Buch lesen: «Доклад генпрокурору»
Тайна крупных состояний, возникших неизвестно как, сокрыта в преступлении, но оно забыто, потому что чисто сделано.
Оноре де Бальзак.
Человек, желающий найти мудреца, должен быть мудрым сам.
Ксенофан Колофонский
Часть первая
Глава первая
«Живем однова...» – подумал Иннокентий Варанов, литератор от бога, им же обделенный, сполоснул рот остатками вчерашнего пива (пить не стал – резанет горло кислотой, сожмет тело тоской по здоровой влаге), сунул ноги в кроссовки, завязал уверенными движениями шнурки и вышел из дома, что во 2-м Резниковском переулке.
Денег в карманах было до неприятного мало, что-то около шести рублей с обычным для похмельного утра обычного бродяги набором копеек. На те деньги бродяге не суждено не только выпить для удовольствия, но даже вступить в триединую формулу мужской солидарности невозможно. Что те шесть рублей? – треть в бутылке пива. А бутылку пива, как известно, на троих не пьют. Задержи его на улице любой милиционер да проверь карманы, так и выйдет. Вклиниться же в компанию знакомых, страдающих аналогичным заболеванием, вряд ли удастся (задолжал Варанов всем помногу и подолгу), а потому надежда была лишь на самого себя, болезного.
В районе пересечения переулка с одноименной улицей в голове Иннокентия Игнатьевича, как у настоящего бездомного, не озабоченного трудовой деятельностью, должны были зашевелиться мысли о наиболее доступных способах получения финансового подкрепления из известных вариантов, предоставляемых судьбой. И зашевелились.
Упоминание о судьбе не было метафорой, обязательной частью высокого штиля при изложении идей в голове пьяницы. Штиль – он был, но относился, скорее, к синоптическим определениям, нежели к литературным. Что же касаемо судьбы, то это самое что ни есть настоящее, точное мерило существования любого безработного пьяницы, остро переживающего абстинентный синдром, на коего, пьяницу, собственно, и был очень похож Иннокентий Игнатьевич Варанов. Человек с именем, но без роду, с местом жительства, но неопределенным. Как и без определенных занятий. Словом, философ в душе и пьяница по натуре.
Оглядев себя снизу вверх, Варанов убедился – так и есть.
Вернемся к судьбе. Она постоянно благоволила Варанову, периодически подкидывая случайные заработки на совершенно ровном месте. Вот и сейчас, выйдя на Резниковскую, Иннокентий (Кеша – как его звали в прошлом наиболее близкие коллеги-философы) потянулся, стараясь в этом жизнерадостном жесте не зацепиться за прохожего. Делать это в такое время суток не стоило, так как легко можно было влиться в пешеходный поток, выбраться из которого потом посчастливится лишь в районе станции метро «Сокол». Потянулся, послушал хруст суставов и впал в раздумье.
Любой прохожий, не торопись он сейчас на службу и окажись повнимательней, сказал бы – в тревожное раздумье.
Место, что он выбрал для размышлений, было подобрано со знанием дела: небольшая выемка, обозначающая подъезд с высоким крыльцом. Именно отсюда Иннокентий Варанов решил планировать день своей новой жизни. Почему новой, о том речь позже.
Имея шесть с полтиной в кармане, особо благородные поступки, как то: благотворительность, Пушкинские чтения или приезд к детдомовцам, не запланируешь, понятно. Тем паче, что ему мало кто будет в тех детдомах рад. Как, впрочем, и на Пушкинских чтениях. А зря. Ей-богу, зря.
