Kostenlos

Чумщск. Боженька из машины

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Ах, простите! – вновь воскликнул фон Дерксен. – Здесь, стало быть… – он грузно поднялся из-за стола, одарив сидящих лукавым взглядом, и на цыпочках выскочил вслед за секретарем.

– Чёрт-те что, – сказал Усатый, а Крашеный несколько раз попеременно закинул одну ногу на другую.

Не прошло и минуты, как в комнату ввалился смотритель, держа в руках бумажку, и с порога почти что закричал:

– А договорчик-то у вас и недействительный! – здесь фон Дерксен так громко расхохотался, что в трюмо стала позванивать посуда. Лицо его побагровело, нос налился сливою, а болоночьи бакенбарды затрепыхались в разные стороны.

Гостей словно перешибло. Наконец Усатый кое-как совладал с собою, приподнялся на диване и выдавил:

– Это как значит недействительный? Разрешите… полюбопытствовать…

– Наплюдается кое-что, – сказал фон Дерксен и весело, с лукавинкой, подмигнул господам, словно бы в сей новости содержалось что-то весьма для них радостное.

– А вот извините, конечно! – Крашеный почувствовал, что в такой своеобычной ситуации есть смысл попытаться действовать несколько нахрапом. Он встал: – Я и мой коллега вас решительно не понимаем. В контракте всё, что касается юриспруденции, не говоря – по нотариальной части-с… – он не выдержал и смешался.

В кабинет беззвучно, словно тень, вошел желтолицый секретарь. Вид у него был расхристанный, довольный и отчего-то виноватый.

– Дело в том, что вместо гербовой печати здесь, – он взял у продолжающего странно улыбаться фон Дерксена лист и показал гостям, – экслибрис.

Гости в смятении склонились над бумагой.

– Плохо видно, – сиплым голосом произнес, наконец, Крашеный, осторожно отдаляясь от документа. – Нет ли у вас воды? – он порыскал глазами по сторонам.

Фон Дерксен едва слышно посмеивался.

Секретарь достал из кармана пинджака лупу и, наведя на буквы, безучастно процитировал:

– «Сия книга принадлежит к личной бибълиотеке Пр.Мельхиорова»

Господа стояли теперь, как оплеванные.

– Помилуйте. Двадцать с полтиной рублей – гранд-нотариусу, нотариальное бюро во Вьёце… – в волнении прервал молчание Усатый. – Здесь какое-то недоразумение…

– Сия бумага не по нашей части, – с готовностью поддержал его Крашеный.

– Ясно, что не по нашей, – согласился Усатый. – Не могли же мы…

– Однако ж подписи к документу нельзя обвинить в отсутствии подлинности, – сказал секретарь, убирая договор во внутренний карман. – К тому аферистов среди так называемых нотариусов весьма немало. Что оскорбляет профессию, – здесь губы секретаря дрогнули. – И ставит под удар закона невнимательных господ (здесь гости побледнели).

– Гаврил! – делано одернул секретаря фон Дерксен, схватив того за локоть. – Не просмысливайте так! Это не нарочное с их стороны, вовсе не нарочное… – он повернулся к гостям и виновато развел руками. – Как вы понимайть, господа, никак не могу по недействительному контракту. Я есть подневольная сущность, подчиняюсь Департаменту народного просвещения Шляпщины, что значит: равносильно высылке и каторге, – он затряс головою и вновь затрепыхались болоночьи бакенбарды.

Ободняковы стояли, понурив головы, словно нашкодившие сорванцы.

– Но кое-что я имею вам предложить! – вдруг воскликнул уездный смотритель. Он быстро проковылял к столу и засуетился у ящичков. – Вот! – фон Дерксен достал из стола тонкую черную папку, кивнул секретарю.

Секретарь подошел к столу, коротко посмотрел в раскрытую папку и сказал управляющему:

– Если вы желаете.

– Токмо из доверия честным господам! – воскликнул фон Дерксен и замахал рукой Ободняковым: – Господа артисты, подходийть, пожялуйста! Подходийте!

Ободняковы быстро, в одну ногу, приблизились.

– Я очень почитаю искусство, – доверительным тоном сказал фон Дерксен. Над губой у него проявились капельки пота. – Более того – драма. И ко всему, вы упомянули… эмм…

– Евструшина? – с надеждой спросил Крашеный.

