Ранняя осень! Дожди еще не начались, небо по-прежнему голубое, но солнце уже не слепит глаза и не обжигает лицо. Листья деревьев и кустов еще зеленые, хотя и чуть приунывшие от неизбежного прощания с летом. Для тех, у кого в жизни наступила осень, природа вступает в гармонию с душой. Умиротворенная пора. Хочется думать и думать – так, ни о чем, просто радуясь тому, что живешь.
В тот тихий осенний вечер, когда солнце уже приблизилось к крышам домов, я, как обычно, вышел из дома прогуляться по улицам родного города. Каждый раз я менял маршрут своего маленького путешествия, чтобы внести какое-то разнообразие в это, в общем-то, скучноватое занятие, но одно оставалось неизменным: я всегда проходил мимо одной и той же церкви, стоящей на высоком холме, золотые купола которой, казалось, вот-вот вознесутся ввысь. Колокольный звон ее был слышен, наверное, во всех уголках нашего небольшого провинциального города. Мне нравилось зайти ненадолго в эту церковь, а затем немного посидеть на скамейке в прицерковном маленьком и уютном парке, провожая взглядом проходивших мимо меня прихожан, восхищаясь и завидуя их вере в бесконечное будущее.
Вот и сегодня купола храма, появившиеся из-за домов, вновь указали мне дальнейший путь. Как обычно перекрестившись, глядя на купола, я ускорил шаг и вскоре был уже внутри церкви. Хотя я и неверующий человек, но сама обстановка в храме и густо пропитанный ладаном воздух каждый раз приводили меня в состояние умиротворенности. Все земное уходило куда-то, я слышал только размеренный голос священника, и мой взгляд блуждал по ликам святых. Атмосфера церкви одновременно и подавляла мое я, сначала превращая его в нечто совсем маленькое, а затем и растворяя в себе, и возносило это самое я куда-то высоко, высоко, заставляя осознать и свою бренность, не жалея об этом, и величественную бесконечность и непознаваемость мира.
Наконец, одурманенный ладаном, я вышел из церкви и жадно вдохнул свежего воздуха. Голова прояснилась. Огляделся вокруг. Как и всегда в это время, людей в парке не было, и все скамейки были свободны, кроме одной, на которой сидел старик. Вид его был растерянный, он с надеждой вглядывался в каждого прихожанина, проходившего мимо него, но поймать встречный взгляд ему не удавалось. Старик определенно хотел кому-нибудь выговориться, поделиться своими мыслями. Он даже сидел на самом краешке скамьи, приглашая тем самым присесть рядом. Не задумываясь, я направился именно к этой скамейке. Подойдя ближе, спросил:
– Вы позволите?
– Конечно, конечно, – тотчас ответил старик и чуть не упал, машинально попытавшись подвинуться еще ближе к краю скамейки. – Я видел, что вы вышли из церкви, и, обернувшись, перекрестились. Вы верующий?
– Нет, – ответил я. – И в церкви захожу и крещусь так – по традиции: как и многие, кто считает себя православным, хотя и без веры.
– Вот, вот и он тогда еще в начале лета сказал: «традиция», – задумчиво сказал старик и надолго замолчал. – С тех пор я прихожу сюда каждый вечер, и мне никак не удается с ним встретиться. Чем-то поразил он меня и смутил мою душу – то ли своей полной откровенностью, которую человек может проявить только на предсмертной исповеди, то ли своей крайней циничностью…
Старик опять надолго замолчал, и я не стал торопить его вопросами и тоже молчал, терпеливо ожидая продолжения.
Смеркалось. Я никуда не торопился и, достав пачку сигарет, закурил. Старик заинтересовал меня, и я был готов очень долго ждать, когда он заговорит.