Когда-то давно (лет двадцать назад) Иннокентий закончил филфак Саратовского института. Любил он литературу, русский роман любил, французские XIX столетия повести славил, античную драму почитал (в смысле – уважал) и преподавал по выпуске сначала в школе, а потом, увлекшись, на филфаке Саратовского института. Декламировал студентам «Эдипа-царя» Софокла, «Двух менехмов» Плавта, читал по ролям «Трильби» Нодье, но в начале девяностых филфак ликвидировали (образовали факультет кооперативной торговли), и преподавателю Варанову, дабы не нарушать его конституционных прав, предложили: либо школа в Смородинове, что под Козихой в Белгородской области, либо интернат для детей, требующих особого внимания, в Раздольном у Чанов, что за Уралом. Неготовый к таким жизненным коллизиям литературовед Варанов растерялся, собрал чемодан вещей с чемоданом конспектов и томиком Альфреда де Виньи и отправился покорять Москву.
Немного, чтобы прояснить дальнейшие пертурбации в судьбе еще молодого преподавателя, отвлечемся. Это отступление сделать можно, а потому, как говорят некоторые известные люди, должно.
Москва – город счастливых совпадений, но милостива она лишь к тем, кто шагает по ней, ничего не требуя, довольствуясь малым. К тем, кто не выясняет, какую кровь она несет в своих бесконечных кровеносных сосудах улиц, вливающихся в артерии, не пытается проверить на крепость нервишки измочаленных постоянным «Вихрем» милиционеров и не курит на ее аэродромах. Например – на Красной площади. Тех же, кто прибывает ее покорять, Москва опускает на свое дно и ставит на колени. Немало случаев известно, не стоит тратить время на судьбы тех, кого унесли артерии этого года к клоаке, да там и оставили.
Возвращаемся к Варанову.
Москва... Как много в этом звуке. Как много в нем отозвалось.
Любой, кто приезжает в Москву, чтобы его не сочли за идиота, первым делом идет на Красную площадь, что у мавзолея Ленина, потом на Арбат. Даже если сразу после этого тебя шваркнут трубой по голове и обчистят в каком-нибудь проходном дворе на Варварке, то по приезде домой в село Глухово ты можешь сказать с чистым сердцем:
– Я б-был в М-москве. Я, блин, видел ея.
На Красной Варанов побывал сразу по приезде. Ничего особенного. Единственный вопрос, который встал у него в голове сразу после выхода оттуда, был: как не ломает на ней ноги почетный караул?
Впрочем, тревога за ноги тех, кто ежедневно чеканит по двести десять шагов туда-сюда от караульного помещения до мавзолея, скоро рассеялась. Варанов нашел Арбат и побрел по нему, тая́ печаль в своем сердце, в самом сердце Москвы. Совпадение напрашивалось на издание небольшого сборника стихов, но вдруг, проходя мимо четвертого ряда фонарей, Варанов полюбил.
Он полюбил внезапно, вспыхнув, как спичка. Увлекся как раз в тот момент, когда уныло размышлял над предложенным на Московской бирже труда вариантом: Белоголовица – деревня под Козихой, где-то под Москвой.
К черту литературу! – вон тот мужик в рыжей кацавейке только что продал полотно пятьдесят на восемьдесят какому-то японцу и получил от него двести долларов.
Двести долларов! – да таких денег Варанов просто не видел. А картина? – два круга, один из которых красный, второй вообще не закрашенный, кривая рожа между ними, и все это «искусство» на голубом фоне. Двести долларов, минус краски на сто рублей, минус рамка на столько же, за вычетом двух часов воспоминаний вчерашнего похмельного сна и отображения его на куске холстины ценою десять рублей за погонный метр.
Так Варанов, человек одухотворенный, из глубинки, почитающий античную литературу и Гомера, полюбил живопись. Невелики перемены, скажет обыватель. Живопись, поэзия – все едино, если ты человек от искусства. И Иннокентий Игнатьевич, еще неделю назад преподававший в вузе литературу, отправился покорять Москву новым, прибывшим в нее гением.
Некоторая сумма у него имелась, ее он получил на бирже (не путать с ММВБ), и всю, за исключением пары сотен, потратил на масляные краски, холстину, мольберт и кисти. Ему посоветовали брать колонковые – беличьи же́стки – и лучше подходят для новичков, и он взял.
