Buch lesen: «Пламенеющие храмы», Seite 16

Schriftart:

Глава 12

Сентябрь 1553 г.

г. Женева, Швейцарский союз

Нынешней осенью в Женеве вечера были тихи и неторопливы. Как, впрочем, и всегда, когда календарь не указывал на какой-либо праздник или ярмарку. С наступлением сумерек у входов чиновных зданий и храмов зажигались факелы. Хозяева домов, ожидающие прихода гостей, вешали у своих дверей незатейливые фонари, чтобы приглашённые не заплутали в сумраке переулков и не ломились бы в чужие двери. Владельцы таверн и городских казино также, всяк на свой лад, как могли подсвечивали своё местоположение, указывая во тьме истинный путь для всех страждущих вина и угощений. Но основная масса особняков и хижин что в центре, что по окраинам тихо погружалась в немую темноту. Конечно, добрые люди в своих домах зажигали масляные лампы и свечи. Яркие отсветы, вырывающиеся на городские улицы из окон, поначалу заигрывали с сумерками и не давали им расходиться. Но всё же эти мелкие как бисер огоньки не могли сдержать тьму надвигающейся ночи. Вместе с тьмой городом овладевала и тишина, лишь изредка нарушаемая цокотом копыт запоздалого экипажа или бряцанием оружия солдат городской стражи, обходящих улицы ночным дозором.

Посреди Женевы, вечером похожим на муравейник копошащихся огоньков, было одно местечко, которое в любое время суток оставалось сумрачным и безмолвным. Находилось оно не так далеко от городской ратуши и представляло собой двор, огороженный глухим каменным забором. Во времена герцогов Савойских здесь очевидно располагались склады для зерна, шерсти, вина и всякого прочего добра. Но с изгнанием савой-цев и воцарением в Женеве новой веры сии постройки стали применяться для иных нужд. Здесь сперва усилили и подняли повыше каменную ограду и установили тяжёлые неприступные ворота. Позже посносили прежние деревянные постройки и вместо них взялись громоздить нечто, похожее не то на замки, не то на каменные мешки. Сплошь толстые, глухие стены и ни одного окна. По мере того, как дух «Церковных ордонансов» проникал во все поры Женевы, обитателей этих замков становилось всё больше. Кто-то оставался здесь ненадолго, на день-два, кого-то эти серые стены удерживали неделями и месяцами. В любом случае в постояльцах здесь недостатка не было. Напротив, с каждым годом их становилось всё больше и порой стены эти не могли принять всех, кому надлежало сюда попасть. Городские власти не скупились и строили в этом дворе всё новые замки-мешки. Но от этого место это веселее не становилось. Что ж, здесь был не постоялый двор, не таверна и не казино, и уж тем более не табор бродячих жонглёров.

Здесь была городская тюрьма. А как полагается тюрьме, она всегда должна была оставаться бесстрастной и беззвучной, дабы ничто мирское не отвлекало её сидельцев от глупых мыслей, кои и привели их в эти стены.

Итак, в лабиринте улиц и переулков затерялись во тьме последние отблески света и умолкли последние звуки. После недолгой борьбы город наконец сдался на милость ночи. Вся суета незавершённых за сегодня дел внезапно остановилась, чтобы продолжиться с рассветом, но уже завтра. Зачитав, полагающуюся церковным чином, молитву, все добрые христиане погрузились в свои перины и одеяла, чтобы мирно отойти ко сну. Все, кроме тех, кому надлежало охранять покой не только на улицах города, но и в умах самих горожан.

Тихо, без лишнего топота и скрипа, мягко, словно крадучись, к воротам городской тюрьмы подкатил экипаж. Ненадолго задержавшись в воротах, он въехал в тюремный двор и остановился у освещённого парой фонарей крыльца приличного вида двухэтажного здания, очевидно, единственного здесь, оставшегося нетронутым с времён не столь давних. В ярко освещённых окнах нижнего этажа угадывалось какое-то нескончаемое движение и суета, слышались громкие голоса и иногда раскатистый хохот. Окна верхнего же этажа светились неярко и ровно. Из экипажа неспешно выбрался человек в чёрной мантии и, устало кивнув взявшему «на караул» часовому, вошел в здание. По широкой, массивной лестнице он поднялся на второй этаж, где находился кабинет начальника тюрьмы. Единственные здесь двери отворились перед поздним посетителем легко и без скрипа.

