших своих чувствах, с полгода, наверное, стороной обходил дом фронтового друга – не хотелось ни видеть, ни разговаривать с человеком, похожим на предателя Отечества.
3
Интерес к рыбалке с каждым днём становился всё больше. В доме появились поплавки и удочки. «Табакерка» с червями наготове стояла в сенях.
Добросовестно отпахавшись под вечер, Гомоюн загонял свой трактор куда-нибудь в чащобу, подальше от глаз. Доставал из загашника водку, удилище бросал на плечо – и по краю болота, по кочкам, резиново пляшущим под сапогами, по сырой луговине, широким шагом шуровал на переправу.
И покуда он шагал – смелость города брала. А как только оказывался на пороге избы – робел, телёнком делался и почти враждебно смотрел на старика: вот кто мешал ему.
Старик этот был – дед Марфуты, дед Кикима. Плешивый, древний, он не помнил своих лет и сам себя именовал Тысячелетником. И судя по тому, каким старинным языком он выражался – это было очень близко к истине.
Жилище своё дед называл не совсем теперь приятным словечком – «кубло». Деревянный ящичек – «досканец». Старый офицерский китель, давно кем-то подаренный, засаленный, а вдобавок ещё и прожженный махоркой – это был не китель, а «доломан»; так называли когда-то гусарский мундир, расшитый густыми шнурами; даже вместо погон и эполет на доломане были наплечные шнуры. Драная шапка из серого зайца была у него – «ерихонка». Хотя на самом деле «ерихонка» – это что-то вроде шлема или даже стального наголовника воеводы. Керосиновая лампа у него – жирандоль. Хотя в действительности это большой и фигурный подсвечник для нескольких свеч.
Короче говоря, в лобастой голове Тысячелетника всё уже давненько перепуталось. Наивный как ребёнок, и такой же незлобивый и бесполезный, он постоянно под ногами путался. Но вот что странно. Замшелый как пень, этот дедуля, казалось, вот-вот на гнилушки развалится. Ан да нет. Тысячелетник был такой могучий насчёт выпивки – ну, просто ужас. После пол-литровки на двоих глаза у деда не косели, а молодели, задорно сверкая. Он, хорохорясь, поводя плечами, сбрасывал на койку свой затрапезный гусарский доломан и, чуть не протыкая пальцем потолок, провозглашал:
– А не послать ли нам гонца за бочкою винца!
Гомоюн, когда первый раз услышал, обалдело покачал головой.
– Мать моя родина! – захохотал. – И они хотели нас победить!
– Х-то? – вскидывая серую мочалку бороды, ерепенился дед. – Х-то на нас? На вятских.
– Кому ты нужен? Ложись, дедуля, мы укроем тебя доломаном, жирандоль погасим.
– А за шкаликом сгонять?
– Вот зашкалило тебя. Хрен уторкаешь.
– А ты привози не одну поллитровку, – простодушно подсказал Тысячелетник. – Ты раскошелься, не жадай.
– Я не жадую, дед. Я просто не знал твой аппетит. Стародубцев, глядя на него, всё никак не мог отделаться от ощущения, что этот старикан – из кержаков, ушедших когда-то в сибирское глухое боголесье. Хотя, какой там, к лешему, кержак? И водочку хлещет, и самокрутку смолит, и ядрёным словечком не брезгует.
– Дед, – напрямую спросил Гомоюн, – а ты в Сибири был? Жил на обском берегу?
– Где я тока не жил, – уклончиво ответил Тысячелетник. – И на Волге жил, и на Оби.
– И было у тебя три сына? Да?
– Трясина, трясина, – сказал старикан, рукою махнув на окно. – Тут надо тропку знать, а то трясина мигом тебя проглотит.
«Глухой? Или прикидывается?» – Гомоюн испытующе смотрел на него.
– А почему же ты от старой веры отказался? А? – Староверы? – Помолчав, Тысячелетник крепким ногтем щёлкнул по стакану. – Я безбожник. Я горбатый. Меня тока могила исправит. А вот ты ещё можешь исправиться. Тока не жадай.
– Договорились, – уходя, прошептал Гомоюн, – я не жадую, а ты мне не мешаешь.
И вот однажды тихим летним вечером, когда над рекой, над болотистой поймой черёмуховым цветом заклубились густые туманы, Гомоюн «исправился» – в сумке глухо побрякивали стеклянные снаряды с белыми боеголовками. Он молча, деловито сел за стол и набуровил полные стаканы. Дед Кикима от радости чуть не приплясывал – только уши ходором ходили, по щекам плескались как лопухи под ветром.
Стародубцев угощал его безжалостно, ожесточённо. «Как бы только не помер!» – мимоходом подумалось. И Марфуту он, конечно, угостил. И после этого поманил её на сеновал. Бабёнка после рюмки раскраснелась, разохотилась, но всё ещё делала вид, что она – девушка строгая. Она даже частушку скороговоркой выдала, выходя во двор:
Тонкий месяц выгнул бровь
За рекою чистой,
Расскажи мне про любовь,
Мальчонка мой речистый!
– Расскажу! – пообещал «мальчонка», взволнованно сопя около лестницы на сеновал. – Полезай, чего стоишь?
Изображая скромницу, Марфута начала выкомуривать. – Ишь, какой… – Хохотнула. – Я полезу, ты будешь подглядывать.
– Да нужна ты мне.
– А не нужна, так зачем же позвал?
Он глаза опустил. Задышал тяжело, как в петле.
– Ну, чо ты растрещалась, как сорока на колу? Полезешь, нет?
– Подсоби маленько, так залезу. Подтолкни. Ой, щекотно! Наблюдая за ним, смутившимся не похуже ребёнка, Марфута-Переправница поминутно похохатывала без причины, и хохот её был похож на ржание молодой, застоявшейся лошади. На душном сеновале он бесцеремонно и легко распряг белотелую кобылицу, пышущую здоровьем, – уложил на сухие ромашки, на бледно-розовые клевера. И хотел он уже расстегнуть солдатские брюки свои, но отчего-то вдруг замер, глядя в её чёрные глаза, жадно-похотливые и совершенно бесстыдные.
В вот это голое бесстыдство – или что-то другое? – поразило его. И совсем уж некстати припомнилась Доля, которая краснела и потела, когда он смотрел на неё, обнажённую в бане. Все деревенские – муж да жена одна сатана – постоянно в банях вместе мылись, а Доля не могла, стыдилась…
в так он стоял посреди сеновала, как дурень со ступой, а точнее сказать, – как дурак со своим чугунным пестиком в штанах. Стоял, с хрипотцою сопел от волнения, не моргая, пялился на прелесть белотелой кобылицы. Под крышей сеновала жалобно жужжала муха или пчела. Пылинки золотились, попадая в косую и тонкую стрелку закатного света. Какая-то птица неподалёку попискивала – в продолговатую щёлку была заметна буровато-жёлтая головка, горошина чёрного глаза поблёскивала.
– Ну? Ты чего? – Марфута вновь тихонько гоготнула, колыхая загорелым подбородком. – Ну, иди, хлебни ещё для храбрости.
Он торопливо спустился на грешную землю – ногу чуть не подвернул на лестнице. И вдруг почти под сапогами прошмыгнула крыса, противно пропищала, заставляя брезгливо отплюнуться и прошептать:
– Прости, господи!
Солдатеич никогда не отличался набожностью, но как всякий чуткий человек, он догадывался: понятие стыда восходит к Богу, а бесстыдство – привилегия дьявола. Вот почему он невольно шарахнулся от такой доступной Марфуты-Переправницы. И дремучий старик – никакой не кержак – теперь представлялся ему едва ли не слугою дьявола, который мог подарить старику тысячелетнюю жизнь только для того, чтобы дьявольское дело процветало как можно дольше.
Передёрнув плечами, как на морозе, Стародубцев вошёл в избу, а там – мать моя родина! – чёрт косматый как будто сидит за столом, водку по стаканам разливает. А поскольку лапы нечистого дрожат – водка плещется мимо, ручейками растекаясь до порога.
– Что? Решил полы помыть? – сердито спросил Гомоюн. Косматый чёрт осклабился, изображая улыбку, посредине которой одиноко торчал невероятно крупный серый зуб, похожий на берёзовый сучок.
– А ты раскошелься, сгоняй на тот берег, – посоветовал чёрт. – Возьми ключи от лодки вон там, где жирандоль.
Вечер сгустился уже, в вышине пообсыпался крупными звёздами. Поспешно покидая переправу, Стародубцев едва не провалился в топучую болотину. В полумраке попёрся напропалую, где покороче, и по ротозейству ухнул в чарусу – вначале по колено, потом по пояс, потом по грудь. Рычал как зверь, барахтался, руки резал осокой – будто за ножи хватался. Жирную жижу хлебал, едва не давился лягушками, точно живыми галушками.
В темноте уже, как пьяный, шарашась по кустам, по буеракам, он кое-как дотелепался до избы. В окно постучал.
Жена включила свет в сенях, ступила на крылечко и попятилась…
– Батюшки! – Перекрестилась. – Это где тебя так угораздило?
– Черти попутали, – прошептал он грязными губами. – На войне уцелел, так теперь чуть не сгинул.
– А я ждала, ждала. Там, поди, банька остыла. – Ничего, я подкину дровец. Принеси бельишко, рукотёрник.
Неприятный сам себе, противный, он долго мылся в бане, брезгливо морщился.