Литература заставляет создавать образы мысленные, живопись – реально существующие, ощутимые зрением, поэтому в последней Варанов полюбил импрессионизм, а в нем – кубизм. В кубизме людям от литературы, впервые взявшим в руки кисти, как правило, легче передавать окружающим свою душу.
Свое первое полотно, – оно называлось «Несовместимость», – Варанов продавал три месяца и чуть не умер с голоду. Собратья по кисти его жалели, кормили, и выжил он благодаря исключительно художественному братству. Девяносто дней новоиспеченный художник сидел и не понимал, почему кубы справа и слева от него уходят за доллары, а его собственные стоят на месте, и на них никто даже не смотрит.
– Ты пойми, – увещевал Варанова арбатский старожил Пепин по прозвищу Репин, – мало написать, нужно душу вложить.
Как вкладывать в кубы душу, Варанов не знал, поэтому стал робким маринистом. Его «Парус надежды» качался в потоке туристов около трех недель, пока к нему не подошел известный мастер морских батальных сцен Вайс. Варанова жалели все: что он тут, на Арбате, делает, тоже все знали – они все тут делали это, а потому доброхотов не убавлялось.
– Что это? – спросил Вайс, ткнув пальцем в центр холста.
– Это, – сгорая от стыда за неумело выписанные барашки волн, пролепетал Варанов, – матрос плывет на яхте.
Сказал и на всякий случай добавил:
– По морю.
– Плавает говно, – резюмировал бывший моряк Вайс. – По морю ходют. А у тебя этот матрос... Кстати, где он? А? Это матрос? Ну, так вот, он действительно плывет.
И тоже добавил:
– На яхте... Бросай ты это дело.
«Несовместимость» общими усилиями втюхали туристу-докеру из Глазго за сотню, «Парус» поменяли на купюру с изображением президента Гранта какому-то негру из Чада. Знающий английский язык портретист Смелко выступил в качестве переводчика и впоследствии, когда восхищенный негр ушел, унося холст, пояснил, что покупатель живет в городишке Умм-Шалуба, что на западе Сахары, паруса не видел ни разу, а потому сделку можно считать удачно завершившейся.
Большая часть кубистов-пейзажистов была, как и Варанов, бездомной, но считала это не пороком, а совершенством души. Истый художник должен быть свободен от всего, в том числе и от квартплаты, которую так нагло и беззастенчиво навязывают московские власти. Жила эта когорта свободных художников в обветшалом доме, готовящемся к сносу, на Сахарной; на свою нужду откладывала, но малую толику в общак вносила. Тем и существовала на общежитских началах. Варанов же, прибившийся к компании работников кисти и цвета, пришелся им по нраву, так как знал годы жизни Джузеппе Бальзамо (Калиостро) и что «прозопопея» – это не мат, а стилистический троп.
В минуты отдохновения Варанов, выпивая портвейн мастеров и закусывая их же колбасой, рассказывал художникам о судьбе Шатобриана, а на Арбате, проявив недюжинный талант словохота, убеждал туристов купить выставленные полотна на языке Стендаля в первоисточнике.
– Просила Третьяковка, – говорил он приезжим из Испании, кивая на геометрию Пепина, – но за́ла импрессионизма там еще не готова. Быть может, эта картина найдет свое место в Прадо...
– Tretyakov Gallery? – удивлялись не понимающие по-русски и еще меньше по-старофранцузски испанцы.
– Си, – скромно тупил взор Варанов.
Доходы художников, благодаря так и не уехавшему в Козиху филологу, понемногу росли, получал средства и Варанов. Вскоре он смог даже снять маленькую комнатку (сырой подъезд, третий этаж, окна во двор, пружина в диване) на Моховой. Одевался, конечно, не бог весть как, но комната! – он был уже москвич.
