Kostenlos

Чумщск. Боженька из машины

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Азиат банщик, который встречал их у входа, разбрасывал на камни какие-то благовония и поливал их подкрашенной водою. При этом рот и нос его были повязаны влажною тряпицей.

Двое бородатых мужчин мылись из одной шайки. Ухая и гогоча, с усердием терли они себя огромными пенными вехотками, словно поставив целью содрать с себя кожу. Не ясно было кто эти господа по роду своих занятий, однако судя по грязи, которая бурными ручьями стекала вместе с пеною по их телам, можно было сообразить, что они не иначе трубочисты или специалисты по угольному делу.

Моющиеся смотрели на артистов с интересом, словно ожидая от них чего-то необычного.

Крашеный, предчувствуя скорое падение в обморок, схватил свободный ковшик и полил свою голову ледяной водичкой. Усатый невнятным жестом попросил сделать то же самое и с его головою. Холодная вода подействовала, но ненадолго. Не сговариваясь, артисты сползли по полке вниз и вывалились в предбанник. Тут все поменялось: в бутылке почти не осталось водки, по столу была разбросана капуста, а скатерть вся была измызгана вареньем. В вещах Ободняковых кто-то тоже похозяйничал: валялись они на полу, мокрые и затоптанные и, кажется, исчезли новые ботинки Крашеного, на которые он держал пари.

Не находя в себе сил для возмущения и раздумий над случившейся неприятностию, артисты молча разлили остатки водки по рюмкам и выпили. В голове их помутилось, им чудилось, что все происходит не с ними вовсе, а с какими-то другими людьми очень на них похожими. Странные события минувшего дня, до того повлияли на обоих, что многие их действия – чудаковатые и безрассудные, происходили по какому-то наитию, словно во сне, когда разум не может повлиять на происходящее.

– Фьух, – тяжело выдохнул Крашеный, обращаясь к напарнику.

– Оох, – соглашаясь, ответил ему Усатый.

Посидев так некоторое время, артисты собрались с силами и решили, во что бы то ни стало, помыться. Все плыло пред их глазами, и они слабо понимали, что с ними происходит. Словно в полусне они зашли в общую мыльню и увидели, что весь многочисленный банный люд расселся на полках и во все глаза таращится на них. Сами же Ободняковы оказались посредине залы, освещенные ярким светом, с правой стороны от них стояла огромная кадка с ледяной водою, по левую же – валялся всякий банный снаряд: вехотки, поскребки, шайки. «Бутафория», мелькнуло в голове у Крашеного. «Реквизитора нужно будет алтынным наградить. Уважил», – запоздало решил Усатый. Сидящие на полках люди заволновались, по зале прошелся приглушенный гул, и вдруг раздались приветственные аплодисменты. Из-за спин артистов вышел упитанный азият, совершенно голый, за исключением цилиндра на его голове. В руках он держал черную трость:

– Достопочтенная публика! Я рад приветствовать вас! – торжественным и густым поставленным голосом начал азият, – Сегодня, я имею честь представить вашему суду и вниманию невероятное по силе и неподражаемое по исполнению, единственное в своем роде, магическое банное интермеццо от теперь уже постоянных и вечных звезд нашей сцены – господ… – азиат наклонился к артистам и спросил шепотом, – как вас там?

– Ободняковы, – ответили вялыми голосами артисты.

– Господ Обедняковых! Вашему вниманию интермеццо «Паротворец или банник – повелитель Пены и Зелена-Листа»! Премьера!

Снова раздались громкие аплодисменты, азиат вдруг исчез с импровизированной сцены, кто-то ударил чем-то металлическим в таз. Представление началось. Усатый, ведомый необъяснимым порывом, схватил шайку и сам того не ожидая, начал петь своим красивым голосом:

Он в сих уже парных стенах! О, скверная напасть!

Ты знаешь, банник, его величественну власть!

Желание мое как может совершиться,

Где портомойника мой слабый дух страшится?