– Именно! Евьструщин! Мне отчень по духу его наработки! – воскликнул фон Дерксен.

– Нам весьма льстит подобное отношение к мастеру, – внезапно отозвался Усатый таким красивым баритоном, что стоявший рядом желтолицый секретарь удивленно поднял бровь, а у фон Дерксена мигом выдалась испарина еще и на лбу. Крашеный же отчего-то с почтением поклонился господам.

– Я вижу: вы есть честные артисты, и не ваша вина, – сказал фон Дерксен, извлекая из папочки несколько листков бумаги. – Поэтому имею вам предложить данный Vertrag… эээ… грамоту, для содействия в устроении послезавтрашнего конферанса, – смотритель вытер губы ладонью и протянул Ободняковым листочки. – Здесь всё на взаимовыгодных началах. Гаврил.

– Аналогичный договор, – кисло объяснил секретарь. – На тех же условиях, только заказчиком старый театр, что на Грязнухе.

– Bitte, Центрально-Садовый тьятра нельзя: санитарные работы, – извинительно пояснил фон Дерксен и посмотрел на секретаря, будто ища поддержки. Секретарь стыдливо отвёл взгляд.

– А про́цент? – несмело поинтересовался Крашеный, вперяя взгляд в документ.

– Мы согласны, согласны! – перебил его Усатый, притом отчего-то с явным немецким акцентом, будто подражая фон Дерксену. – По рукам!

Фон Дерксен причмокнул и, улыбаясь, полез за пером. Он поставил убористую подпись в уголку документа.

– Ваша очередь, – сказал фон Дерксен, но вдруг отложил перо. – Я прошу прощений, господа. Что за пиесу вы будейт играть?

– Драматический спектакль под заглавием «Инсект», – ответствовал Усатый.

– Собственной фантазии, – добавил Крашеный.

– О! – радостно воскликнул театральный смотритель. – Так стало быть, вы ставите конферансы о прогрессе естествознания?

– Никак нет, – сконфуженно сказал Усатый. – Насекомая особь – это лишь метафора, некоторый символ того, во что…

– Так о чём же? – перебил смотритель.

Усатый подумал и ответил многозначительно:

– Полагаю, о бессмертии – телесном и духовном – и вечном поиске любви.

– Ох, какая тонкая материя! – горестно сказал фон Дерксен. – Ах, слышала бы меня моя Марта! – он быстро глянул на лампадку в углу, затем вновь повернулся к гостям. – Но разве говорить о бессмертии – не прерогатива пасторов, спасителей наших душ? – даже немного с вызовом промолвил смотритель. – Откуда вам знать о загробном?

– Про космос имеется у вас? – внезапно спросил секретарь, глядя в окно. – Нынче в моде.

– Про космос нет, не пишем-с, – тушуясь, ответил Усатый.

– А сыграйте-ка! – воскликнул фон Дерксен, радостно хлопая в ладоши.

Ободняковы переглянулись.

– Прошу прощения? – промолвил, наконец, Крашеный. – Сыграть? Так вы, кажется, сказали?

– Да-да. Сыграйте, – повторил фон Дерксен.

Ободняковы переглянулись вновь.

– Мы вас решительно не понимаем, – сказал Усатый, оттягивая нижнюю губу. – Для пиесы нам надобен реквизит, грим. Да и место, надо сказать, не самое подходящее…

Фон Дерксен нетерпеливо всплеснул руками:

– Вы совершенно не понимайть! Где у вас в перфомансе кульминацьон? Сделайте фигуру. Это ведь ничего, я всегда смотрю заезжих.

– Заезжих?.. Право, это унизительно… – едва слышно шепнул Усатый своему коллеге.

– Да, но мы на грани фиаско… – сдавленно отвечал ему Крашеный.

– Ну хорошо. Кульминация? – Усатый зашагал по кабинету, скрепив руки за спиной. – Скажем… – он воздел глаза горе́. – Сцена объяснения барона с Жуком. Он убил бывшую возлюбленную инсекта, от ревности, будучи сам влюблен в неё, а теперь раскаивается. Жук ожидает смертного приговора. Барон проникает к нему в камеру и…

– Ах, дафайте! – в восторге воскликнул фон Дерксен.

Ободняковы обменялись короткими взглядами и враз изменившимися артистическими походками разошлись в противуположные стороны кабинета.