Однако радужным мечтам о безоблачном существовании сбыться было не дано. Портвейн медленно, но уверенно делал свое дело, и теперь по утрам Варанов уже не мог идти, не выпив некоторого его количества. Доходы день на день не приходились, а жажда мучила ежедневно, и по нескольку раз. Занял раз у Пепина, потом второй у Вайса. Когда понял, что отдать невозможно, решил на время выйти из спасшей его от голодной смерти компании художников, чтобы подзаработать да отдать долг.
Москва была покорена всего один раз, Наполеоном, и то ненадолго. Варанов это понял, когда разуверился в том, что он, особо не утруждаясь, сможет «подзаработать» и для отдачи долгов, и для собственного достатка.
В первый раз его, мастера слова и знатока биографии де Вильяка, взяли на лавке у Патриарших. Как он туда попал с Моховой, Варанов вспомнить не мог. Проснулся без почти новых ботинок, джинсов и куртки, в которой лежал паспорт и несколько жетонов на метро.
Пятнадцать суток он мел какие-то улицы, одним милиционерам известные, мыл «уазики» с мигалками на крыше и пол в дежурной части. Через две недели его, вышедшего из запоя окончательно, поставили на учет и выпихнули за ворота ОВД.
В комнату на Моховой лучше было вообще не возвращаться, потому как не плачено за нее уже больше двух месяцев, и хозяйка еще до его задержания на Патриарших предупреждала, что, если назавтра плата не поступит, то он может быть уверен в том, что она заявит кражу. Кражу старуха, конечно, не заявила, в противном случае его уже давно бы из ИВС перенаправили в СИЗО (говорят, страшное место), но, оказавшись за воротами отдела милиции, он одновременно оказался и без крыши над головой.
Пять лет.
Ровно столько Москва и арбатская пишущая братия не видела Иннокентия Варанова, опустившегося художника слова, вернувшегося в нее с покаянием.
– Кажется, я видел Варана, – шепнет, получая от американской туристки доллары, Пепин Вайсу. Вообще-то, картина называлась «Сражение под Нарвой», но, увидав на груди очкастой и прыщавой мисс пацифистский медальон, похожий на поломанный знак от «Мерседеса», Пепин представил ее как «Мир над Манхэттеном».
– Ерунда, – решительно возразит маринист. – Он давно где-то загнулся, оставшись должен мне пятьсот рублей.
– Ей-ей, видел, – поклянется импрессионист. – На автобусе проезжал мимо Резниковской, он там на крыльце какого-то дома сидел и газету читал.
Вайс смолчит, но не поверит.
А вскоре окажется, что старого художника зрение не обмануло. Уже через три дня на Арбате покажется знакомая, но уже порядком подзабытая за пять лет, с неуверенной походкой фигура литератора из Саратова. Он подойдет, поклянется, что судьба била, но о друзьях помнил, раздаст долги и вынет из обветшалой сумки несколько бутылок портвейна.
Пять лет. Они прошлись по бывшему литератору, как литовкой, – это мог сказать каждый, кто знал Иннокентия. Взгляд Варанова опустел, зрачки шарили по тылам баров и кафе в поисках нужды в грузчиках, руки почернели, лицо осунулось. Жил он тем, как сам говорил, что мыл на светофорах стекла авто, выпрашивал в метро милостыню (за что был не раз бит работодателями профессиональных попрошаек), помогал разгружать фургоны с товаром у коммерческих киосков и... Вот, пожалуй, и все. Каждое утро нового дня он выходил на улицу Резниковскую и думал, где добыть так необходимые его организму деньги. Однако долги кредиторам он вернул, а как средства ему достались, особенно никто не интересовался.
Они пили, он все больше подливал, видимо, старался загладить вину. Этому тоже никто не противился, потому что так, как правило, достается больше. Разошлись художники уже под вечер, а Иннокентий, попрощавшись с Пепиным и Вайсом, ушел к себе на Резниковскую, чтобы собрать вещи и, как пообещал, вечером следующего дня снова влиться в старый коллектив. Этому тоже никто не противился. Разрушенных домов в Москве хватает, а что касается малой толики в общак, то по последним данным видно, что судьба Иннокентия била, но разума не отняла. Напротив, он стал еще более словоохотлив, и это гарантировало неплохие распродажи.
