Buch lesen: "Свободная. История взросления на сломе эпох"

Schriftart:

Lea Ypi

Free

© Lea Ypi, 2021

© Мельник Э. И., перевод на русский язык, 2026

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

* * *

Посвящается памяти моей бабушки, Леман Юпи (Нини), 1918–2006



Люди делают историю не по своей доброй воле. Но они все равно делают историю.

Роза Люксембург

Часть I

1. Сталин

Я ни разу не задавалась вопросом о смысле свободы до того дня, когда обняла Сталина. Вблизи он оказался намного выше, чем я ожидала. Наша учительница Нора рассказывала нам, что империалисты и ревизионисты любят подчеркивать, каким низкорослым был Сталин. На самом деле, говорила она, он был не настолько низкорослым, как Людовик XIV, о чьем росте они – вот странность какая! – никогда не упоминали. В любом случае, добавляла она серьезно, обращать внимание на внешность, а не на то, что действительно важно, – типичная империалистическая ошибка. Сталин был настоящим гигантом, и его деяния были куда важнее физического облика.

Что делало Сталина по-настоящему необыкновенным, продолжала пояснять Нора, так это то, что он улыбался глазами. Представляете? Улыбался глазами! Это потому, что дружелюбные усы, украшавшие его лицо, скрывали губы, так что невозможно было понять, если смотреть только на рот, действительно Сталин улыбается или нет. Но достаточно было один-единственный раз посмотреть ему в глаза, пронзительные, умные, карие, и сразу всё становилось ясно. Сталин улыбался. Некоторые люди не способны смотреть другим людям в глаза. Им явно есть что скрывать. Сталин же смотрел прямо на тебя, и, если он был в хорошем настроении или если ты вел себя хорошо, его глаза улыбались. Он всегда ходил в простом френче и простых коричневых ботинках и любил закладывать правую ладонь под левую полочку френча, словно держась за сердце. Левую руку он всегда держал в кармане.

– В кармане? – переспрашивали мы. – Разве это не признак невоспитанности – ходить, сунув руки в карманы? Взрослые всегда велят нам вынуть руки из карманов.

– Ну, вообще-то да, – соглашалась Нора. – Но в Советском Союзе холодно. И в любом случае, – добавляла она, – Наполеон тоже всегда держал руку в кармане. И никто не называл его невоспитанным.

– Не в кармане, – поправила я несмело. – В жилете. В его времена это было признаком хорошего тона.

Учительница Нора меня проигнорировала и явно собиралась перейти к следующему вопросу.

– И он был низкорослым, – перебила ее я.

– Откуда ты знаешь?

– Мне бабушка рассказывала.

– Что она тебе рассказывала?

– Она говорила, что Наполеон был маленького роста, но когда учитель Маркса, Генгель… или Гегель? не помню… увидел его, он сказал, что увидел мирового духа верхом на коне.

– Генгель, – уверенно поправила она меня. – Генгель был прав. Наполеон изменил Европу. Он распространил политические институты Просвещения. Он был одним из великих людей. Но не таким великим, как Сталин. Если бы учитель Маркса Генгель увидел Сталина – естественно, не верхом на коне, а, скажем, на танке, – он бы тоже утверждал, что видел мирового духа. Сталин был главным источником вдохновения для намного большего числа людей, для миллионов наших братьев и сестер в Африке и Азии, а не только в Европе.

– А Сталин любил детей? – спросили мы.

– Конечно, любил.

– Даже больше, чем Ленин?

– Примерно так же, но его враги всегда старались это скрывать. Они изображали Сталина хуже, чем Ленина, потому что Сталин был сильнее и намного, намного опаснее для них. Ленин изменил Россию, а Сталин изменил весь мир. Вот почему тот факт, что Сталин любил детей примерно так же, как Ленин, не получил достойного освещения.

– Сталин любил детей больше, чем дядюшка Энвер?

Учительница Нора замешкалась.

– Он любил их больше?

– Вы знаете ответ, – проговорила она с теплой улыбкой.