ФРАГМЕНТЪ ПІЕСЫ БРЪ. ОБОДНЯКОВЫХЪ "ИНСЕКТЪ", ИГРАННЫЙ АВТОРАМИ ВЪ УСАДЬБѢ УЕЗДНОГО СМОТРИТЕЛЯ УЧИЛИЩ И ИЗЯЩНЫХ ИСКУССТВ Г.ЧУМЩСКА Г-НА ФОНЪ ДЕРКСЕНА

Жукъ сидитъ въ своей камерѣ и смотритъ на проникающій сквозь рѣшетку лунный свѣтъ.

Жукъ

Ахъ, божье ты свѣтило, что смиряетъ

всѣхъ буйныхъ, несогласныхъ и свирѣпыхъ,

мирящее оставленныхъ судьбою.

Ахъ, проводница духовъ и матерій,

симво́лъ болезносвѣтый послесмертья!

Какой піитъ тебя не воспѣвалъ? Какіе

волхвы къ тебѣ съ молитвой не взывали?

Увы! И даже на тебя я нонче

надежды не имѣю, о, свѣтило!

Что такъ гнететъ меня, отвѣть?

Скрыпитъ желѣзная дверь, въ камерѣ появляется Петеръ. Жукъ встаетъ.

Жукъ (отстраняясь).

Ты?..

Петеръ (опустивъ голову).

Онъ…

Тотъ самый, что лишилъ тебя свободы.

Жукъ.

Но какъ проникъ ты? И къ чему?

Петеръ.

Пришелъ

я, чтоб свершить ненужную надъ злой душою тризну.

Надъ злой и грѣшной.

Жукъ.

Не полно ль – когда

мнѣ кара однозначна и близка – еще

грозить инымъ?

Петеръ.

Я мню себя. Тебѣ

съ разсвѣтомъ – въ міръ иной туда, гдѣ кущи

и ангелы, а мнѣ одно – печать,

подобна той, что Каину Господь

отмѣрилъ до скончанья міра…

Жукъ.

Никому

не вѣчно жить.

Петеръ (бросаясь къ Жуку).

Прости меня!

Жукъ (закрывая лицо).

Проститъ Господь.

Удѣлъ у всѣхъ одинъ – и онъ извѣстенъ.

Въ земной юдоли счастья мало… Но Лусьенъ,

надѣюсь, счастливою будетъ. Пусть…

Пусть съ кѣмъ угодно…

Петеръ (вскрикиваетъ).

Нѣтъ!

Жукъ.

Чего?

Петеръ.

Я молвилъ: нѣтъ.

Поскольку, видимо, самими

такъ мойрами предсказано. И такъ тому и быть.

Жукъ.

Что мнишь ты этимъ? Не тяни, молю!

Петеръ (отворачиваясь).

Одно. Лишивъ тебя надежды разъ, лишаю вновь…

Такъ суждено…

Жукъ (вздымая руки).

О, боги! Боги! Нѣтъ!

Какую мнѣ судьбину уготовалъ судъ!

Изряднымъ мнѣ животнымъ быть, питаться тлѣй,

 

губительство взводить на грецкую крупу.

Едва забрезжитъ солнце, выползать…

– Гречка?! – не своим голосом заорал вдруг фон Дерксен, бесцеремонно прерывая артистов. Он закатил глаза и мелкая дрожь прошла по всему ему телу.

Ободняковы в испуге завертели головами, не сразу возвращаясь от чар Мельпомены в чиновничий кабинет.

– Как? Что там было? Гречневая крупа? – не унимался смотритель.

– «Питаться тлёй, губительство взводить на грецкую крупу…» – повторил Усатый, которому было отведено исполнять партию Жука.

– Никак нельзя, – заключил фон Дерксен, передергиваясь.

– Да о чём вы толкуете, господин смотритель? – Усатый прямо таки остолбенел, как, впрочем и его коллега.

– Довольно, – отрезал фон Дерксен. – Нельзя употреблять в пиесах о гречневой крупе. Покуда я театральный наблюдатель, не допущу.

– Но почему же?! – в отчаянии воскликнул Усатый.

– Имеется необходимость, – холодно сказал фон Дерксен и погрозил пальцем. – Нужно заменить на овёс.