Вот и сегодня, в восемь часов (около этого часа похмелье начинает давать о себе знать особенно сильно – это знает каждый алкоголик), он вышел из комнаты очередного, подготовленного к сносу дома и сел на крыльцо под непонятной вывеской – «Статстройуправление», дверь под которой не открывалась уже несколько лет. «Вход со двора» – вещал указатель, и только по этой причине Варанова никто с крыльца не гнал.
Дома в Москве сносят не так, как, к примеру, в Саратове. Если утром к стене подошел мужик с портфелем и написал на стене: «СНОС», то это информация не для тех, кто приедет дом ломать, а для тех, кто в нем живет. А потому утром, выходя из дома и заметив такую надпись, жильцам лучше всего прихватывать все нажитое с собой, потому что уже вечером, возвратившись, вместо пятиэтажного дома можно обнаружить лишь груду кирпичей, два экскаватора и бригаду спасателей с собаками, ищущих под завалом живых.
Тонкости эти Иннокентий знал, как-никак почти коренной москвич, а потому, спускаясь полчаса назад по скрипящим лестницам брошенного образчика сталинской архитектуры, держал в руке пакет с вещами, а на голову нахлобучил кепку. Дел сегодня было задумано много, и вещи обязательно должны будут пригодиться.
Собственно, обойтись можно было и без кепки, так как на дворе июнь, и в восемь часов уже никак не меньше пятнадцати градусов в тени. Однако выхода не было, и пакет лег рядом с Кешей на крыльце. Варанов торопливо закурил и автоматически бросил кепи перед собой, ободранной подкладкой наверх. Пока мысль стремительно идет по лабиринтам мозга, не исключено, что кто-то обронит в кепку монетку. Раз пять по два рубля, и идею можно будет развивать уже с бутылкой пива в руке. В любом случае – он нищий, претензий к которому всегда по минимуму.
Насобирав за полчаса искомую десятку, Варанов поднялся и направился к ближайшему киоску. Работа началась.
Пустая тара подсказала беспроигрышную тему. Сунув бутылку в пакет, Варанов заспешил во двор. За ночь жители квартала (дальше лучше не ходить) могли набросать в мусорные баки остатки ночных пиршеств, а это гарантировало не менее двух-трех десятков стеклянных емкостей, как две капли воды похожих на ту, что уже покоилась в его пакете. В любом случае его поймут все, кто увидит. Не прогонят.
Зайдя в ближайший от киоска двор, Кеша остановился. Машинально потрогал мочку уха и стал соображать, как мотивировать свое нахождение рядом с машиной. А она стояла, огромная, именуемая джипом, посреди площадки, между разваленной детской песочницей и лавочкой подле нее.
«Лэнд Круизер» серого цвета с зеленоватыми стеклами стоял, словно ожидая кого-то, трубой не дымил, но за рулем сидел человек. Скользнув взглядом по сторонам, Варанов медленно прошел к машине. Вынул из пакета чистую тряпку с баллончиком стеклоочистителя «Секунда» и услужливо наклонился к огромному зеркалу:
– Помыть?
Обычно об этом никто не спрашивает, это глупо. Если у каждого водителя спрашивать, мыть или не мыть, то день закончится вхолостую. Лучше быстро мыть, пока горит красный, а потом с улыбкой (но милой, а не злорадной!) склонять голову к боковому стеклу. Как правило, платили. Один раз, пять лет назад, даже перепала сотня. И откуда? – из «девятки»! Парень, наверное, просто перепутал купюры – на улице вечер стоял. Теплый такой...
Варанова водитель, несомненно, видел, как видел и тряпку с баллоном в его руках. Между тем стекло не опустил и подальше не послал.