Крашеный, пеня квелую мочалку и грозно хмуря брови, отвечал ему загробным басом:

– Мне строгая судьба повелевала так!

Но что великой страх?

Среди голых зрителей повисло напряжение, все остро почувствовали трагичность момента. В воцарившемся молчании публика с волнением стала ждать дальнейшего развития событий. Никто не шевелился в этой тишине, лишь было слышно как со лбов каплет пот, ударяясь о деревянные полки и полы.

Усатый нарушил тишину жалобным голоском:

Еще ли вопрошаешь?

Давно, уже давно ты все подробно знаешь,

Что мне с тех пор страшна понынь его гроза

Как дрожью тело пробирает при мысли о его глазах.

Неужто сгинуть мне в пару и чаде, средь мыла

Я не того желал, не для того дана мне сила!

Крашеный сделал решительный шаг к напарнику, глаза его горели гневным огнем, он с силой сжал мочалку, так, что из нее потекла густая грязноватая пена, и с вызовом пропел:

Как смеешь ты отречься?

Тебе бы смерти остеречься!

Измены подлой не потерпит банник!

Воды и пара названный избранник!

Усатый попятился, картинно оступился о валявшийся банный веник, и, распластавшись на полу, в мольбе протянул руки к Крашеному:

Сжалься!

Не то мне грезилось, когда родился!

Еще водою жизни сполну не напился!

Крашеный демонически рассмеялся, поставил свою грязную ногу на плечо Усатому и грозно молвил:

Кто предал банника, тому воды не пить!

– он театрально обернул голову к зрителям и вопросил:

Какая участь ждет его?

– Убиииииить! – заревела толпа и принялась топать ногами.

Так быть или не быть?

– еще громче рявкнул Крашеный.

– Убииииить предателя, убиииииить! – кричала неистовая толпа.

Крашеный схватил протянутое кем-то бритвенное лезвие, на котором виднелись остатки пены и чьих-то волос и занес его над напарником.

IV

Когда небо стало заволакивать тяжёлыми тучами и ударила первая молния, расколовшая пополам одинокую сосенку, в верстах десяти от Чумщска, по извилистой горной тропе резво спустилась на проселочную дорогу весьма необычная карета, запряженная тремя черными рысаками. Их мощные бока лоснились от пота в свете полной луны, которую ещё не закрыли тучи, а металлические трензеля, сжатые крепкими ослепительно белыми на фоне ночи зубами коней, казалось, вот вот треснут и рассыплются как хрупкий императорский фарфор.

Кучер рысаков не жалел. Кнут взлетал так часто и так яростно, что чудилось будто гром – это не запоздалый глас молнии, а звук хлыста, рассекающего воздух. Дождь доселе ненавязчивый, еле-еле накрапывающий, набирал силу, увереннее и наглее забарабанил по крыше экипажа. Вновь ударила молния, не далее чем в одной версте от кареты – в кукурузном поле, и озарила на мгновение экипаж. Скрюченный на козлах кучер в глухом капюшоне, напоминал не то гнома, не то карла в огромных кожаных сапогах, его голос, назначавшийся коням, потонул в раскатах грома, поэтому распознать, что он выкрикнул, кроме “АААГРЫЫЫ…”, было невозможно.

Карета тоже была сплошь чёрной, за исключением колёсных спиц, которые отливали в ночи не то ртутью, не то калёной сталью испанского стилета. На крыше экипажа перевязанная веревками стояла кладь разных мастей: чемоданы большие и малые, сумки круглые и прямоугольные, совсем уж необычных форм саквояжи и баулы – одно их роднило: чёрный цвет. Ровно посредине крыши торчал металлический шпиль, какой можно увидеть на зданиях соборов или на городских ратушах. На задней стенке кареты был прилажен странный механизм: шестерни, коленчатые валы, замысловатые поршни – всё это походило на часы со сложным устройством или на внутренности современной паровой машины. Однако механизм бездействовал, во время езды не дрогнула ни одна шестерёнка, не пошевелился ни один поршень.