– Позвольте, – едва не плача, отозвался Крашеный. – Я, будучи в правах автора, хочу заметить, что овёс никак не укладывается. В таком нюансе менее болезненно использовать манную крупу, – сказал он, дрожащей рукой приглаживая бородку и избегая встречаться взглядом с коллегою.

– Манную можно, – согласился фон Дерксен, подумав. – Манная – она ещё никому не вредила.

– Ну же, – неуверенно обратился Крашеный к коллеге после некоторой паузы. – Начинайте.

Усатый ладонью вытер со лба пот, и, воздев вверх руки, заголосил:

– О боги! Нет! Какую мне судьбину уготовал суд! Изрядным мне животным быть дано, питаться тлёй, губительство взводить на… манную крупу. Едва забрезжит солнце, выползать на Божий свет…

– Эдакий этот господин оказался… – говорил Усатый внезапно потускневшим жалобным голосом, когда унизительная аудиенция была кончена, странноватый контракт (оказавшийся, к слову, на немецком наречии, совершенно не понятном нашим господам) подписан и подкреплен водкою “von der persönlichen sammlung” (сноска: “Из личной коллекции” (нем.)) и гости вновь оказались на улице.

– Возможно, ему по религии так следует, – сказал на это Крашеный, причем непонятно было, что таится под словом «так» – не произнесенное приглашение на ужин ли, или подсунутый немецкий формуляр, или странная затея театральных «смотрин» и цензурирования пиесы? А может, всё вместе?

– Водкой одарили… – задумчиво продолжал Усатый, перекладывая из руки в руку огромную бутыль с жухлого цвета этикеткой, на которой пляшущими, едва заметными буквами значилось: “Русаковская”. Сама мысль о поощрении творческого таланта спиртными напитками сейчас отчего-то была Усатому неприятна. Он с сомнением посмотрел на бутыль. – Неужто хороша? Ну ничего, в банях под обильную закуску будет в самый раз.

– Кстати о пище, – отозвался Крашеный, недвусмысленно косясь на водку. – Зря вы предложили эту сцену. Она затратна в плане калорийности.

– А вам всё же следовало напомнить смотрителю о небрежности при расклейке афиш, – холодно заметил Усатый.

– Не поверите, совсем вылетело из головы, – отрапортовал Крашеный.

– Да я уж понимаю, – покачал головой Усатый.

– Клянусь, сударь!

Они медленно, в молчании побрели вниз по улице. Зной отпускал. Накатывались быстрые горные сумерки, обдавая город влажной свежестью. И вот уж – как это часто бывает в западных горных районах Шляпщины – безоблачное небо, весь день мучавшееся иссушающей и тягучей духотой, в каких-то десять минут заволокло тяжёлыми, растрёпанными, словно мокрая пакля мрачными тучами. И вот уж небесный кормчий, отоспавшийся днём на ледяных Дьявковых вершинах, принялся что есть мочи колотить в свои громогласные литавры. Снопы искр заполонили округу. Воздух насытился предгрозовыми сладкими флюидами. Стало накрапывать. Тугие дождевые капли глухо шлёпались в серую дорожную пыль, оставляя причудливые крапинки. Ободняковы прибавили шагу, но отнюдь не в сторону постоялого двора, где им приготовлен был ночлег. Кроны вековечных дерев предупредительно заскворчали на ветру, будто пытаясь вразумить наших героев: Куда же вы? Дождь собирается! Ночь грядёт! А вместе с нею сладкий покой, где добра и зла сливаются черты и смерть неотличима от рожденья. Спешите и вы, почтенные господа, в свои законные постели, кое-как утолив голод и жажду из пожитков, что сохранились в дорожной торбе. Помилуйте! Льзя ли так испытывать судьбу? Не довольно ль на сегодня испытаний духа и тела?

Но нет, нет покоя нашим господам… Неистребимый дух авантюризма погоняет их вперед, и как будто слышится посредь суровых, неприступных горных скал непоколебимое: Льзя! Льзя! Льзя!

III

Не придумало еще человечество места столь дивного, столь приносящего неземную усладу и дарующего возможность очиститься от грязи как мирской, так и духовной, как баня.