Отработал Иннокентий на славу. Стекло горело, как только что отлитое. Хозяин джипа должен быть доволен. Он, наверное, даже очень доволен, если за те несколько минут, пока Кеша тер машину, опустил руку с соседнего сиденья и развалился в кресле.
Варанов снова незаметно посмотрел по сторонам и подошел к окну. Когда стекло не опустилось, и оттуда не появились деньги, он помялся у двери, давая повод мужику, выгуливающему неподалеку собаку-монстра, заинтересоваться необычной сценкой. Мужик с силой потянул на себя поводок со слюнявой мордой на ошейнике и остановился для финальной сцены. Сейчас, по всей видимости, из машины должен был выйти хозяин или несколько громил и вышибить обнаглевшему бомжу мозги. Еще больше он заинтересовался, когда Варанов осторожно постучал грязным ноготком по ручке двери.
Но монстр рванул, и хозяин решил пойти за ним.
Теперь, подумалось ему, хозяину, два варианта. Либо водитель выйдет и набьет-таки бродяжке морду, либо, если за рулем не отморозок, расплатится. Должен же он, водитель, понимать, что на его машину потрачено некое количество сил, которые чего-то стоят! – думалось хозяину, который, несмотря на силу, неумолимо влекущую его в подворотню, верил тем не менее в разум.
Когда же дверь не открылась и на сей раз, Иннокентий Игнатьевич понял: пора.
Он щелкнул ручкой, приоткрыл дверь и заискивающе бросил:
– Доброе утро.
Да неудачно как-то открыл, переусердствовал от волнения, что ли: вопреки ожиданиям, обманутым видимой тяжестью дверцы, она распахнулась легко и ударила Варанова по переносице...
Резкая боль в носу, оранжевые, как утреннее солнце, круги перед закрытыми глазами.
Дорого в Москве дается рубль, дорого.
Последнее, что видел мужик, уходя со своим массивным псом в арку, был бомж, зажимающий рукой кровь, льющуюся из носа. Видать, добился своего бродяга, получил...
В другое время, лет пять назад, Варанов ничуть не удивился бы, если бы получил в ответ перстнем в глаз. Однако, вопреки всему разумному, Кеша, зажимая рукой капающую из носа кровь, нагло повторил:
– Доброе утро, говорю.
Лет пять назад, когда он только начинал, Иннокентий понял бы, что попал.
На водительском кресле джипа сидел полноватый мужик одних с ним лет, но в два раза шире, в пятьдесят раз чище и в тысячу раз дороже одетый.
«Он спит вечным сном» – напрашивалась аллегория в голове филолога, когда он рассматривал вылившуюся из затылка и засохшую на воротнике и груди белоснежной рубашки и серого костюма кровь.
«Это труп», – мелькнуло в голове нищего Варанова.
У Иннокентия не подкосились ноги. Напротив, мозг стал работать чище и размереннее. Любой другой, относящийся к себе нежно и бережно, ушел бы от джипа и тотчас скрылся в каком-нибудь другом административном округе, по дороге постаравшись забыть о случившемся. Но это был удел другого, не Варанова.
Не теряя более ни секунды, он протянул через труп водителя руку и забрал с соседнего сиденья пухлый портфель. Оглянувшись, похлопал по карманам толстяка в джипе, определил, в каком находится бумажник, прихватил и его. Хотелось снять еще и перстень с пальца, но как полагал Кеша, на это у него уже не оставалось времени.
Последнее, что он увидел, осторожно прихлопывая дверь, был маленький флажок российского триколора, застывший в своем трепыхании на лацкане пиджака водителя.
Через полчаса Варанов, спустившийся со второго этажа своего, готового к сносу дома, направился к станции метро. У него сегодня много дел: нужно срочно влиться в компанию Пепина и Вайса, чтобы не выходить из нее до последнего момента. Когда этот момент наступит, зависело уже не от него, а от тех, кто будет осматривать джип под запись в протоколе.
Кто знал его пять лет назад, мог бы с уверенностью заявить – настроение у него было тревожное.