Меж тем дождь набрал силу. Теперь он стоял сплошной стеной и если бы дорога не была прямой и изредка на озарялась молниями, то не известно как бы кучер держался пути в этой тьме. На удивление экипаж не мотало в стороны, а лошади не сбивали шаг, словно бы давно привыкшие к такого рода ночным и непогодным путешествиям. С кожаных пологов кареты, закрывающих оконные отверстия, ручьями стекала вода, дорогу начало развозить.

Дорога, предгорья и поля вновь озарились светом, будто какой-то фотографист нажал на пистонный механизм и поджёг магниевую вспышку, чтобы запечатлеть эту пугающую картину и повесить её в рамочке на постоялом дворе с нехорошей репутацией. Освещенное молнией кукурузное поле походило на разбушевавшееся море, на секунду взгляд кучера выхватил возвышающуюся над горизонтом колыхающихся стеблей человеческую фигуру, раскинувшую руки в стороны, словно радушный хозяин, встречающий порывы ветра и проливной дождь. Однако через полверсты, когда карета поравнялась с фигурой, она обернулась чучелом в лохмотьях.

Следы подков, оставляемые рысаками, в мгновенье ока наполнялись мутною водой. Копыта вязли в проселочной грязи. Колёса экипажа зарюхивались в жижу по самую ось. Несмотря на увещевания хлыстом, лошади не могли ехать быстрее и скорее всего остановились бы совсем. Однако вновь ударила молния. Аккурат в торчащий на крыше экипажа шпиль. Раздался ужасный электрический звук, во все стороны посыпались искры. Испуганные кони, встав на дыбы, понесли карету впёред, хоть и давалось им это с невероятным трудом. Окна кареты озарились и скрозь кожаные пологи, прорисовался контур головы пассажира. Высокий цилиндр и цепочка пенсне свисавшая сбоку.

Удар молнии не прошёл бесследно – механизм на задней стороне кареты ожил: загорелись причудливые лампочки, шестерни, цепляясь друг за друга зубцами, приводили в движение коленчатые валы, валы заставляли шевелиться поршни. Колёса экипажа стали вращаться быстрее и быстрее, выползая из грязи, в которой застряли.

Наконец кони нащупали твёрдую почву – началась подъездная щебенчатая дорога к городу. Экипаж пошёл живее, кучер ободряюще прикрикнул на рысаков и те добавили ходу.

В Чумщске необычной кареты никто не заметил – непогода и поздний час лучшие друзья тех, кто предпочитает перемещаться инкогнито.

Карета проехала по центральной улице, мимо спящего в будке полицейского. Около фонтана, укрывшись афишей, анонсировавшей скорую постановку “Инсекта”, – лежал в луже местный сумасшедший, который встречал Ободняковых в первую минуту их прибытия в Чумщск. Видимо, услышав стук колёс по булыжной мостовой, он пробудился ото сна. Квёлый, он уставился на карету, раскрыл от изумления рот и указав пальцем на экипаж, пытался что-то вымолвить, но вместо этого издал лишь приглушенное мычание.

 

Карета остановилась аккурат рядом с сумасшедшим. Из кожаного полога высунулась рука в тонкой зеленоватой перчатке, обрамлённая манжетом белоснежной рубашки с запонками, на которых значились заковыристые вензеля. Пальцы в перчатке разжались и перед сумасшедшим, прямо на мостовую, упала серебряная монета.

– Боженька в машине! – едва слышно пробормотал юродивый и схватив монету, метнулся прочь от фонтана.

– К баням, – властным голосом велел пассажир экипажа и карета тронулась.