– Добрый вечер, мсье Жозеф! Надеюсь, я не заставил вас ждать слишком долго?

– Что вы, мэтр, нисколько! Ваш секретарь мэтр Морель уведомил меня о вашем визите, так что я дождался бы вас, даже если бы вы приехали под утро. Понимаю, раз уж вы сами соизволили прибыть сюда в такой час, значит дело важное. Мой же долг всегда быть на посту и выполнять ваши распоряжения так же, как и распоряжения городского суда. Такова моя служба. Итак, чем могу быть вам полезен, мэтр?

– Благодарю вас, Жозеф, за ваше старание. Я бы хотел осведомиться о своём подопечном, что находится здесь под вашим надзором. Здоров ли он? Как себя ведёт? Высказывает ли какие-нибудь просьбы? И каково вообще его настроение?

– Подопечный ваш очень добрый малый. Вполне здоров. По крайней мере за те дни, что он находится здесь, никаких жалоб ни на самочувствие, ни на что-либо другое от него не поступало. Настроение его, правда, не столь радужное, как было до того, как он оказался здесь. Но что поделаешь, такое уж тут место. Однако духом он не падает, держится молодцом. Я, как могу, пытаюсь скрасить его пребывание в этих стенах. Ему отведена просторная камера с окном. Еду он получает от моего повара. Также я предоставил в его распоряжение свою библиотеку. Пусть она не столь обширна и богата, но всё же лучше, чем совсем ничего. Раз уж юный Анатоль, ваш секретарь, был определен в мою тюрьму, не имея за собой никакой вины, было бы справедливо оградить его от всего, что в заточении должен претерпеть злодей, достойный своей участи.

– Анатоль? Разве я назвал сейчас его имя? Дорогой Жозеф, я вовсе не его имел в виду.

– Не его?! Но разве не он ваш подопечный, о котором вы изволили спросить?

– Вы правы, мсье Жозеф, Анатоль оказался здесь не по своей вине. На его месте надлежало быть мне. Истец, выдвинувший обвинение, должен быть заключен в тюрьму так же, как и ответчик до тех пор, пока следствие не установит, кто из них прав, а кто виновен. Таков закон нашего города. Не моя вина, что городской Совет постановил не отправлять меня в застенок, чтобы не оставить город без духовного попечения. Но и нарушать закон никто не вправе. Поэтому вместо меня в вашем замке томится Анатоль, да поможет ему Господь. Упомянув же о подопечном, я имел в виду преступника, против которого я выдвинул своё обвинение. Я говорю о Мишеле Сер-вэ Вилланове.

– Ах вот как, значит Вилланов …

Начальник тюрьмы мсье Жозеф на какое-то мгновение задумался, припоминая. Как-никак этот Вилланов один из тысяч арестантов, что оказывались в его застенках. Каждого ведь не упомнишь, почти все они на одно лицо. У каждого растерянный взгляд и понурый вид провинившегося. Попадаются, правда, и клиенты иного рода. Воры, шулеры, забияки, пьяницы. Совесть и чувство вины ими давно забыты, а потому приходят они сюда как в дом родной. Но этот Вилланов …

– Что ж про него сказать? С самого дня ареста помещен в общую камеру. С другими сидельцами очень даже ладит. Первые дни жаловался на еду. В голос на чём свет стоит поносил нашу кухню. Потом успокоился. Стал требовать книги, да такие, о каких я даже не слыхивал. Я велел передать ему «Церковные ордонансы». Так он потребовал ещё и свечи. Видите ли, одной свечи, что положена в сутки на одну камеру, ему для чтения недостаточно. Чтоб успокоить этого смутьяна пришлось выдать. Правда за счёт тех камер, где нет таких рьяных любителей чтения. Прошу понять меня, мэтр. Не сделай я этого, ваш Вилланов грозил подговорить других арестантов на склоку.