Вполне может быть, что Сталин любил детей. Вполне вероятно, что дети любили Сталина. Но что можно сказать с железной уверенностью, так это что никогда я не любила его сильнее, чем тем дождливым декабрьским днем, когда примчалась из порта в маленький скверик подле Дворца культуры, потная, дрожащая, с так бешено колотившимся сердцем, что мне казалось, я вот-вот выплюну его на землю. Я бежала со всех ног и пробежала уже больше мили, когда, наконец, увидела тот крохотный скверик. Когда передо мной показался Сталин, я поняла, что мне ничего не грозит. Он стоял там, серьезный, как всегда, в своем непритязательном френче, простых бронзовых туфлях, с правой рукой под полочкой, словно держась за сердце. Я остановилась, огляделась, чтобы удостовериться в отсутствии погони, и подошла близко-близко. Вжимаясь правой щекой в бедро Сталина и силясь охватить руками его колени, я сделалась невидимой. Попыталась перевести дух, закрыла глаза и начала считать. Один. Два. Три… Добравшись до тридцати семи, я перестала слышать собачий лай. Грохот сапог по асфальту превратился в отдаленное эхо. Только лозунги, выкрикиваемые протестующими, время от времени доносились издали: «Свобода, демократия, свобода, демократия».

Уверившись в своей безопасности, я выпустила Сталина из объятий. Села на землю и оглядела его внимательнее. Последние капли дождя испарялись с его сапог, краска на френче посветлела. Сталин был точно таким, каким его описывала учительница Нора: бронзовый великан с руками и ногами гораздо более крупными, чем я ожидала. Запрокинув голову, я хотела убедиться в том, что его усы действительно скрывали верхнюю губу и что он улыбался глазами. Но никакой улыбки там не оказалось. Как не было ни глаз, ни губ, ни даже усов. Хулиганы украли голову Сталина.

Я прижала руку ко рту, давя невольный вскрик. Сталин, бронзовый великан с дружелюбными усами, который стоял в скверике у Дворца культуры задолго до моего рождения, обезглавлен?! Сталин, о котором Генгель мог бы сказать, что видел мирового духа на танке? Зачем? Чего они хотели? Почему они кричали: «Свобода, демократия, свобода, демократия»? Что это означало?

Я никогда особенно не задумывалась о свободе. Да и зачем? У нас свободы было сколько хочешь. Я чувствовала себя такой свободной, что воспринимала свою свободу только как обузу, а иногда – например, в тот день – как угрозу.

Я не собиралась идти на протест. Я вообще слабо представляла себе, что такое протест. Всего пару часов назад я стояла под дождем у школьных ворот и прикидывала, какой дорогой возвращаться домой: повернуть налево, направо или пойти прямо. У меня была полная свобода выбора. Каждый маршрут поднимал свои вопросы, и я должна была взвесить причины и следствия, поразмыслить о том, что они мне сулят, и принять решение, о котором, я знала, могла потом пожалеть.

Естественно, в тот день я о нем пожалела. Я свободно выбрала, какой дорогой идти домой, и этот выбор оказался неверным. Дело было после того, как закончилось мое дежурство по школе. После уроков мы группами по четыре человека поочередно убирали свой класс, но мальчишки часто отпрашивались под любым предлогом, и оставались дежурить только девочки. Я была в одной смене со своей подружкой Элоной. В обычные дни мы с ней вместе уходили из школы после дежурства, подходили к старухе, которая сидела на тротуаре на углу главной улицы, торгуя жареными семечками, и спрашивали ее: «Можно попробовать? Они соленые или несоленые? Жареные или нежареные?» Старуха раскрывала один за другим, развязывала три мешочка, которые носила с собой – с жареными и солеными, жареными и несолеными, нежареными и несолеными, – и мы брали на пробу по жменьке семечек из каждого. А уж когда у нас находилось по паре мелких монет, выбирать можно было какие угодно.