V

Очнулись артисты на каких-то темных задворках. Стояла ночь, было слышно как где-то перебрехивались собаки, и кто-то не стесняясь в выражениях хаял извозчика, заломившего цену. Одежда некрасивою кучей валялась рядом. Оглядев себя, Ободяковы сообразили, что валяются в грязи около огромной лужи, абсолютно нагие и прикрыты лишь желтыми от времени полотенцами. Головы артистов трещали так, что казалось, вот-вот разлетятся на мелкие кусочки. Усатый попробовал оглядеться. Неосторожные движения отозвались болью в висках и он жалобно застонал.

– О, очухались, судари! – раздался из темноты чей-то голос, – Я уж думал не придете в себя. Боялся, что дурман навсегда рассудку лишит.

Рассмотреть в такой темени говорившего было делом затруднительным, поэтому Усатый, дабы показать, что они могут оказать препятствие негодяю, просипел в темноту самому не до конца понятное:

– Мы тоже сумеем.

Вышло у него неубедительно и даже жалко, не ясно из-за этого ли или из-за чего другого, но из темноты под свет желтого фонаря вышел говоривший. Артисты жмурились от головной боли и от свету, но наконец, углядели незнакомца. Перед ними стоял молодой человек, они признали в нем кучерявого, которого банщики отделывали вениками.

– Что с нами приключилось? – слабым голосом спросил Крашеный.

– Неужто не помните? Вы спектакль демонстрировали и даже снискали некоторую славу у местной публики, – сказал кучерявый и рассмеялся, – Однако, дражайшие, я бы не советовал вам больше показываться в этом притоне. Степаненко, или как вы уже поняли, Ыстыкбаев, скор на расправу с беглыми артистами.

– Простите, сударь, но не могли бы вы рассказать яснее что произошло? И почему вы нас называете беглыми? – спросил Усатый и поняв, что он в некотором роде неглиже, нащупал в куче портки и стал натягивать их на себя.

– Степаненковские бани известны на всю округу. И снискали славу они из-за своих дурных дел. Неужто еще не знаете? Это сектантский притон. Степаненко – владелец бань, совершенно помешался на театре, отравил жену и прибрал ее драгоценности. Хотел собственный театр справить, да денег хватило только на здание. А ведь надо актерам платить, декорацию и костюмы справлять, а на что? Вот он решил свою театру в баню переделать и заманивать приезжих, окурять их дурманными грибами (он эту науку выращивания еще в Индии освоил, когда бегал вместе с женою от её сбрендившего поклонника) и заставлять играть в своих спектаклях. У него вся труппа состоит из умалишенных, совсем они от белены недочеловеками сделались. Все в городе об этом знают. Считайте, вам несказанно повезло, что я рядом оказался. Обычно те, кто в бани попадает, на век там же и остаются.

– Неужто нас отравили? Какой кошмар! Яд был в водке? – ужаснулся Усатый. Он уже успел облачиться в костюм, но вид имел весьма запущенный.

– Нет. Водка как раз-таки была чиста, хотя и не самого лучшего, надо сказать, качества, – кучерявый поморщился, будто хлебнул скипидару. – “Русаковскую” у нас только завзятые пьяницы берут, потому как самая дешёвая. Но водка есть водка. Это из-за неё вы так долго и продержались, разбивает она грибной дурман. Ведь водка в бане – товар не ходовой, обычно все кваском да пивом разговляются. А вы, вишь, догадались. Я когда вас в парильне увидел, сразу понял, что вас оттуда уже не выпустят. Я-то человек бывалый, дыханьку задержу, попарюсь, в водичку ледяную окунусь да выду вон, чтобы духом парильным не дышать. Видели, небось, как банщик травы на камни клал?

– Да, припоминаю, – сказал Крашеный. Он тоже кое-как натянул на себя свой грязный гардероб и поэтому стал говорить увереннее.