Мсье Жозеф умолк. Сейчас посреди своего кабинета он, хозяин тюремного двора, пусть и временный, но властитель заточённых в его стены людей стоял, вытянувшись в струнку перед самым могущественным человеком Женевы, перед самим мэтром Кальвином. Жозеф уже пожалел о том, что сказал, поскольку только сейчас понял двойственность своего положения. Он догадывался, что Кальвин испытывает какую-то необъяснимую враждебность к этому Вилланову. Поэтому, страшась кальвинова гнева, Жозеф кое о чём предпочёл умолчать. Хотя бы о том, что этот Вилланов оказался искусным врачевателем и сумел в несколько дней излечить от хромоты сына Жозефа, от которого давно отказались все врачи Женевы. За одно это Жозеф обеспечил Вилланову множество поблажек, каковых не имел никто из арестантов. По тюремному уставу пока судом не вынесен приговор арестант должен содержаться в тюрьме на общих основаниях. В случае излишней дерзости и неповиновения арестанта допускалось усмирить если не дубиной, то голодом. Ничего подобного Жозеф делать не стал. И теперь стоял перед Кальвином и горько жалел себя. Он знал, что Кальвин не прощает никому даже малейшей провинности. Никому и ни в чём. «Чёрт меня дернул сказать про эти свечи! – крутилось в голове у Жозефа, – Не мог отделаться общими фразами? Теперь получается, что я, начальник тюрьмы, пошел на поводу у арестанта? Отставка. Это в лучшем случае …» Невольно отодвинувшись в тень, Жозеф сейчас вглядывался в лицо Кальвина, стараясь угадать его настроение и не выдать своего смятения и трепета. Неяркое освещение в кабинете оказалось для этого очень кстати. Кальвин молчал, о чём-то раздумывая. Жозеф же в тишине повисшей паузы явно слышал скрип весов, взвешивающих его состоятельность как начальника тюрьмы.

– Вот что, дорогой мсье Жозеф, – произнес наконец Кальвин, – я бы хотел поговорить с этим Виллановым.

– Как прикажете, мэтр! Я распоряжусь, чтобы его привели сюда …

– Не стоит. Иначе он возомнит о себе невесть что. Пусть его приведут, куда полагается в таких случаях.

– Как прикажете, мэтр! Я прикажу, чтобы его привели в комнату для допросов.

Жозеф позвонил в колокольчик и отдал мгновенно явившемуся солдату стражи все необходимые распоряжения.

– Нам нужно пройти в замок, где содержится Вилланов. Там же есть и комната, где вы сможете с ним переговорить. Позвольте мне сопровождать вас, мэтр!

Кальвин и Жозеф вышли из кабинета и спустились вниз ко входу. У крыльца Жозеф взял горящий факел и, освещая Кальвину дорогу, повел его через двор. По пути, чтобы не утонуть в тягостной для себя тишине и как-то оправдать свои ляпы, Жозеф принялся сетовать на трудности своей службы. Что в последнее время запасов провизии и прочего, что выдаются в начале месяца под определённое количество заключенных, на всех постояльцев его двора вовсе не хватает. Количество арестованных, дай Бог здоровья городским судьям, почему-то всегда оказывается больше того, на которое делался изначальный расчёт. Однако он, Жозеф, днюет и ночует в тюрьме, предпринимает неимоверные усилия, можно сказать лезет из кожи вон, только чтобы каждый арестант был сыт и доволен, как ему и полагается тюремным уставом прекрасного города Женевы.

Сделав сотни полторы шагов, Жозеф и Кальвин оказались перед небольшой дверью в глухой каменной стене замка, форму и размеры которого в этой кромешной тьме нельзя было даже представить. У двери их встретил солдат стражи.

– Прошу вас, мэтр, идите за мной, – Жозеф первым проскользнул внутрь, освещая факелом путь Кальвину, – Осторожно, здесь могут быть скользкие ступени.

Согнувшись, Кальвин ступил в проём тоскливо скрипнувшей двери. Чёрная толща тюремного замка, словно огромное чудовище, мгновенно поглотила его. Тьма и глушь тут же объяли его со всех сторон. В какой-то момент Кальвин даже растерялся, ничего вокруг не видя и не слыша. Только едва разглядев тусклые отблески факела, что нёс впереди мсье Жозеф, и расслышав его бурчание, Кальвин решился двигаться дальше. Идти пришлось буквально наощупь, держась руками за холодные каменные стены, покрытые осклизлой сыростью. Чем дальше продвигался Кальвин во чрево каменного монстра, называемого тюремным замком, тем острее чувствовал, как здесь трудно дышать. Что поделаешь, недвижность и вечная сырость делали здешний воздух тяжелым и затхлым. Галерея, переходы, лестницы … Жозеф живо шагал по тёмным лабиринтам тюрьмы и, похоже, ничуть не замечал ни удушья, ни давящего мрака стен. Он шел впереди, размахивая факелом, и без умолку что-то говорил.

– Вот мы и пришли, – Жозеф остановился у одной из дверей очередного коридора, – прошу вас сюда, мэтр!

