Buch lesen: «Из воспоминаний сибиряка о декабристах», Seite 3
Рассказывал иногда нам во время отдыха Борисов и о своем прошлом, о житье в Чите, в Петровском заводе и т. п., и делал это, конечно, в форме, применительной к нашему возрасту; рассказы эти, к сожалению, давно мною перезабыты, и у меня осталось от них разве то общее впечатление, что когда он своим тихим голосом передавал тяжелые испытания свои и своих товарищей, то нам становилось чрезвычайно жаль этих добрых и симпатичных людей, так много выстрадавших на своем веку; едва ли нужно прибавлять, что он при этом никогда не обвинял правительство и не развивал в нас никаких злобных чувств. Из его рассказов в моей памяти почему-то сохранился следующий. Когда Артамон Захарович Муравьев был доставлен фельдъегерем из Петербурга в Читу, то, прежде помещения его в каземат, у него, по установленному обычаю, сделан был приставом осмотр вещей; Муравьев был большой щеголь и между прочим любил прыскаться духами, а потому в его чемодане было несколько склянок с одеколоном; пристав не имел понятия о таких потребностях, а потому, не удовлетворившись объяснением, что это одеколон, откупорил одну бутылку и взял глоток жидкости в рот; понятно, он поперхнулся, закашлялся и, насилу отплевавшись, произнес наконец с раздражением: «Помилуйте, это Бог знает что такое! Как же можно употреблять такой горлодер? Да я думаю, сам Е. И. В. великий князь Михаил Павлович не разрешает себе таких крепких напитков!» И я помню, как Борисов, рассказывая этот эпизод, благодушно смеялся над наивностью захолустного чиновника, полагавшего, что великий князь, по своему высокому положению, должен употреблять не иначе, как самые крепкие напитки.
IV
Время для нас проходило незаметно в уроках с Юшневским и Борисовым, в прогулках и играх, а вечерами, когда наступили длинные осенние вечера, и если у Юшневских не было гостей, А. П. или рассказывал нам что-нибудь, то поучительное, то забавное, или заставлял нас по очереди читать вслух разные рассказы и путешествия достаточно удобопонятные, чтобы заинтересовать наше воображение. Я хотя и учился с большим старанием, но в детстве был порядочный разгильдяй и очень рассеянный мальчик, и Юшневский прозвал меня почему-то «рахманным», и эта кличка оставалась за мной в продолжение всего пребывания в их доме. Чтобы иллюстрировать степень моей тогдашней сообразительности, могу привести следующий образчик. Как-то в начале осени я схватил насморк; Юшневская заметила это за ужином и приказала мне, когда я буду ложиться спать, намазать хорошенько подошвы свечным салом. Я и исполнил приказание буквально, а так как в то время признавал существование подошв только у обуви, то, улегшись в постель, взял свои сапоги и очень добросовестно начал мазать их подошвы салом. За этой работой застал меня Юшневский и с большим изумлением спросил: «Коля, что за глупости ты это делаешь?» – и когда я ему с деловитою озабоченностью ответил: «Марья Казимировна мне приказала от насморка намазать подошвы», – то даже он, этот почти никогда не улыбавшийся человек, не мог удержаться и разразился громким смехом. И долго мне доставалось за эти подошвы и за этот первый опыт моей медицинской практической деятельности! При этом я был очень застенчив и легко терялся с мало знакомыми мне людьми, а потому всякий наезд гостей, когда в зале накрывали к обеду большой стол, обращался для меня в немалую пытку. Особенно боялся я декабриста Панова, который довольно часто приезжал к обеду и любил потешаться надо мной. Это был небольшого роста плотный блондин, с большими выпуклыми глазами, с румянцем на щеках и с большими светло-русыми усами; за обедом он начинал стрелять в меня шариками хлеба и, должно быть любуясь моим конфузом, приставал ко мне с вопросами обыкновенно все в одном и том же роде: «А зачем у тебя мои зубы? когда ты у меня их стащил? давай же мне их тотчас же назад!». Следующие разы повторялись те же вопросы по поводу носа, глаза; я краснел до ушей, готов был провалиться под стол и был чрезвычайно рад, когда