– Вот самое оно и есть. Среди этих трав и споры грибные, от жару они распространяются по парильне. Вы их вдохнули – вот у вас набекрень мозга и съехала. Я ведь в бани эти затем и хожу, чтобы у одурманенных поживиться добром. Каюсь, стащил у вас ботиночки. Но не по своей вине, богом клянусь! Барин мой дюже нуждается. Человек он гордый, по миру с протянутой рукой не пойдет, лучше голодной смертию помрет, чем опустится. А я не могу его оставить, хоть он и не раз сам говорил: «Оставь меня, Сенечка, друг мой сердешный, не смогу я уже за доброту твою рассчитаться. Беги, душенька моя, к вольной жизни». А я не могу. Вот и промышляю на кушанья барину да себе. Вот и докатился до воровства. А с другой стороны в том, что я у степаненковских краду – греха большого нет, все равно после того, как они в бани попадают, одёжа им не нужна, голые завсегда ходют.

– А почему же вы нас не оставили? – спросил недоверчиво Усатый.

– И сам не знаю. Взыграла совестюшка моя, когда вас увидел. Да еще я ж в одежке вашей афишку нашел театральную, ну и подумал, что негоже таким людям позволять сгинуть в секте. Глотнул я водочки вашей, чтобы не задуреть, да и повытаскивал вас за шкирки. Не хотели пущать, насилу отбился от азиатов.

– Видали мы как ты «глотнул», – недовольно произнес Крашеный, но вполголоса, почти про себя, поэтому кучерявый его не услышал.

– А куда же смотрят власти? Неужели они не могут остановить это негодяйство? – спросил Усатый.

– Известно куда смотрят. Правда проводили они проверки, полицию отправляли. Не нашли оне ничего. То ли заплатил им Степаненко, то ли хитро прячет свои дела лихие… Неизвестно. Только наказывать его, получается, не за что. И история, которую я вам поведал, многие считают выдумкою зевак. Только я-то знаю как оно на самом деле обстоит, потому и вытащил вас.

– Ах, добрый человек. Я не знаю, как и благодарить вас! – сердечно воскликнул Усатый, – Позвольте узнать имя нашего спасителя!

– Сенька я.

После долгих расшаркиваний со стороны артистов, долгих велеречивых признаний и лобызаний с неожиданным спасителем, было решено нанести ранним утром визит Сенькиному барину. Узнав адрес, Ободняковы долго и страстно прощались с избавителем, обещая отблагодарить чем-то существенным и, наконец, двинулись к своему нумеру.

Луна глядела с небес на артистов немигающим оком, заходились в истерике сверчки, подпевая оркестре, гремевшей из какого-то ресторану, извозчики дремали в своих бричках, изредка вздрагивая приснившемуся, черт его разберет, что им там снилось!

– Ты же меня чуть бритвою к праотцам не отправил! – с негодованием вдруг воскликнул Усатый.

Крашеный отряхнул с брюк пыль, пригладил потной ладонью волосы и ответил:

– Да.

VI

Покуда артисты пребывают в царствии морфеевом, беспокойно ворочаясь в постелях от посягательств мелких зверей, кусающих их подмышки, пока скидывают они с себя все муки и треволнения этого дня, пока сетуют на происки судьбины и темные человеческие помыслы, а ленивый Филимон, стоивший Крашеному новых ботинок, допивает из припрятанной полубутылки, стоит упомянуть об одном событии, произошедшем накануне. Событии довольно мелком, однако ж весомом, которое объясняет все странности, впоследствии произошедшие с артистами в Чумщске.

Глава города Чумщска проснулся в превосходном настроении, снилась ему несусветная дичь, однако ж не без романтизму. От ночных видений пробудившийся городничий улыбнулся и, причмокивая губами, слегка зашелся румянцем, но поглядев на необъятную спину жены вдруг посерьезнел и даже поморщился. Потянувшись и сунув ноги в огромные тапки, глава (далее станем называть его Трофимом Афанасьичем Шубиным) с трудом проглотил огромных размеров фиолетовую пилюлю и, запив ее теплой водою, проснулся окончательно и побрел вон из спальни.