Дверь отворилась с безрадостным скрипом. Вошедши в комнату, Кальвин в первый момент едва не ослеп от яркого света. Однако через несколько мгновений, когда глаза более-менее привыкли, он понял, что источник света, показавшегося сперва ослепительным, на самом деле всего несколько горящих свечей. Подсвечник с ними стоял на столе посреди комнаты. Рядом со столом возвышалась фигура солдата тюремной стражи, на ладной амуниции которого играли желтые блики огоньков.

– Арестованный Вилланов по вашему приказу доставлен, господин начальник! – гаркнул солдат, увидев вошедшего следом за Кальвином Жозефа.

– Хорошо, – Жозеф проворно выдвинул откуда-то неказистый стул, – прошу вас, мэтр, присаживайтесь. Так вам будет удобнее.

Кальвин опустился на единственный в комнате стул и разглядел в глубине комнаты у дальней стены фигуру еще одного человека.

– Не прячьтесь, Сервэ. Подойдите ближе, – произнёс Кальвин. Он еще не привык к тяжелому воздуху этого места. Однако голос его прозвучал как всегда твердо. – Я хочу с вами поговорить.

– Простите, мсье. Если вы обращаетесь ко мне, то должен вас уверить, что я никакой не Сервэ, – на свет из темноты шагнул человек. Выглядел он почти так же, как и в день своего ареста. Довольно опрятно, хотя и несколько всклокоченно и конечно без золотой цепи и перстней. И всё те же глаза. Жар его взгляда ощущался даже в холодном полумраке этой комнаты, – меня зовут Михаил Вилланов, правда некоторые называют меня Мишель Вильнёв. А вы, если не ошибаюсь мсье …

– Перед тобой находится духовный отец евангельской церкви свободного города Женева и всех окрестных земель Жан Кальвин. Обращайся к нему мэтр! – слова Жозефа прозвучали внезапно и довольно жёстко.

– Как вам будет угодно, мэтр так мэтр!

На какое-то время в комнате повисла пауза. Из всех присутствующих нарушить её был вправе только Кальвин, но он молчал, разглядывая арестанта.

– Вот что, дорогой мсье Жозеф, прошу вас оставить нас. Я бы хотел переговорить с арестованным наедине. И вот ещё что. Принесите ему какой-нибудь стул.

– Как вам будет угодно, мэтр!

В комнате тут же появился ещё один стул. Жозеф с солдатом скрылись за дверью. Растревоженные движением людей огоньки свечей наконец перестали плясать и успокоились.

– Присаживайтесь, мсье. А, впрочем, как вам будет угодно.

– Я сижу в этих стенах уже которую неделю и не перестаю сидеть даже стоя. Только, чтобы вы, мэтр, не чувствовали себя неловко. – Вилланов грузно опустился на стул и пододвинулся ближе к свету. В открытом взгляде его Кальвин не заметил ни враждебности, ни страха. Скорее интерес и какую-то непостижимую для этого времени и места весёлость.

– Итак, мсье Сервэ, прошу вас оставить ваши отговорки, увёртки и прочие попытки уклониться от истины. Я не глуп. Уверен, вы тоже. Хочу сказать вам, что следствие доподлинно установило, что ваше настоящее имя Мишель Сервэ. Мигель Сервет, так, кажется, звучит ваше имя в землях вашей родины в Арагоне? Завтра на заседании суду будут представлены все доказательства вашей личности. Одних ваших писем ко мне более чем достаточно. Впрочем, для меня никогда не было секретом, кто вы такой. Я вспомнил вас сразу же, как увидал на службе в соборе. Вас не спутать ни с кем, уж очень запоминающийся у вас облик.

– Вот как? Разве мы встречались раньше? Не припоминаю ничего похожего. Или это тоже установило ваше следствие? Не скрою, я всячески желал нашей встречи, однако уверен, что пути наши пересеклись только здесь в Женеве.

– А вы вспомните. Зима тридцать пятого, Париж, какая-то захудалая таверна, в которой вы имели честь беседовать с мсье Лойолой, что ныне состоит генералом римского ордена Иисуса Христа. Впрочем, тогда он был всего лишь университетским профессором.

Вилланов задумался, углубившись в воспоминания.