Баня! Нет слова, которое бы отзывалась такой палитрою чувств и эмоций, таким живым вспоминанием запахов и вкусов, такой какофонией звуков и мелодий в душе каждого человека, хоть раз ощутившего на себе все прелести её. Сколько чудесного рисуется пред умственным взором, какие обольстительные пейзажи предстают пред нами, стоит нам лишь услышать эти четыре буквы – баня! И нет на нашей прекрасной земле такого края, такого уголка, в котором не слышали бы и не любили бань. От славного Галикарнаса до Маньчжурского Мукдена, от египетского Мемфиса до индийского Хампи – везде поют славу храму воды и пара! Со всех четырех сторон нашего необъятного света доносится разноязыкое, но такое приятное и знакомое нашему уху: «А, ну-ка, братец, поддай-ка пару!»

Баню любят до того крепко, что каждый из нас готов выпрыгнуть из кожи вон, чтобы доказать чужеземцу свое право называться первыми по части изобретения бань. Загорелый араб до хрипоты спорит с носатым греком, вспыльчивый итальянец таскает за длинные усищи турка, русский в пьяном задоре тычет кулачищем в пуговичный нос китайцу, швед кричит что-то неприличное покрасневшему от конфуза финну, даже умиротворенный индус, позабыв про все заветы Шивы, плюет в харю японцу, и все для того, чтобы сказать: «Ты, голубчик, мне тут не финти – первую баньку у нас соорудили!».

Каких только страстей и диковинок не услышишь об устройстве бани, из чего их только не мастерят и не лепят: покрывают войлоком и шкурами убиенных животных, жестянкою, составляют жердями и бревнами, мостят кирпичом и ветками, стелют полы каменные, деревянные и земляные и даже заливают их оловом и свинцом. А какие запахи томятся внутри! Травяные, цитрусовые, медовые, хвойные, хмельные, ягодные – да не хватило бы бумаги, перечислять их все!

Заходя уже в предбанник человек пьянеет, еще не успел он снять портков и выпить чаю со смородиной или смочить усы квасом, как уже чувствует кружение головы, приятное щекотание печенки и ласковое щемление в области сердечных мышц. Он чувствует себя причастным к чему-то магическому, недосягаемому и сокровенно-глубокому. И глуп тот, кто лелеет надежду постичь нечто подобное вне стен этого храма. Вот он сбрасывает пыльные сапоги, срывает с себя нестиранную рубаху и штаны, изгвазданные гусиным жиром и рыбным соусом, вот летит комком в угол исподнее, сохранившее запахи всех его больших и малых недельных прегрешений. И вот, помолясь, человек шагает в парильню, где его тут же подхватывает поток оголенных лодыжек, ягодиц и спин, тощих и округлых, угрожающих и вселяющих надежду, вот он уже не идет, а плывет средь бесконечного потока шаек и тазов, ковшиков и ушат, обдаваемый со всех сторон паром и крепким мужским словом. Хватается, в надежде задержать хоть на секунду животворящее движение, за веники и еловые шишки, цепляется за вехотки, мочалки и пяточные поскребки. Но не суждено сбыться его чаяниям, неумолимо его превращение в адепта воды и пара, теперь он не какой-нибудь Иван Трифонов, теперь он настоящий дикарь, первобытный человек, вместе со своим племенем совершающий ритуал, отплясывая портомойный танец перед пышущим жаром котлом и преклоняясь обмылкам и докрасна раскаленным камням.

Примерно в таких мыслях пребывали Ободняковы, споро вышагивая по направлению к Степаненковским баням. Дождь наподдал. Плечи актёров чуть потемнели от влаги, а поля шляп стали обвисать как ослиные уши.

– А вы знаете, мой друг, что раньше в мыльнях барышни совершали омовение вместе с мужчинами? Представьте себе на правах фантазии, – мечтательно сказал Крашеный.

– Какое непотребство, – возмутившись, отозвался Усатый, он натер на пятках порядочные мозоли и от того пребывал весьма не в духе – где ж вы вычитали подобную дрянь?

– Я бы поостерегся на вашем месте от столь горячих слов. Ни где-нибудь, а в Стоглаве. Извольте, – Крашеный воздел глаза к небу и слегка пошевелил губами припоминая, – «В банях мужи и жены и чернцы и черницы в одном месте моются без зазору». Мда.

– Преинтересно, – протянул Усатый, но опомнившись, добавил, – Варварство и низость. Только человеку вашего сорта пристало читать подобную литературу.