Не без помощи слуги справившись с гардеробом, Шубин прошел в столовую и отзавтракал тремя крепко посоленными яйцами, сваренными вкрутую, кашею с хлебом, блинами со сметаною и вареньем, остатками вчерашней говядины и, наконец, смочил это все большим стаканом молока, наотрез отказавшись от чаю. Слуга, удивившись такому небывалому прежде делу, испуганно выбежал во двор и наказал извозчику не трясти и языком не трепать, ибо хозяин не в духе, да и мало ли чего.

Однако Трофим Афанасьич пребывал в настроении благостном. В прихожей, не без удовольствия оглядев со всех сторон в зеркале свою дородную, но не лишенную благородства фигуру, он пришел к выводу, что весьма недурен собою, и приказал подавать коляску.

Доехав до управления, Трофим Афанасьич благодушно отпустил изрядно взволнованного наставлениями слуги извозчика, сказав, что изволит ехать только к вечеру, после службы.

На проходной справился о ночном бдении у вытянувшегося в струнку охранника. Тот доложил, слегка заикаясь, что «происшествий не случалось, и ничего непотребного замечено не было». Шубин на это чинно покивал и отправился в кабинет, у дверей которого уже выстроилась очередь из чиновников, мелких служек и секретарей с казенными бумагами, жалобами и прошениями, которые требовали срочной подписи главы города. Оглядев собравшихся, и коротко ответив на приветствия, стараясь не смотреть никому в глаза, Трофим Афанасьич споро проскользнул в кабинет.

Когда Шубин уселся в кресло, вошел облезлого вида секретарь и стал долго и нудно перечислять список неотложных дел, имена просителей, предстоящие необходимые визиты, доклады от начальников, кляузы и доносы. Тянулось это долго, Трофим Афанасьич не стыдясь зевал во весь рот и рисовал пером на бумаге смешные рожицы. Наконец, секретарь кончил и вдруг как-то странно замялся на месте, словно было еще что-то такое, о чем он хотел и не хотел говорить. Трофим Афанасьич за долгие годы службы умел раскусывать такое поведение своих подопечных как семечки, и потому наскрозь видел подобного рода увертки.

– Чего еще у тебя, Никифор? – осведомился он, пристально глядя в глаза секретарю.

– Ничего-с, – попробовал отвернуть Никифор.

– Не финти! Знаешь ведь, что не люблю. Сказывай.

Секретарь стал переминаться с ноги на ногу и нервно дергать за уголок какого-то прошения, от чего кончик бумаги сделался серым. Городничий понял, что его подчиненный не мыл рук.

– Себе же хуже сделаешь, коли не скажешь. Говори немедля, – брезгливо прикрикнул Трофим Афанасьич.

Он не любил своего секретаря. В первую очередь, за его безалаберность и нечистоплотность. Все то у Никифора было вверх дном, все неопрятно: казенная утварь, перья, чернильницы и бумаги, даже и десятилетней давности, собирали кучами пыль на шкапах, сейфах, валялись под ногами и кое-где даже были попорчены крысами.

На секретарском столе творился такой беспорядок, что зазорно было глядеть: яблочные огрызки, подернутые плесенью, колбасные шкурки, нестиранные носовые платки, черные от чаю немытые стаканы, невесть откуда взявшиеся велосипедные гудки и цепи, в общем, казалось, что на рабочем месте Никифора когда-то случилась большая катастрофия или, пожалуй, потерпел крушение торговый караван.

Вторая слабая черта секретаря заключалась в страсти к мелкой поживе. Шубин знал, что прежде чем какой-нибудь проситель попадал к нему, обязан он был принести в жертву Никифору какое-нибудь дарение. Тут уж зависело от вкусов самого секретаря и положения просящего в обществе: с не шибко богатых взымался провиант – сало, бакалея, балыки, наливки, которые, между прочим, в большинстве своем оставались там же, загнивая и пованивая в дополнении общего пейзажу. С тех, кто побогаче, бралось деньгою и существенными подношениями: платками, контрамарками, заморским табаком и бижутерией. Однако Никифор не совсем чтобы и наглел – с уважаемых людей и уж очень богатых господ ничего не брал, понимая, что «не положено» и это вотчина начальства.