– У вас, напомню, тогда с мсье Лойолой завязалась некая дискуссия, невольными слушателями которой оказались все, кто находился в той таверне. И я в том числе. Своими глупыми дерзостями вы едва не поставили в тупик достопочтенного профессора. На меня тогда вы не обратили никакого внимания, а вот я вас запомнил хорошо. Ну так что, мсье Сервэ, будете дальше отпираться или закончим эту игру и поговорим серьёзно?

Легкая тень удивления пробежала по лицу Сервета.

– Да, я помню ту встречу. Тогда он был бледен как смерть и едва передвигал ноги. Человек безграничной отваги и веры. И наивности. Таким он мне показался тогда.

Первоначальная наигранная веселость незаметно улетучилась из облика Сервета. В голосе его стала слышаться серьёзность и какая-то усталость.

– Сегодня, окажись вы с ним лицом к лицу, вряд ли нашли бы его наивным. Генерал и его орден a priopi не прощают никаких вольностей в следовании доктрине веры ad majorem Dei gloriam24.

– О, да. Слава Богу, в Женеве нет его приспешников и мы с вами, дорогой мэтр, можем быть спокойны. За этими стенами уж точно.

«Но в Женеве есть я!» – едва не вырвалось у Кальвина. Среди мрака и удушья тюремных стен ему претила легкость манер, являемых Серветом. Любому арестанту здесь было бы впору подобострастно лебезить и выискивать себе благосклонность и смягчение участи. Но Сервет ничего подобного не выказывал и вел себя на равных. Это начинало раздражать Кальвина, но он удерживал себя в руках.

– Очень хорошо, мсье Сервэ, что вы понимаете, где вы находитесь. Надеюсь также, что вы не забыли, по какой причине вы оказались в этих стенах. И всё же напомню. Женева обвиняет вас в многочисленных ересях и богохульстве, сочинении и распространении богопротивных опусов, кои призваны смутить умы христиан и отвратить их от веры истинной. Не возражайте. Свои доводы вы представите не мне. Все ваши тезисы и аргументы, изложенные в книгах, автором коих вы являетесь, будут рассмотрены судом. Он же даст им оценку и вынесет свой вердикт. Я пришел сюда вовсе не для того, чтобы вступать с вами в диспут. Меня привел к вам несколько иной интерес. Я хочу понять, как вообще вам в голову пришли такие идеи? Откуда они взялись? Сами ли вы их выдумали или кто-то вас к этому надоумил? И что сподвигло вас пропечатать их в своих книгах? Прошу ответить честно. Как вы видите, я не собираюсь вести протокол нашей беседы и даю слово, что всё, что вы скажете, останется в этих стенах и не будет предъявлено суду как отягчающее вину обстоятельство при решении вашей участи. Смягчающим обстоятельством оно также не станет.

Кальвин произнёс всё это своим твёрдым, не допускающим возражений менторским тоном, с каким обычно выступал перед Советом города или на проповедях в храме. Он в упор глядел на Сервета и надеялся уловить в его глазах если не смущённость и согласие, то хотя бы какую-то неуверенность. Но ничего этого не было. Взгляд Сервета был спокоен и задумчив.

– Ну так как, мсье Сервэ? Будете говорить?

Сервет, раздумывая о чём-то, медлил с ответом.

– Что ж, Жан, пожалуй, я не смогу отказать тебе в беседе, тем более, что я сам давно её желал. Когда мне ещё представится возможность поговорить с тобой вот так, с глазу на глаз? Спокойно и откровенно …

– Послушайте, Сервэ! Прошу обращаться ко мне так, как вам было указано. И не забывайте кто вы и где находитесь!

Голос Кальвина словно колокол прозвенел в давящей тишине тюремной комнаты. Дерзость узника возмутила его до самой глубины. Так обращаться к нему? Что этот Сервэ возомнил себе? Впрочем, опыт идейных баталий в таких случаях советовал Кальвину только одно – сразу ставить смутьяна на место.