– Извольте не сортировать меня и не вешать бирок, я вам не галантерея, – нисколько не обидевшись, ответствовал Крашеный, – и литература эта, к вашему сведению, духовная. В ней отражены запретительные деяния собора. Он-то и посчитал такое положение дел неподобающим и наказал в дальнейшем делить помещения для женщин и мужчин. Мда.

Усатый на это ничего не ответил, увлекшись каким-то своими мыслями, он поглядывал на пасмурное небо. На устах его играла едва видимая улыбка.

Подошли к баням. Заведение оказалось добротным, и даже в известном смысле с архитектурным вызовом: в два этажа, с полукруглою аркою в центре крыши. Передний фасад здания был выкрашен зеленою краской, а входную дверь предварял аккуратно выбеленный четырехколонный портик с претензией на греческий штиль. Над входом висела вывеска:

«БАНИ Степаненковскiе. Парильня, квасъ, пиво»

– Вы только полюбуйтесь, – насмешливо сказал Усатый, – не бани, а античный театр!

– Если бы не вывеска, можно было б и оконфузиться, принять за ресторацию, – поддержал Крашеный, – впрочем, вперёд, мой друг, иначе мы рискуем вымокнуть до нитки ещё до того, как проникнем в парную.

На кассе никого не оказалось, но тут же к артистам подошел лысый банщик азиатской наружности и услужливо спросил:

– Господа изволят купель обсчую или высшей категории с известными дозволениями и усладою?

Ободняковы не до конца уразумели про «известные дозволения», и несколько обиделись, приняв это на свой счет, посему Усатый, дабы предупредить конфуз, язвительно ответил:

– Нам общую, мы не выше и не слишком пали, чтобы возводить себя в какую-либо особенную категорию.

– Как будет угодно господам. Какие предпочтения имеете по части напитков? Чаю, квасу, пива или что-то особенное?

Артисты не евшие с самого утра, сначала из-за известной «проманкировки», затем проигнорированного кабака, и, наконец, жадного смотрителя изящных искусств, не прочь были и отведать чего-то существенного, но так как были личностями в известном смысле гордыми ответили:

– Водки, – подаренную фон Дерксеном бутыль Усатый заблаговременно припрятал за полу сюртука.

– Водка закончилась, – хитро улыбаясь, доложил банщик.

– В таком случае подайте уж чего-нибудь, – раздраженно отчеканил Усатый.

Банщик понимающе закивал и прокричал на тарабарщине в покачивающуюся штору:

– Аракы чугендерден куй стельгя!* (сноска: Поставь на стол свекольной браги (татарский))

Штора закачалась и издала какой-то невнятный звук, больше похожий на вздох человека, которому сунули кулаком под дых.

– Все будет в лучшем виде! Извольте не беспокоиться! – сказал банщик, провожая господ в гардеробную.

– Благодарим-с. Позвольте узнать, на правах праздного любопытства – отчего столько пафосу в вашем сооружении? Столько архитектурных нагромождений из-за одной только бани? – ехидно спросил Крашеный. Из-за голоду в нем появились желчь и острое желание поёрничать, – может быть нам стоило надеть фраки, дабы не фраппировать публики?

– Видимо у хозяина вашего заведения, врожденная тяга к искусству и утонченному вкусу. Как у гимназистки, – у Усатого зычно заклокотало в животе, будто поспевал огромный самовар на еловых шишках.

– Я поражен вашей проницательностью!

Азиат загадочно поклонился, по-восточному, (так не кланяются у нас, если бы иной дозволил себе так отрекомендоваться, то, пожалуй, его сочли бы за сумасшедшего, а этот отделал мудреное антраша, в самом что ни на есть фирменном штиле) и как ни в чем не бывало, ответил:

– Это очень таинственная и прекрасная, в своем роде история!

– Нисколько не сомневаемся, – продолжал в едком духе Крашеный, – тут у всех своя история, в кого не плюнь, так во что-нибудь таинственное и попадешь.

– Поверьте мне, государи, – продолжал азиат, не обращая внимания на язвительные намеки Крашеного – эта самая «оригиналь»!