Семен Петрович, так звали старика, был человеком спокойным, уравновешенным и со всех сторон положительным. Он вполне мог бы рассчитывать на безмятежную и даже счастливую старость. Однако после выхода на пенсию пришло осознание того, в чем он боялся себе признаться: он был одинок и никому не нужен. Последние годы его постоянно преследовала одна и та же ставшая навязчивой мысль: «Ведь была же и любовь, и семья, были друзья, были увлечения, а осталось только одиночество». Депрессия преследовала его каждый день из года в год.
В тот день Семен Петрович шел без всякой цели, потупив взгляд и не замечая ничего вокруг. Прогулкой он надеялся разогнать тоску в душе. Вдруг что-то заставило его поднять глаза, и он понял, что идет вдоль церковной ограды. Вспомнил о Боге, но это ничуть его не согрело, и, только увидев одиноко сидящего на скамейке священника, сразу же направился в его сторону.
– Здесь свободно? – спросил он священника.
– Да, присаживайтесь, – тотчас ответил тот, мельком взглянув на незнакомца.
Семен Петрович отметил про себя, что священник ничуть не удивился его выбором места отдыха, хотя все скамейки были свободны, и что, скорее всего, или он привык к тому, что люди подсаживаются к священнику спросить о чем-то, или он сам готов рассказать нечто о себе и потому рад случайному собеседнику. Худой, с проницательным взглядом и каноническим лицом, он был похож на святого, как их изображают на иконах; лет ему было около тридцати. «Молодое поколение!» – подумал Семен Петрович. Какое-то время они несколько напряженно сидели молча: Семен Петрович собирался с мыслями, поскольку встреча со священником для него была неожиданной, а тот, прикрыв глаза, скорее всего, ждал его вопроса.
Чтобы как-то начать разговор, старик спросил:
– Вы служите в этой церкви?
– Да, – ответил священник. – И уже не первый год.
– Могу я спросить вас, батюшка, о личном? – наконец собравшись с мыслями, спросил Семен Петрович.
– Слушаю, – проникновенным голосом ответил священник и представился: – Отец Николай.
Семен Петрович тоже назвал себя.
– К старости я ничего не сохранил из того, что имел, и остался совсем одинок и позабыт когда-то родными и близкими людьми, – начал рассказывать Семен Петрович. – Как же жить одинокому старику, не видя ничего впереди?
Отец Николай некоторое время молча смотрел на старика. Наконец прошли тягостные минуты тишины, и он сказал:
– Обратите свой взор к Богу: многим это помогает, и они перестают чувствовать одиночество, ведь Господь и человек – это уже двое!
Семен Петрович сразу подхватил эту мысль:
– Я тоже так думал и пытался последнее время обратиться к религии, прочитав несколько раз и Ветхий Завет, и Евангелие, но в отчаянии понял, что вера не пришла. И надежды у меня больше нет!
– Заметьте, любезнейший Семен Петрович, что я ведь не сказал: «Господь и верующий человек…», а произнес: «Господь и человек…». Вы пытаетесь открыть дверь, которая и так уже распахнута перед вами: Господь всегда с каждым из нас, и с вами тоже, и Он судит человека не по тому, считает ли тот себя верующим, а по тому, праведно ли прожита им жизнь или нет.
– Но как же без веры-то обратить свой взор к Нему? Это же, наверное, большой грех?
– Отнюдь! Истинно верующих людей крайне мало; вера не зависит ни от того сколько религиозной литературы вы прочитали, ни от того в какой семье вы выросли и были ли ваши родители верующими. Веру человеку дает сам Бог, и выбор его неисповедим! Религия – это не демократия, где властвует большинство; в религии носителями истины являются единицы! Почему вера дается именно этим людям, а не другим, нам понять не дано, да это и не нужно, достаточно того, что вас потянуло в храм Божий. Двери храмов открыты для всех. Многие из прихожан – люди или престарелые с неизгладимой тоской в душе, либо больные или убогие, жизнь которых напоминает больше мученичество, чем нормальное существование. Такие, как вы, Семен Петрович, пытаются скрыться под сводами храма Божьего от одиночества и от давящей тоски по прошлому, которое вернуть невозможно; больные и убогие прячутся здесь от непонимания того, почему именно им выпала такая злая и безжалостная судьба.