После этого мы поворачивали налево, к дому Элоны, лузгая семечки и с некоторым трудом отпирая двери заржавленными ключами, которые Элона носила надетыми на цепочку, принадлежавшую ее матери, под школьной формой. Там нам приходилось свободно выбирать, в какую игру играть. В декабре это решение давалось легко. В это время начиналась подготовка к национальному песенному конкурсу, и мы сочиняли собственные песни и играли, как будто собираемся сниматься на национальном телевидении. Я писала тексты, а Элона пела, и еще иногда я изображала аккомпанемент на ударных, колотя деревянным половником по кастрюлям и сковородкам в кухне. Однако в последнее время Элона охладела к песенному конкурсу. Ей теперь больше хотелось играть в дочки-матери. Она хотела, чтобы мы, вместо того чтобы колотить по кастрюлькам в кухне, остались в спальне ее родителей, закалывали волосы шпильками, принадлежавшими ее матери, поочередно наряжались в ее старое свадебное платье или красились ее косметикой и нянчили кукол, пока не приходила пора обедать. В этот момент мне приходилось принимать решение: то ли продолжать игру, как хотела Элона, то ли убедить ее пожарить яичницу, то ли, если не было яиц, поесть просто хлеба с растительным маслом, а то и одного хлеба. Но все это были мелкие решения.

Настоящая дилемма возникла после ссоры, которая случилась у нас с Элоной в тот день после уборки класса. Она настаивала, что мы должны и подмести, и помыть пол, иначе ни за что не получим флажок – награду лучшим дежурным месяца, которой так дорожила ее мать. Я сказала, что мы всегда подметаем по четным дням недели, а подметаем и моем по нечетным, и поскольку сегодня четный день, можно уйти домой пораньше и все равно получить заветный флажок. Элона ответила, что не этого ждет от нас учительница, и напомнила мне о том случае, когда моих родителей вызвали в школу, потому что я небрежно убирала. Я возразила, что она ошибается: дело было не в уборке, а в контрольной проверке по понедельникам, когда обнаружилось, что у меня слишком длинные ногти. Элона утверждала, что это не важно, что в любом случае при уборке класса надо и подметать, и мыть, иначе, даже если мы получим флажок в конце месяца, будет казаться, будто мы жульничали. Более того, добавила она как последний аргумент, именно так она делает уборку дома, потому что именно так делала ее мама. Я сказала Элоне, что нечего каждый раз приплетать мать, когда ей хочется настоять на своем. Я выбежала из класса в гневе и, стоя под дождем у школьных ворот, принялась размышлять, есть ли у Элоны право рассчитывать на то, что все будут добры к ней, даже если она неправа. И следовало ли мне сделать вид, будто я обожаю подметать и мыть пол, – так же, как я делала вид, будто обожаю играть в дочки-матери.

Я никогда ей этого не говорила, но игру эту терпеть не могла. Я терпеть не могла торчать в спальне ее матери и напяливать на себя ее свадебное платье. Мне было неприятно надевать одежду умершей женщины и прикасаться к косметике, которой эта умершая женщина пользовалась всего пару месяцев назад, делая вид, что я – это она. Но все это случилось совсем недавно, и Элона с таким нетерпением ждала появления маленькой сестренки, которая будет играть с моим младшим братом. А вместо этого ее мать умерла, новорожденную сестренку отдали в дом малютки, и осталось только свадебное платье. Я не хотела обижать подругу, отказываясь его надевать или говоря ей, что эти шпильки вызывают у меня отвращение. Разумеется, я свободно могла высказать ей все то, что думаю об игре в дочки-матери, так же как свободно могла предоставить ей в одиночку мыть пол в классе; никто бы меня не остановил. Но я решила, что лучше дам Элоне услышать правду, даже если эта правда может ее задеть, чем буду бесконечно лгать, только бы она была довольна.