 

Далее, не сбиваясь на ироничные ремарки наших артистов, азиат-банщик поведал такой анекдот:

Эта история, «ля мистикъ», приключилась не без романтического изюму. Муса Калдыбаевич Ыстыкбаев – азиятчик, дикарь и чингисхан, с малолетству страстно полюбил театр. Сначала смотрел на фотографические снимки известных артыстов, листал какие мог брошюрки, дни и ночи торчал при степных «акынах» – поэтах-певцах, а потом выдалась оказия – отец взял его с собою в город, по своим делам, да и показал спектакль. Ну, и погнали, как говорится, наши городских. Сам Муса происходил из высокого азиятского роду Ыстыкбаевых, – «биев», судей по-ихнему, богатых на востоке людей. Когда он повзрослел, его отправили постигать науки по юридической части. Отец, значить, хотел сделать его судьей и заместо себя поставить. Да только не суждено было сбыться чаяньям старика, Муса оказался баламутом и в судьи идтить не желал, а хотел по театрам шляться и на сцене антраша отплясывать. Приехав в цивилизацыю, назвался он Михаилом Николаичем Степаненко, чтобы снискать себе славу человека светского, ну, и чтоб не задразнили Мусой-колбасой, у нас, сами знаете, наш народ востер на такие выдумки. Отучился, как водится, в гимназии, изловчился говорить по-нашему, чисто, разорвал все сношения с отцом, заручился кредитом в подозрительном банке (впрочем, тоже азиатском) и с головою окунулся в жизнь театральную, ибо не имел в голове никаких мыслей, кроме лицедейских.

Надо сказать, что дела у него пошли быстро, талантлив оказался Мишка до черту. Особливо ему удавались роли комедийные, кривлялся он мастерски. Публика его полюбила, на выступлениях рукоплескала и всячески боготворила. Особенно по душе он пришелся женской части зрителей, так что вниманием слабого полу Миша обделен не был. Но, как у нас говорят, «и на старуху бывает проруха», случилось так, что втюрился наш Миша в одну, с позволения сказать, оперную штучку с божественным голосом – Елену Уранову, бывшую в фаворитках у самой княгини N, очарованной ее ангельскым сопрано. Вот Мишку и угораздило голову потерять, сам не свой он стал. Делать нечего, сердцу не прикажешь, набрался он смелости, спрыснулся одеколоном, придал своему лицу самое благородное выражение и открылся Урановой, представ пред ней со всеми своими чувствами. Оказалось, что сама Елена была не очень-то и супротив волокитства со знаменитой иноземщиной, ибо знала наизусть все его комедии и давно питала к нему тайную страсть.

Вот и понеслись Миша и Лена в диком ветре любви и страсти, обласканные славою и вниманием публики, но недолго им суждено было нежиться. Потому как появился «на сцене жизни» некий граф Безбородко, жестокий и коварный сумасброд. Он страстно полюбил Елену, еще в бытность ее актрискою второго сорту. Безбородко совершенно обезумел на почве страсти. Предлагал ей несметные богатства и женитьбу, но оперная певичка отреклась, ибо верна была и любила одного лишь Мишу. Тогда разозленный граф решил отомстить любовникам, стал чинить препоны, злодейства. Захотел сжить их со свету! Какие только пакости он не творил! Натерпелась парочка через него таких бед, что и сказать страшно.

Но юная Елена Уранова благодаря своей смекалке изловчилась противостоять графу и обстряпать дело в самом благоприятственном для себя и своего избранника виде. После одного из своих выступлений в театре Елизавета Уранова вдруг обрушилась на колени перед княгиней, своей покровительницей, и сунула ей в перчатку слезливую записку. В этом послании были описаны все интриги пакостника графа Безбородко и его подельничков, направленные супротив неё и Миши Степаненко. Княжна, как водится, пришла в ярость и решила оградить двух влюбленных от беды. В скором времени молодые обвенчались, а посаженной матерью на свадьбе была сама княжна. Вдобавок к солидному приданому она подарила своей любимице очень дорогое бриллиантовое украшение.

– Ну а при чем же тут архитекция ваших бань? – разозлясь от голода, перебил Крашеный.

Азиат выдержал театральную паузу, сунул за губу прессованный восточный табак, сплюнул в цветочный горшок чем-то зеленым и только тогда ответил:

– Через два года опосля всего этого Степаненко отравил ядом Уранову за измену с Безбородко, с которым она, как стало известно, сношалась в Индии. Миша забрал украшение, подаренное княжной, заложил в ломбарде, а на вырученные деньги построил сии бани, наилучшие, между прочим, в этих краях! А архитектура такая, потому что страсть его к театру так и не остыла.