– Мне странно слышать такие слова от священника, – удивленно почти прошептал Семен Петрович и замолчал, не в силах произнести больше
ни слова.
– Скажу вам больше: может быть, вам станет легче, если вы будете это знать, – продолжил говорить святой отец. – Сам-то я тоже неверующий и никогда им не был!
– Как же вы оказались в священниках? – уже в отчаянии от того, что в голове у него все перепуталось, спросил Семен Петрович.
– Извольте, отвечу: традиция! Родившись в семье потомственных служителей культа (и отец, и дед, и прадед были священнослужителями), я пошел по их стопам и тоже стал священником.
– А как же святая миссия священника нести слово Божье людям?
– Я и «несу», уважаемый Семен Петрович, я и «несу»! – ответил батюшка. – Работа священником может быть, как и любая другая работа, и призванием, и просто добросовестным выполнением своих обязанностей. Мы, священники, так же, как и в любой профессии, получаем необходимую сумму знаний (семинария), отрабатываем рабочий день, получаем зарплату, ходим в отпуск…
– Но вы же имеете дело с душами людскими! – совсем обескураженный, произнес с отчаянием Семен Петрович.
– Вы абсолютно правы, – охотно ответил батюшка. – Но повторяю, что в семинарии мы получаем глубокие знания, в том числе и в области психологии, и в области психиатрии, что помогает нам понять человека, а подчас и помочь ему. Хотя не могу умолчать о том, что если и психолога, и психиатра вы или ваши родственники в определенных случаях могут призвать к ответственности, то священнику в этом смысле ничего не грозит, и все определяется только мерой его внутренней ответственности перед людьми. Сподвижничество, но не вера – вот, пожалуй, самое главное, оно же и единственное, отличие профессии священника от других профессий.
– Но исповедь! Вам же приходится исповедоваться, и на исповеди вы каждый раз обращаетесь ко лжи, скрывая свое неверие. А это большой грех, – не унимался Семен Петрович. – Может быть, и само понятие греха для вас чуждо?
– Ошибаетесь, любезнейший Семен Петрович, – ответил священник. – Грех существует для всех, и верующих, и неверующих. Это нарушение канонов, традиций, обычаев, принятых в обществе, а не только нарушение заповедей. В свое время мой отец тоже мучился вопросом об исповеди прежде, чем благословить меня в семинарию, но, решив в конце концов, что, может быть, Бог избрал для меня именно такой путь в вере, все-таки согласился с моим выбором жизненного пути…
Молодой батюшка взглянул на часы.
– Впрочем, я с вами заговорился, мне пора на работу! Прощайте. Надеюсь, я успокоил вашу душу. Не надо мучиться в поисках веры в надежде обрести бесконечное будущее, а надо жить сегодняшним днем, помня о том, что Бог с каждым из нас, – проникновенно произнес человек в рясе и очень тихо, может быть, только для себя, а не для того чтобы его услышал собеседник, добавил: – Если, конечно, Он есть.
Отец Николай встал со скамейки, быстрым шагом подошел к дверям храма и скрылся из виду.
Через мгновение раздался звон колоколов, возвещавший о начале вечерней службы.
Семен Петрович закончил свой короткий рассказ, и мы оба сидели молча, потрясенные настолько, что даже не пытались осознать суть тех событий. Стемнело. Птиц уже не было слышно. Этот ничем не примечательный осенний день уходил куда-то в бесконечное прошлое.
Наконец я прервал молчание и спросил Семен Петровича:
– Как, вы говорите, звать того батюшку?
– Отец Николай! – ответил он.
Я долго молчал, никак не решаясь сказать то, о чем думал, но все же не удержался:
– Семен Петрович! Вот уже много лет каждый вечер захожу я в эту церковь, знаю всех священнослужителей здесь и должен сказать, что здесь никогда не было и сейчас нет отца Николая!..