Если бы я не повернула налево, к дому Элоны, то могла бы повернуть направо. Это была самая короткая дорога домой – по двум узким переулкам, которые вливались в главную улицу перед кондитерской. Здесь возникала иная дилемма. Толпа детей, и довольно большая, собиралась там каждый день после уроков к тому важному моменту, когда ожидалось прибытие грузовичка, развозившего готовую продукцию. Если бы я выбрала второй маршрут, мне пришлось бы присоединиться к «акции за печенье», как мы это называли. Я встала бы в очередь вместе с другими детьми у наружных стен кондитерской, нервно дожидаясь прибытия грузовичка, следя за дверями, внимательно прислушиваясь к звукам потенциально опасных транспортных средств, например звонкам велосипедов или иногда грохоту телеги с запряженной в нее лошадью. В один прекрасный момент дверь кондитерской распахивалась, и из нее выходили двое грузчиков, несущих ящики с печеньем, как два близнеца-Атласа, держащих на руках землю. Возникало небольшое столпотворение, и все мы бросались вперед, дружно возопив хором: «Ой, жадина, ой, жадина, дай печенья, печенья, ой, жадина!» Упорядоченная очередь из детей в черной ученической форме тогда спонтанно делилась на авангард, который размахивал руками в попытке ухватить грузчиков за колени, и арьергард, который роем устремлялся к кондитерской, чтобы перекрыть выход. Рабочие извивались, пытаясь вывернуться из нашей хватки, и одновременно напрягали верхнюю часть туловища, стараясь покрепче ухватить ящики с печеньем. У кого-нибудь выскальзывала пачка, вспыхивала драка, а потом из кондитерской выходила управляющая, держа в охапке достаточно печенья, чтобы удовлетворить всех и каждого и тем самым положить конец столпотворению.

Я могла свободно повернуть направо или пойти прямо, и, если бы повернула направо, могла смело рассчитывать, что все так и будет. Это была совершенно невинная забава, и требовать от одиннадцатилетней девочки, которая возвращалась домой, не останавливаться и не обращать внимания на вкусный запах печенья, доносившийся из открытых окон кондитерской, было неразумно, а может быть, даже несправедливо. И столь же неразумно было бы рассчитывать на то, что она будет игнорировать любопытные и вызывающие неловкость взгляды других детей, когда будет проходить мимо, якобы совершенно равнодушная к прибытию грузовичка. Однако именно этого потребовали от меня родители вечером накануне того проклятого декабрьского дня в 1990 году, и отчасти поэтому мое решение, каким путем возвращаться домой, имело прямое отношение к вопросу свободы.

Я была сама виновата – в какой-то мере. Мне не следовало гордо тащить домой пачку печенья, как трофей. Но и управляющая кондитерской тоже была виновата. Недавно принятая на работу, она еще не знала порядков на своем новом рабочем месте и ошибочно решила в тот день, что явление детей – событие одноразовое. Вместо того чтобы сунуть каждому из них по одной печеньке, как делали другие управляющие до нее, она раздала нам по целой пачке. Мы, встревоженные этой переменой и ее возможными последствиями для «акции за печенье» в будущем, вместо того чтобы съесть добычу на месте, распихали пачки по портфелям и торопливо сбежали.

Признаться, мне и в голову не приходило, что родители устроят такую суматоху, когда я показала им печенье и объяснила, где взяла его. И уж точно не ожидала, что первым вопросом будет: «Тебя кто-нибудь видел?» Конечно, меня кто-то видел, и в первую очередь та женщина, которая раздавала пачки. Нет, я не точно запомнила ее лицо. Да, она среднего возраста. Не высокая, не низенькая, примерно среднего роста. Вьющиеся волосы, темные. Широкая, сердечная улыбка. В этот момент мой отец побледнел. Он поднялся с кресла, схватившись руками за голову. Мать вышла из гостиной и поманила его за собой в кухню. Бабушка начала молча гладить меня по голове, а младший брат, которому я дала печеньку, перестал жевать, забился в угол и заплакал, почуяв возникшее напряжение.

Меня заставили пообещать, что я больше никогда не буду задерживаться во дворе кондитерской или вставать в очередь у стены, и мне пришлось сказать, что я понимаю, что важно позволить рабочим исполнять свои обязанности и что, если бы все вели себя так, как я, вскоре печенье исчезло бы с прилавков магазинов. ВЗА-ИМ-НОСТЬ, подчеркнул мой отец. Социализм строится на взаимности.