– Послушай, Жан. Я прекрасно понимаю, где я нахожусь и какая мне грозит участь. А потому прошу тебя всего об одной любезности. Давай просто поговорим без всяких предвзятостей и барьеров, навязанных статусом каждого из нас. Да, сейчас я обвиняемый и нахожусь в зависимом положении от тебя, обвинителя. Но я не буду вставать на колени, молить о пощаде и выторговывать себе какие-то мелкие поблажки. Почему-то не хочется быть трусом, а хочется хоть немного пожить свободным человеком, пусть хотя бы и здесь в вашей тюрьме. Ты знаешь, я рад, что мы наконец-то встретились и ты даже сам пришёл ко мне. За все годы, что я размышлял о природе Бога и человека, мне очень не хватало серьезного оппонента, который мог бы мне что-то подсказать, направить, предостеречь. Я мечтал о собеседнике, познавшем божественную сущность чуть более, чем я сам. Римские священники, с кем мне приходилось иметь дело, не смогли дать мне ничего нового. Все они закоснели в своём слепом следовании догматам. И вера для них оказалась лишь средством для удержания своего статуса. О чём с ними было говорить? Поэтому я искал твоего внимания, обращался к тебе с письмами. Но в несколько листов бумаги всего не втиснешь, к тому же ты давно перестал мне отвечать. Признаю, некоторыми своими посланиями я нарочно пытался задеть тебя, чтобы как-то оживить твой интерес. Но ты молчал. Поэтому если хочешь, давай поговорим обо всём сейчас. Место, правда, не самое лучшее, но всё же. Только прошу тебя, оставь свой тон допросчика. Если нет, то давай даже не будем начинать. Разойдёмся и останемся при своём.

Высказавшись, Сервет замолчал, глядя на Кальвина и ожидая от него какого-нибудь ответа. Но Кальвин молчал. Услышанное сбило его с толку. Не это, ох, не это он ожидал услышать от арестованного Сервэ. Едва осмыслив первые фразы монолога, Кальвин поймал себя на мысли, что слышит какой-то бред. Или же сам он оказался в каком-то непонятном сне, в котором фразы, произносимые Сервэ, превращались в острые бритвы и иссекали его, Кальвина, доминанту, оставляя от неё жалкие лохмотья. Уж не тронулись ли они оба рассудком? Вечный полумрак, удушье и теснота стен сами по себе могли свести с ума кого угодно.

Кальвину к горлу подкатил ком, не давая вздохнуть. В груди всё защемило и сердце забилось вдруг мелко и быстро, словно боялось остановиться. Всё тело охватила слабость. Единственное, на что Кальвину хватило сил, это поскорее отпрянуть от стола, спрятавшись в тень, чтобы скрыться от прямого и спокойного взгляда Сервета. Недоумение, удивление, растерянность, грусть, отвращение – все эти чувства одно за другим можно было бы прочитать сейчас по лицу Кальвина. «Что он такое несёт? Как он вообще смеет говорить со мной в таком тоне? Кто ему позволил? Его дело только отвечать на вопросы, правдиво и чётко. Что он о себе возомнил? Богохульник и негодяй! Но он так же, как и я понял несостоятельность старой доктрины. Он не махнул рукой на неё, а стал искать свои ответы. Беда, что пошёл он не по тому пути и никто его не остановил. И я ему не помог. Может он просто несчастен и недалек умом? О, нет, он коварен, этот Сервэ! Он не просит снисхождения и ведёт себя, словно он на свободе. Зачем он завёл этот разговор? На что надеется? Здесь что-то не так … Он обратился ко мне по имени! Как? Неужели он назвал меня по имени? Во всей Женеве кто-то хоть раз назвал меня так? Только Иделетта, бедная жена моя, но это другое. Ах да, Луи! Дружище Луи дю Тилье! Как мы с ним скитались по французским провинциям! А как уносили ноги из Феррары! Когда это было? Лет двадцать назад? Впрочем, вернувшись в католичество, Луи перестал быть мне другом. О Боже, что же мне делать?»

Кальвин, словно каменный истукан застыл в молчании, ни звуком, ни шевелением не желая выдать ужас своего состояния единственному своему собеседнику. Полутьма тюремной комнаты надежно скрывала его от Сервета. Однако продолжаться вечно это не могло.

Кое-как справившись со своим смятением, Кальвин наконец взял себя в руки. Пусть первый выпад противника он пропустил, но это не повод отступить. Кальвин никогда не отступал и никогда не сдавался. В Женеве это мог подтвердить любой.

«Итак, он хочет вызвать меня на откровенность. Зачем? Чтобы, воззвав ко мне лично, смягчить свою участь? Может быть и так. Каков хитрец! А откажи я ему в ответной откровенности, он закроется и не станет более ничего говорить. И мне не узнать, откуда и как появились его идеи и есть ли у него последователи. Морель докладывал, что некоторые серветовы сообщники давно дожидаются суда римской святой конгрегации. Но все ли? Кто достоверно скажет, насколько распространилась по миру эта скверна, изложенная в его книгах? Сотни экземпляров этих богомерзских книг арестованы, но все ли? Сколько их было всего? Куда и кому он их отправил? Узнать это можно сейчас только от самого Сервэ. Но сам он ничего по доброй воле не скажет, это уж точно. Подвергнуть его пытке? Метод действенный, но чересчур. Под пыткой любой расскажет всё что угодно, даже то, чего и быть не могло. Оставим это на крайний случай. Тогда что же остаётся? Только ответить ему откровенностью на его никому не нужную откровенность … Что ж, мсье, извольте!»