Уже наступила ночь, а мы все сидели и сидели в полном безмолвии, удивленно глядя друг на друга. Порыв ветра заставил нас вздрогнуть, и тишину нарушил шум листвы деревьев. Мы подняли взгляды и увидели, как в раздвигающейся все шире и шире кроне деревьев пред нами открывается черное осеннее небо с мириадами звезд и знакомыми с детства созвездиями. Созвездия неожиданно рассыпались, и звезды, казалось, хаотично, начали метаться по небу, ища свое, и только свое единственно правильное место в просторах вселенной. Через несколько мгновений пред нами предстала удивительная картина: Млечный Путь и пересекающий его огромный во все небо Крест.
– Знамение? – тихо спросил старик.
Я промолчал, не зная ответа на этот вопрос…
С утра было хмуро, сыро и холодно, хотя на календаре был июнь. Из открытого окна доносилась суетливая возня воробьев с чириканьем и хлопаньем крыльев: им было весело с приходом нового дня и пора было начинать заниматься ежедневными проблемами и ежедневными хлопотами. «Заразы! – ворчал Ефим на эту неугомонную братию и ворочался на кровати с боку на бок. – С четырех утра спать не дают, и что им неймется, ведь рано ж еще». Воробьи ничего этого не слышали, а если бы и услышали, то все равно не смогли бы понять человеческую утреннюю муку с тяжелого похмелья. Впрочем, из-за похмелья каждое утро для Ефима было хмурым.
«Алкоголизм… – вспомнил Ефим слова участкового врача. – И кто ее спрашивал? Ведь зашел в поликлинику в кои-то веки, и то потому, что в магазин смысла идти не было: пенсия кончилась, а до следующей ждать еще два дня. Хотел пожаловаться, что в боку болит, а тут на тебе – печень».
– А то будет еще хуже, – сказала врач.
«А так вечно, что ли, жить буду? – подумал Ефим, но милой девушке в белом халатике перечить не стал. – Кто знает, может, еще придется обратиться?»
Вообще-то, слово «алкоголизм» он слышал в свой адрес уже не раз, но каждый раз думал: «Ну какой же алкоголизм? Вот с утра еще не принимал, а не ломает. Хочется? – Да! Но не ломает же. Вот Серега, этажом выше, как не примет, так весь трясется, и что сказать хочет – не разберешь. А выпьет – так сразу человеческий облик принимает и говорит складно и даже толково».
Ефим умом-то понимал, что пить каждый день нельзя. Зараза эта прихватила его не сразу – постепенно, и не заметил, как спился. В молодости мог поддержать компанию, но среди друзей и знакомых считался малопьющим, а кто-то считал его и вообще трезвенником.
Да, спился, и в этом он себе признавался, а почему так произошло? Кто ж теперь разберет? Вроде поначалу и Маша, жена, не против была: надо, мол, мужику расслабиться после работы, ведь работал он по жизни не инженером каким-нибудь да не в костюмчике, а все физически да в робе: грузчиком, рабочим на стройке, шофером – да мало ли, все и не упомнишь. Так и втянулся Ефим – и сам не заметил. Заметила Маша, но поздно, и, в конце концов, подала на развод.
Познакомился он с Машей случайно, как это чаще всего и бывает, когда уж и думать о женитьбе перестал: по-мужицки он был силен, а вот детей иметь не мог – проверялся не раз. Думал взять с детьми и усыновить или удочерить ребенка, а то двух, но так и не повстречалась, что по душе да с детьми.
А тут вдруг, когда уж и думать о семье Ефим перестал, – Маша. Стоит себе такая тихая да скромненькая на платформе, электричку ждет да мороженное облизывает. И так потянуло Ефима прижаться, пригреться, успокоиться возле нее, что не стерпел он, подошел, заговорил, предложил проводить: ему, мол, до той же станции надобность. И пошло, закрутилось что-то между ними, обхватило их обоих какими-то нитями, и через два дня уж и пожениться решили. Боялся Ефим, что вскроется все о нем, да думал: «Ладно, хоть немного поживу как человек».