– Ясно, – зло ответил Усатый и двинулся к коридору, ведущему в предбанник.

– Я бы на вашем месте и постеснялся бы, – поддержал Крашеный и зашагал следом.

– Ремонт делали уже за счет новой жены! – прокричал банщик, но артисты уже не слышали его.

Ободняковы вышли в длинный коридор, обитый необработанными сосновыми горбылями. Из приоткрытых дверей вдоль стен коридора на артистов с нескрываемым интересом поглядывали люди. По замусоленным фартукам Ободняковы догадались, что то была банная прислуга. Такому вниманию артисты не удивились, наверное из-за афиш, весь город уже знал о приезде театральщиков.

Вдруг раздался приятный, чуть надтреснутый звук колокольчика. Кто-то трусливо взвизгнул: “Приехал!” Служки всполошились. Все двери как по команде распахнулись и слуги принялись суматошно бегать по коридору, кто во что горазд: один схватил куцую метлу, другой понёсся с чистым бельём, минуя Ободняковых, третий схватил высокую стопку тазов. Началась сутолока, артистов неуважительно пихали в бока и наступали им на ноги. Один из слуг оступился. Тазы посыпались на пол с таким оглушительным грохотом, что казалось наступила революция.

– Пожар у них что ли? – спросил Усатый поморщившись. Ему отдавили пальцы на правой ноге. Лопнула мозоля.

– Начальство подоспело, – предположил Крашеный

Усатый крепче прижал бутылку “Русаковской” к груди и они вошли в предбанник.

Внутри, раздевшись и выпив по рюмке водки, которая явственно пахла керосином, артисты покрылись потом и стали быстро пьянеть. Сказывались голодные желудки и нервозность минувшего дня. Из закусок им были предложены только кислая капуста и яблочное варенье – банщик сослался на пустые кладовые и конец месяца. Артисты смекнули, что азиат был уязвлен реакцией на свою историю и лгал из вредности: из-за полуоткрытых дверей было видно как служки таскали огромные блюда с дымящейся снедью. Артисты на это лишь гордо смолчали.

Так что подкрепиться Ободняковым не удалось. Над каждой дверью в бане висели деревянные таблички с различными народными изречениями. Надписи были разной направленности, но непременно все они были с банною тематикой. Имелись афоризмы назидательные – «Знай, баня – место есть благое, сюда входя, оставь плохое», и ласково-успокаивающие – «Пар костей не ломит, вон души не гонит», попадались выражения и духовного толку – «Баня все грехи смоет» или «Дух парной, дух святой», имелись слова и о жизненных приоритетах – «В бане веник дороже денег», ну, и, конечно, же оздоровительной направленности – «Баня любую болезнь из тела гонит». Над головами же Ободняковых висели в основном гастрономические слоганы – «Хорошая банька лучше сытного обеда» и «Баня без пару, что щи без навару!».

Желудки артистов жгло. Крашеного стало слегка мутить от водки с капустою, но несмотря на это он все же прошел в парильню и забрался на верхнюю полку. Усатый же чувствовал головокружение, но последовав примеру товарища, съел ложку варенья и тоже полез на полку.

Народу в мыльне было, пожалуй, многовато. Все галдели, гремели тазами, толкались огромными блестящими от мыла ляжками, направо и налево как снаряды летели березовые листы, отделявшиеся от веника при соприкосновении с чьей-то железною спиной. Двое банщиков с ожесточенными потными лицами так лихо и озлобленно отхаживали вениками какого-то кучерявого малого, что казалось, они хотят запарить его вусмерть. «Вот те – Грибоедов! Вот те – горе от ума!» – почему-то приговаривали они, отделывая парнишку. Кучерявый же ничего, только покрякивал и улыбался. Артисты с тревогой наблюдали за этим зрелищем, предчувствуя что-то плохое. Однако жертва банщиков встала, и, пробежав несколько шагов, сиганула в огромную кадку с холодною водой, в которой еще плавали кусочки льда.

Меж тем, артистам становилось все дурнее. В глазах их двоилось, головы кружились, а сердца ухали так, словно хотели вылететь вон из глоток. Однако виду они не показывали, каждый старался не обронить своего лица перед товарищем.