– М-да, дорогой мсье Сервэ, признаться, своим монологом вы застали меня врасплох. Никогда ещё в этих стенах мне не доводилось слышать от арестованных ничего подобного. Как правило все здешние сидельцы не столь словоохотливы …

– Послушай, Жан, не откажи узнику в милости. Будь добр, называй меня по имени. Понимаю, что моё арагонское имя Мигель труднопроизносимо на нашем французском. Признаться, прожив почти всю жизнь во Франции я уж и сам забыл, как оно произносится. Давно уже привык, что все называют меня Мишелем. Не сочти за панибратство. Просто я думаю, что называя человека по имени, ты обращаешься напрямую к нему самому, такому, каков он есть. А все эти «мессиры», «доны» и «сеньоры» не более чем разделяющие условности.

– Весьма интересное заключение, – очередная дерзость Сервэ покоробила Кальвина, но он не подал вида. Он решил подыгрывать своему vis-a-vis, понемногу и незаметно заманивая его в свои ловушки, – утверждение, достойное не столько врача, сколько магистра юриспруденции. Но насколько мне известно, вы же врач, дорогой мсье … э-э-э Мишель?

– Да, я врач. Лечу людей, почитай, всю свою жизнь. С тех пор как выучился в университете и до сего дня.

– О тебе, Мишель, молва идёт не только из Вьенна и Лиона, но даже из далекого Парижа. Одни тебя ругают, другие нахваливают. А ты сам как думаешь, хороший ли ты врач?

– Хороший ли я врач, ты спрашиваешь? Об искусности врача лучше спросить у его пациентов, больных, которых он лечил. Они-то врать не будут. Сам я, честно говоря, не припомню, чтобы кто-то из моих больных остался недоволен лечением. Кроме случаев, когда вся медицинская наука оказывалась бессильной. А ругают меня всегда. Обычно этим грешат или врачи, или аптекари. Я-де попираю цеховые правила, обманом переманиваю к себе больных и всякое прочее. Ну да Бог с ними.

– А что ты скажешь о некоторых молодых людях, которые даже не выучившись в университете, объявляют себя искусными лекарями, ходят по селениям и лечат бедных людей? Вправляют кости, рассекают и зашивают плоть, поят горькими снадобьями?

– Шарлатаны. Даже нет, негодяи! И я скажу почему. Природа тела человеческого, какой бы примитивной она не представлялась, весьма и весьма сложна. Эта природа грандиозна по замыслу, совершенна по воплощению и невероятно сложна по сути. Незнание или недостаточное знание этой самой сути неизбежно отразится на правильности лечения. Рано или поздно, пациент, врачуемый таким неучем, умрёт. А неуч, назвавшийся врачом, станет убийцей. Таких негодяев нужно отправлять прямиком в тюрьму, и чем раньше, тем лучше.

Кальвин непроизвольно потёр ладони. Да, его добыча уже угодила в ловушку. Остается только захлопнуть дверцу. Но как же тяжело здесь дышать!

– То есть, по твоему мнению, в общем смысле человеку неучёному никак нельзя доверить управляться с объектом высоким по замыслу и сложным по построению без ущерба для самого объекта? Так?

– Всё так, Жан, вернее и быть не может.

– Так почему же вы, мсье Сервэ, врач по образованию взялись ломать и перестраивать материи, которым вы не обучались в университетских аудиториях и в которых ничего, очевидно, не смыслите? Пусть вы дипломированный доктор медицины, но в сферах богословия вы никто. Вы неуч, которого, по вашим же словам, если не остановить, неизбежно станет убийцей. Вы не думали об этом?