Свадьбу сыграли скромно: родни у Ефима не было, да и у Маши только тетка да дед, у которого и жила. А вскоре объявила Маша Ефиму, чтобы радовался: ребенка ждет. Ефим и не раздумывал – радовался. «Так подфартило, – думал он. – Что и не гадал. Так пусть будет мой!» Назвали Петей. Петр Ефимович – звучит! Нежданным было счастье его мужицкое.
Больше по сыну тосковал Ефим после развода, а не по Маше. Так тосковал, что вскоре в больницу попал, в кардиологию – но обошлось. Самый радостный день у Ефима был, когда зарплату выдавали. «Значит, сегодня алименты Маше на Петю перечислю», – уже с утра думал он. Да и прибавлял сверх того, сколько мог.
Жизнь Ефима только в сыне и была. Жил он теперь в другом городе. Писал письма Маше; она отвечала, подробно все, особенно о Пете, но просила самому Пете не писать: что надо, мол, она передаст сама. Ефим перечить не стал: они оба знали, что Петя не его родной сын. В письмах, когда упоминала Петю, всегда писала: «Твой сын…» Жалела она Ефима, знала, что пьет, да так ведь и не знала она, что детей у Ефима быть не могло. Одиннадцать лет прожили они вместе, а вроде, кроме этих одиннадцати лет, Ефиму и вспомнить было нечего, а ведь жизнь погоняла его по стране, да по стройкам, да по дорогам, да и женщин он повидал немало.
Так и жил Ефим памятью да, пожалуй, еще и… бутылкой.
«Да… Ж-и-и-знь».
Лежать уже не было смысла: к воробьям прибавился шум машин с улицы под окном, а, главное, голова просто раскалывалась, и лезли какие-то противные воспоминания о вчерашнем вечере. Воспоминания были не какие-то конкретные, а так, в общем. Пили сначала «Столичную», затем пиво, о чем-то спорили; Серега был, Славка, кто-то еще, кого-то провожали до дому. Пили на Славкину пенсию – больше ничего не помнил, и как дома в постели оказался – не помнил. Да и не старался Ефим вспоминать: все повторялось изо дня в день.
Ефим оделся и вышел из дома.
Как всегда, Ефим перед тем, как войти в магазин, закурил и, как всегда, задал себе вопрос: «Брать или нет?» Вид у него был настолько жалкий, пропитой в поношенных за долгие годы брюках и куртке, что прохожие не бросали ему мелочь только потому, что не было перед Ефимом куда бросить. Ефим мучился головной болью, отвратительной сухостью во рту, тяжестью в животе, курил, но каждый раз перед магазином задавал себе этот вопрос. И каждый раз искорка надежды вспыхивала где-то глубоко-глубоко: а вдруг именно сегодня все изменится, и пойдет он гулять в сквер, а потом в какой-нибудь музей или библиотеку, а потом будет дома смотреть телевизор и пить крепкий чай с печеньем? И каждый раз, помечтав, он переступал порог магазина, возвращаясь на путь истинного пьяницы.
– Как всегда, Ефим? – спросила продавщица.
Был он для всех просто Ефим, а не Ефим Семенович. Глядя на жалкий вид Ефима, никто даже подумать не мог прибавить к его имени еще и отчество. В магазине больше никого не было, и продавщица, зная ответ, облокотилась на прилавок и спокойно ждала, улыбаясь: насмотрелась она таких на этой работе. Ефиму вдруг вспомнилось, как улыбалась Маша и как смеялся Петя, идя между ними и держась за их руки. Неожиданно для себя Ефим ответил:
– Пачку «Примы» и бутылку «Ессентуков».