Причина же, по которой Трофим Афанасьич держал при себе столь сомнительного секретаря, заключалась в том, что Никифор, несмотря на все его вольности, был предан, исполнителен, и как говорилось «хоть человек и своеобразный, но уж точно не выдаст». Шубин мог не беспокоиться о своем отсутствии на службе, зная, что Никифор выдумает так, что никто и не догадается. Не боялся Трофим Афанасьич и пригубить из полуштофа, иногда даже и до помертвения, зная, что секретарь погрузит его невидимого для посторонних глаз в коляску, довезет до дому, да еще и в кровать уложит. Уверен был Шубин и в том, что Никифор, несмотря на все свои недостатки, ни за что не упустит важных писем сверху, не забудет отослать что нужно и куда полагается. В общем, Никифор был человеком надежным во всех смыслах и гнать такого от себя – только навредить собственному благополучию.

 

Вот и сейчас городничий твердо знал, что мнется секретарь неспроста, важное слово за собой имел, никак иначе. Ради пустяковины вроде прошений не стал бы Никифор разыгрывать такой спектакль.

– Докладывай! Неужто ревизия намечается? – властно спросил Шубин.

– Бог миловал. У нас в городе все тихо, благодаря вас. Порядки соблюдаются, никто не безобразит, буква закону почитается. И наверху все об этом знают, знамо, каждый месяц отчитываемся и подкрепляем вещественно, чего ж нас проверять? – пространно ответствовал секретарь, продолжая мять бумаги. Прошение в его руках сделалось совсем черным, как копирка. Трофим Афанасьич отвел глаза.

– Никак бучу затеяли горожане? Опять налогами недовольны? – спросил Шубин нервно.

– Помилуйте, Трофим Афанасьич, на что ж народу быть недовольными? Все то у нас чинно и мирно. Полиция жалование получает, да и перепадает иногда и лишнее-с, да и вообще – все службы свое дело знают, держут в руках ситуацию. Газеты анекдоты печатают, вот ныне ребусы пошли. Презанимательная штука, – Никифор пожамкал губами, словно проверяя слова на вкус, и продолжил, – театр работает, праздники справляем на площади как положено, кабаков полно и всяких других развлечений, вона и артисты приезжать не гнушаются – двусмысленно сделал паузу секретарь.

– Да не юли ты, окаянный, сказывай, когда спрашивают! – наконец, не выдержал Шубин, – что ж я тебе гадалка, предсказывать что ты на хвосте мне принес! Или мне до ночи твои ребусы, прости-господи, разгадывать?

Никифор немножко помялся, поглядывая на городничего, словно прикидывая, можно ли доверить ему столь важное дело, а потом, решившись выпалил:

– Телеграмма получена, сегодняшним числом, адресат пожелал остаться неизвестным.

– Так подавай ее сюда! – возмутился Шубин.

Секретарь достал откуда-то из-за пазухи засаленный клочок бумаги, покрытый жирными пятнами, и протянул городничему. От документа раздался густой запах копчений, табаку и еще невесть чего. Трофим Афанасьевич поморщился, но телеграмму взял, хотя и несколько брезгливо. Поглядев на написанное он понял, почему секретарь медлил с докладом: содержимое письма было весьма необычным, даже и совершенно выходящим за всякие рамки. За долгую свою службу Шубин и припомнить не мог, чтобы кто-то сталкивался с подобным. Прочитав, он несколько одеревенело посмотрел на секретаря, налил из графина в стакан, хлебнул и перечитал еще раз.

В телеграмме, сухим, как для нее и полагается, языком было написано следующее.