Я понимала, когда давала это обещание, что сдержать его будет трудно. А может быть, и нет – кто знает? Но я должна была как минимум добросовестно постараться. Мне некого было винить в том, что я пошла прямо, вместо того чтобы повернуть направо, или не вернулась в школу, чтобы забрать Элону после дежурства и поиграть с ней в дочки-матери, или за то, что решила игнорировать в тот день печенье. Всё это были мои решения. Я сделала, что могла, и все же оказалась не в том месте не в то время, и теперь результатом всего этого стало то, что моя свобода превратилась в чистый ужас от мысли, что собаки могут вернуться и сожрать меня или что меня раздавит толпа, ударившаяся в паническое бегство.

Не то чтобы я могла предвидеть, что наткнусь на протест или что Сталин предоставит мне убежище. Если бы я в последнее время не видела по телевизору беспорядков, творящихся в других городах страны, то даже не знала бы, что это странное зрелище – люди, выкрикивающие лозунги, и полицейские с собаками – называется «протестом». За пару месяцев до этого, в июле 1990 года, десятки албанцев лезли по стенам иностранных посольств, пытаясь силой пробиться внутрь. Мне было совершенно непонятно, с чего кому-то понадобилось прятаться в иностранном посольстве. Мы разговаривали об этом в школе, и Элона сказала, что однажды была такая семья, целая семья из шести человек, два брата и четыре сестры, которые тайком пробрались на территорию итальянского посольства в Тиране, притворившись иностранными туристами. Они прожили там пять лет – целых пять лет! – в двух комнатушках. Потом другой турист, на сей раз настоящий, по имени Хавьер Перес де Куэльяр, посетил нашу страну и поговорил с людьми, забравшимися в посольство, а потом с представителями Партии, чтобы сообщить об их желании жить в Италии.

История Элоны меня заинтересовала, и я спросила отца, что это означает. «Это улиганы, – как мне послышалось, ответил он, – так говорят по телевизору». И пояснил, что хулиганы – иностранное слово, для которого нет албанского перевода. Нам он не нужен. Хулиганами были в основном агрессивные молодые мужчины, которые ходили на футбольные матчи, слишком много пили и ввязывались в неприятности, дрались с болельщиками других команд и жгли флаги без всякой причины. Они жили в основном на Западе, хотя иногда попадались и на Востоке, но поскольку мы не живем ни на Востоке, ни на Западе, в Албании их до последнего времени не существовало.

Я задумалась о хулиганах, пытаясь осмыслить то, с чем только что столкнулась. Ясно же, что, если человек – хулиган, то ему в самый раз карабкаться по стенам посольства, кричать на полицейских, нарушать общественный порядок или обезглавливать статуи. Ясно же, что хулиганы на Западе именно этим и занимались; наверное, они нелегально проникли в нашу страну, чтобы создавать беспорядки. Но люди, которые карабкались по стенам посольств пару месяцев назад, явно не были иностранцами. Что есть общего у этих разных хулиганов?

Мне смутно помнились события годичной давности, которые называли протестом против Берлинской стены. Мы обсуждали их в школе, и учительница Нора объяснила, что это связано с борьбой между империализмом и ревизионизмом и что они – отражения друг друга, но оба отражения искажены. Нас это всё не касается. Наши враги регулярно предпринимали попытки свергнуть наше правительство, но так же регулярно терпели поражение. В конце сороковых годов мы отделились от Югославии, когда она отказалась от Сталина. В шестидесятых, когда Хрущев обвинил нас в «левацком националистическом уклоне», мы прервали дипломатические отношения с Советским Союзом. В конце семидесятых вышли из союза с Китаем, когда Китай решил разбогатеть и предать культурную революцию. Это не имеет значения. Мы окружены могущественными врагами, но знаем, что стоим на верном историческом пути. Каждый раз, когда враги угрожают нам, Партия, поддерживаемая народом, выходит из испытаний, став еще сильнее. На протяжении столетий мы боролись с могучими империями и показали остальному миру, что даже маленькая страна на окраине Балкан может найти в себе силы для сопротивления. Теперь мы ведем борьбу за совершение самого трудного перехода: от социалистической свободы к коммунистической – от революционного государства, управляемого только законами, к бесклассовому обществу, где само государство постепенно отомрет.