по окончании обеда мог удалиться в свою комнату. Гости бывали вообще нередко, заезжали большею частью товарищи-декабристы из ближайших деревень, чаще же всех приходил, отдуваясь и запыхиваясь, сосед А. З. Муравьев; он был всегда весел, всегда хохотал, и его приход составлял для нас праздник: он, бывало, расшевелит даже сдержанного Юшневского, перебудоражит всех в нашем тихом домике, а нам, детям, наскажет с три короба разных смешных анекдотов из разряда «не любо – не слушай». Его все любили за беззаветную, и деятельную доброту; он не только платонически сочувствовал всякой чужой беде, а делал все возможное, чтобы помочь ей; в нашей деревушке он скоро сделался общим благодетелем, потому что, претендуя на знание медицины, он разыскивал сам больных мужиков и лечил их, помогая им не только лекарствами, но и пищею, деньгами – всем, чем только мог. Между прочим он изучил и зубоврачебное искусство и мастерски рвал зубы, что я имел случай лично испытать впоследствии на себе, когда мне было лет около 11. И замечательно, его необычайная тучность не делала его ни апатичным, ни малоподвижным, хотя, при его хлопотливости, причиняла ему немало бед; так, на моей памяти он при падении из экипажа раз сломал себе ногу, а в другой раз – руку. Чуть ли он и умер не вследствие одного из этих падений, а умер он или в самом конце 40-х годов, или в начале 50-х. Впоследствии он из Малой Разводной переселился в Большую Разводную, лежавшую на 5 верст выше по Ангаре, где выстроил себе небольшой домик. В этом домике одно время гостили декабристы Бестужевы, Николай и Михаил Александровичи. По отзывам товарищей, Николай принадлежал к числу умнейших и образованнейших людей своего времени; средний же брат Александр, известный под литературным именем Марлинского, оставался на поселении недолго и уехал на Кавказ, где ему позволено было поступить в военную службу рядовым, а вскоре был убит. Братья Бестужевы были переведены на жительство за Байкал в Селенгинск, где оставили по себе отличную память, так как много содействовали поднятию этого небольшого городка как в умственном, так и в экономическом отношении. Их труды и участие в обучении детей дали впоследствии таких хороших и образованных сибирских купцов, каковы были Старцевы и Лушниковы. Н. А. Бестужев и умер в Селенгинске; М. А., женившись на селенгинке, дожил до амнистии и умер в Москве по возвращении.
Кроме товарищей нередко посещали Юшневских в качестве гостей и кое-кто из образованных городских обывателей. Юшневский был большой хлебосол и очень любил угощать малорусскими и польскими блюдами, а потому гости эти нередко оставались к обеду. Во время нашей жизни у него он отвел на дворе небольшое место под окнами, огородил его частоколом и посеял кукурузу, нянчился он с ней с удивительным старанием, сам поливал, укрывал от утренников и добился-таки своего; я помню, с каким торжеством он потом угощал за обедом своих гостей разваренной кукурузой. Гости ели этот неизвестный до того в Сибири продукт, и хозяин был очень доволен своей победой над суровым климатом. Вообще за довольно обширным своим огородом он следил сам, хотя поддерживал его исключительно для своей домашней потребности; сельским же хозяйством вовсе не занимался.
Несмотря на это, деревенское население относилось к нему с большим уважением и часто обращалось за советом. Смутно припоминаю, что за преобладание влияния на мирские дела боролись тогда в Малой Разводной два мужика, оба Петры по имени и которых в различие, по росту, одного называли Петруха большой, а другого – Петруха малый; вся деревня поделилась между этими предводителями на две партии, отношения между которыми до того обострились в описываемое время, что дело часто доходило до ссор и потасовок, после чего мир обращался к Юшневскому с просьбой рассудить их дело. Нередко А. П. с свойственным ему юмором рассказывал за обедом, как к нему поутру в 10-й раз приходил то тот, то другой из крестьян, как к посреднику, для разбора их пререканий то из-за бабы, то из-за какой-нибудь оглобли и т. п.