Сидя в сквере, он медленно курил сигарету за сигаретой. Ефим задумался о жизни: «Как было бы хорошо, если бы все вернуть назад, когда Петя маленький, а Маша часто смеялась, слушая его, Ефима». Он вспоминал и о том, что, когда Пете исполнилось восемнадцать, продолжал помогать им деньгами, пока работал, до самой пенсии. А как пенсия подошла, какая уж помощь? Самому бы концы с концами свести. Да и на пенсии о сыне не забывал: писал Маше, что если туго им придется, то поменяет свою однокомнатную на комнату. В том и смысл жизни ощущал, какой-никакой, а стержень в нем был: сын у него. Маша писала, что Петя окончил институт и сейчас работает в другом городе, так как у них, в захолустье, работу «днем с огнем…» Писала также, что все ладится у него, что уж начальник какой-то, но семьи пока нет: рано, считает. И так увидеть сына хотелось Ефиму, аж до тоски; и понимал Ефим, что таким он показаться не может. Оттого и не спрашивал у Маши адрес Пети. А увидеть все ж до того хотелось, что все бы отдал – увидеть и умереть.
Меж тем распогодилось, солнце припекало, и Ефим задремал на скамейке.
Очнулся он оттого, что сигарета, догорев, обожгла пальцы. Он попил «Ессентуки» из бутылки и закурил новую сигарету. «Хорошо, как на курорте, в санатории: Ессентуки, скамеечка, и спокойно на душе». До него доносились голоса редких прохожих.
По скверу, мимо скамейки, проходили три человека, что-то бурно обсуждая.
– Петр Ефимович, – услышал Ефим голос одного из них с угодливой, как показалось Ефиму, физиономией. Тот обращался к молодому мужчине среднего роста, шедшему посередине, явно начальнику. – Мы будем заключать договор?
– Надо еще поду…
– Петя! – вдруг вскрикнул Ефим, вскочив со скамейки.
Все трое от неожиданности остановились перед Ефимом и молча смотрели на него. Молчание затянулось и стало уже тягостным. Первым пришел в себя «угодливый». Видя, что начальник замялся и весь как-то сжался, угодливый, оглядев с удивлением Ефима с ног до головы, осторожно произнес:
– Вы обознались.
– Да как же? Петя, сынок! – произнес Ефим дрожащим голосом.
Ефим видел в глазах «начальника» родной взгляд и ждал, что вот-вот тот улыбнется, и они обнимутся – но тот молчал.
Пауза опять затянулась до неприличия, и, поскольку «начальник» по-прежнему продолжал молчать с растерянным видом, угодливый опять вмешался, обращаясь к Ефиму:
– Извините, как вас зовут?
Бутылка минералки вдруг опрокинулась на скамейке, и из нее стала выливаться вода. Ефим машинально повернулся, поднял бутылку и поставил ее рядом со скамейкой. За то время, что он это проделал, Ефим успел взглянуть на себя со стороны и осознать свой жалкий и пропитой вид…
– Семен, – тихо, разрывая себе душу, произнес Ефим.
– А наш-то, наш – Ефимович, папаша, – радостно произнес угодливый и добавил:
– Обознались, любезнейший.
– Пойдемте, пойдемте, – произнес третий, высокий, молчавший до того. – У нас еще дел невпроворот, а к двум часам мы уже должны быть на совещании.
Троица быстро удалялась.
«Вот и свиделись, Петя. Увидеть и умереть?!» – подумал Ефим, и до того ему стало жалко себя и… Петю – Петра Ефимовича, что хоть плачь.
Прохожие с жалостью смотрели на плачущего старика.
– Отец, случилось что? Пенсию украли? – спросил молодой парень, проходя мимо.
– Да нет… сына встретил.
– С радости, значит?
– Ага, с радости.
Опять заболело в боку, в груди что-то сжалось и не отпускало, утро снова стало хмурым.
Ефим обернулся, посмотрел через дорогу на магазин… и решительно сказал:
– Брать!