СЕГОДНЯШНЕГО ДНЯ ВИЗИТОМ ДВА МИЛЛИОНЩИКА ФИЛАНТРОПА ТЧК В Г ЧУМЩСК С БЛАГОТВОРИТ ЦЕЛЬЮ ТЧК ИНКОГНИТО ПОД ЛИЧИНОЮ ТЕАТР АРТИСТОВ БР ОБОДНЯКОВЫ ТЧК

Шубин в десятый раз пробежал глазами по телеграмме, но снова ничего сообразить не сумел.

– Так чего же? – глухим голосом спросил он у секретаря.

– Ничего-с. А вот все-таки едут. И неизвестно, – самодовольно сказал секретарь.

– Чего же неизвестно? – взволнованно спросил Шубин.

– Неизвестно куда пожелают нанести визит-с, – ответил секретарь.

– А нам-то что? Не ревизоры ведь, – наконец, придя в себя облегченно сказал глава.

– Господь уберег, Трофим Афанасьич, – перекрестился Никифор, – свое дело справляем. А только пользу-то можно было б и извлечь. Известно, городу помощь не лишняя будет, – лукаво сказал секретарь.

– Говори чего удумал.

– Мы-то что, своим скудным умом… А вот только если с вашего дозволению, – начал интересничать Никифор.

– Сказывай-сказывай, шельма. Знаю ведь, что об себе в первую очередь думал.

Секретарь выразил своим лицом оскорбленность, отвернулся к окну, выпучив при этом глаза, однако ж через мгновение оживленно ответил:

– Рутинное ли дело – два миллионщика? И написано ведь – с благотворительною целью. Значит одарять будут!

– Как это? – удивленно спросил Шубин.

– Известно как – средствами. Другое дело как подгадать к чему у них сердце лежит…

– Не тяни, сволочь! – стукнул по столу Трофим Афанасьич.

– В телеграмме сказано, что приедут под личиною театральных артистов, так, стало быть, увлечены театром. Вот и смекайте – куды они денежку пожертвуют в первую очередь, – уверенно отвечал Никифор.

– Да неужто в театр?! – выпучил глаза Шубин.

– Как пить дать.

– Да мы ж там только в прошлом годе ремонт сделали! – ахнул городничий. – Ведь блестит и сияет все! Новехонькое! Ах, фон Дерксен, ах, подлец, подложил свинью! Друг называется, ах, немчура, удружил! «Выдели Трофочка на ремонт, по-дружески, сыплется все!». Выделил на свою голову, отремонтировал, по доброте душевной. Ну, Генрих, ну, язва! Я тоже хорош – не мог годик подождать? Ах, беда, Никифор, как же быть? Небось не дадут? – сокрушался Трофим Афанасьич.

Секретарь выжидательно молчал. Шубин делал просящие глаза, словно говоря «Никифушка, выручай! На тебя, миленький вся надежда!». Наконец, секретарь, убедившись, что теперь он хозяин положения и что только от него зависит предстоящее дело, закрыл входную дверь на ключ, сел на стул и начал излагать свою стратегию сурьезным, деловым тоном.

Говорил он долго, городничий его не перебивал, лишь кивал головою, да изредка приговаривал:

– Обстряпаем. Продавим.

По истечении получаса, Шубин приказал Никифору никого к себе не пускать, сослаться на годовую отчетность (хотя сдадена она была еще два месяца назад) и в срочном порядке пригласить к себе Генриха фон Дерксена.

– Только надобно не показывать виду о том, что знаем, кто они такие есть. У миллионщиков свои причуды. Хотят инкогнито – устроим им инкогнито. Обидятся что мы их раскусили и ничего не дадут. Поэтому пущай артистами и остаются, не нужно сюсюкаться с ними. Естественность – вот что любят люди искусства! И вот еще что, – пригрозил Трофим Афанасьич, – чтобы об этой телеграмме ни одна живая душа!

Он не договорил, лишь многозначительно взглянул на Никифора.

– Что ж мы не понимаем? – обиженно отвечал секретарь, – тайны держать мы умеем.

Городничий одобряюще кивнул, не догадываясь что Никифор солгал.