– Погоди, Жан …

– Я, Жан Кальвин, доктор юриспруденции и богословия. Своё право проповедовать с кафедры Слово Божие я заслужил годами своей учебы в нескольких университетах. Но я, доктор богословия ни за что не возьмусь врачевать людей, исправлять их телесные недуги, как бы те люди не страдали. В медицине я ничего не смыслю и не умею. И поэтому я, пастырь духовный, не встаю у постели больного, чтобы заменить собой врача. И не вступаю во врачебный консилиум со своими суждениями, как правильно лечить больного. Долго ли проживет несчастный больной, если за его лечение возьмется не врач, а кто-то иной, пусть и многознающий, но не в медицине? Я не хочу становиться, как вы выразились, убийцей. А вы? Где вы постигали догматы веры Христовой? В деревенской школе при церкви? И вы считаете этого достаточно, чтобы объявить эту веру несостоятельной? Это при вашем-то действительном академическом уровне! Если кто и стал убийцей, так это вы сами. Своими измышлениями вы убиваете веру во Христа. Допускаю, что вы это делаете не нарочно, а скорее по недалёкости ума. Сочинить всё то, что изложено в вашей книге, вам явно не под силу. Не иначе вас кто-то поучал. И этот кто-то человек недюжинных знаний и таланта. Я прав?

Тень удивления и растерянности пробежала по лицу Сер-вета. Кальвин это заметил: «Удар в точку. Сейчас он растеряется, пыл его угаснет. Не справившись со смятением, начнет лепетать всякие глупости и утонет в собственном бреду. Нужно лишь чуть подождать. Еще немного и можно будет выйти из этого удушливого погреба». Однако пауза, обещавшая Кальвину скорую победу в этом неожиданном диспуте, оказалась недолгой.

– Вот как? А ведь верно же! Я как-то даже и не задумывался на этот счёт. Но раз у нас зашел разговор на чистоту, то я попробую тебе ответить. Да, у меня нет диплома магистра богословия. И даже в школе при храме я не учился. Но не по тому, что я не прошел отбор из-за недоумия или ленности. Свой первый диплом магистра искусств я получил в Тулузе, а вместе с ним и настоятельные рекомендации профессоров отправиться в Париж, продолжать обучение на богословском факультете. Мне ничего не стоило бы стать и доктором богословия, а в дальнейшем и епископом, однако я намеренно отказался от этой стези. Ты спросишь почему? Ведь место в капитуле при храме сулит и положение, и блага. Да просто не захотел. И сейчас не хочу быть частью этого насколько грандиозного, настолько же и насквозь лживого представления, называемого Церковь. Именно так! Свои первые уроки веры я получил еще ребёнком, таскаясь в обозе императора Карла. И первым учителем моим был магистр богословия падре Хуан, капеллан королевской гвардии и духовник самого императора. Он первый открыл мне Христа, которого я полюбил, и веру, которую я принял всем сердцем. Но там же в обозе я познал и истинную личину людей, называющих себя верными слугами Господа и представляющих Церковь Его. Я до сих пор помню, как я был растерян и подавлен, ставши невольным свидетелем беседы римского легата с Карлом, когда тот собрался короноваться императором. Тогда я никак не мог взять в толк, как это святой отец может то угрожать, то, пресмыкаться и выторговывать сугубо мирские преференции своему римскому владыке. И всё это именем Христа. Позже, присматриваясь к прелатам, я понял, что Церковь нужна им вовсе не для того, чтобы нести Слово Божие людям, нет. Она нужна им, чтобы грабить этих самых людей. Всех, от самого императора до последнего бродяги. И я решил, что никогда не буду иметь ничего общего с этим театром лжи и лицемерия, именуемым Церковью. Я отверг её от себя. Отверг Церковь, но не веру. Познав Бога в себе, я уже не мог не видеть присутствие Его и в окружающем мире. Я должен был постичь Его суть и промысел. Обучаясь в Тулузе, я дневал и ночевал в университетской библиотеке. На моё счастье волею Божьей там хранился редкий оригинал ком-плютенской полиглотты25, изучать который разрешалось только магистрам. Чтобы познать истинное Слово, заключенное в этой книге, мне приходилось по ночам тайком пробираться в запретную залу, где она находилась. И рядом с ней я дал Богу свой обет донести свет дарованного мне знания до каждого лишённого его. В штудиях своих я провел у её пьедестала недели и месяцы, я даже изучил для этого арамейский язык …

24.Ad majorem Dei gloriam – к вящей славе Господа! (лат.) Девиз иезуитов.
25.Полиглотта – печатный экземпляр Библии, в котором параллельно с основным текстом помещён его перевод на несколько языков. Комплютен-ская полиглотта была издана в Испании в 1517 г. на четырёх языках.