Разумеется, свобода имеет свою цену, говорила учительница Нора. Мы всегда защищали свободу в одиночку. Теперь все они за это расплачиваются. У них беспорядки. Мы же остаемся сильны. Мы по-прежнему подаем пример другим. У нас нет ни денег, ни вооружения, но мы продолжаем сопротивляться сладким речам ревизионистов Востока и империалистов Запада, и наше существование дает надежду всем остальным маленьким странам, чье достоинство до сих пор растаптывают. Честь принадлежать к справедливому обществу может сравниться только с благодарностью за то, что мы защищены от ужасов, творящихся во всем остальном мире, где дети умирают от голода и холода или вынуждены работать.

– Видите эту руку? – сказала учительница Нора, подняв под конец своей речи правую руку. Вид у нее был свирепый. – Эта рука всегда будет сильной. Эта рука всегда будет сражаться. Знаете почему? Потому что эта самая рука пожимала руку товарища Энвера. Я не мыла ее несколько дней после съезда. Но даже после того, как я ее помыла, сила в ней осталась. Она не покинет меня, пока я жива.

Я думала о руке учительницы Норы и о словах, которые она говорила нам всего пару месяцев назад, продолжая сидеть на земле перед бронзовой статуей Сталина, собираясь с мыслями, пытаясь найти в себе мужество, чтобы встать и пойти домой. Я хотела вспомнить каждое ее слово, вызвать в памяти ее гордость и силу, когда она говорила нам, что будет защищать свободу, потому что пожала руку дядюшке Энверу. Я хотела быть такой, как она. Я тоже должна защищать свою свободу, думала я. Наверняка мой страх можно одолеть. Я никогда не пожимала руку дядюшке Энверу. Я никогда с ним не встречалась. Но, возможно, чтобы найти в себе силы, хватит и ног Сталина.

Я встала. Попыталась думать, как моя учительница. У нас социализм. Социализм дает нам свободу. Протестующие пребывают в заблуждении. Никто не ищет свободы. Все уже и так свободны, совсем как я, просто применяя эту свободу, или защищая ее, или принимая самостоятельные решения насчет того, какой дорогой идти домой – направо, налево или прямо. К тому же возможно, как и я, они по ошибке забрели в порт, в результате чего оказались не в том месте не в то время. Наверное, увидев полицейских и собак, они просто очень испугались, и то же самое можно сказать о полицейских и собаках – что они тоже, в свою очередь, очень сильно испугались, особенно когда увидели, что люди бегут. Наверное, те и другие просто побежали друг за другом, не понимая, кто кого преследует, и поэтому люди начали кричать про свободу и демократию из-за страха и неуверенности, чтобы объяснить, что они не хотят это потерять, а не требуют этого.

И, наверное, голова Сталина не имела к этому никакого отношения. Наверное, ночью ее повредили буря и ливень, и кто-то забрал ее, чтобы отреставрировать, и вскоре вернет на место, и будет она как новенькая – с этими пронзительными улыбчивыми глазами и густыми дружелюбными усами, закрывающими верхнюю губу, – как раз такая, как мне рассказывали, такая, какой была всегда.

Я напоследок обняла Сталина еще разок, развернулась, вгляделась в горизонт, прикидывая расстояние до своего дома, глубоко вдохнула и пустилась бежать.

Altersbeschränkung:
16+
Veröffentlichungsdatum auf Litres:
20 Januar 2026
Übersetzungsdatum:
2026
Datum der Schreibbeendigung:
2021
Umfang:
320 S. 1 Illustration
ISBN:
978-5-04-238571-1
Verleger:
Rechteinhaber:
Эксмо
Download-Format: