Buch lesen: ««Что есть истина?» Жизнь художника Николая Ге», Seite 6
Провалы или победы
Провалы Ге закономерны. Даже многие из тех, кто вчера был за него горой, ныне его не принимали. Когда хотят нового – это еще не значит, что всякого нового. Новизна «Тайной вечери» всех потрясла, новизна «Вестников воскресения» и «Христа в Гефсиманском саду» оказалась преждевременной.
Ге сам сказал в «Тайной вечере», что вместе выйти – еще не значит вместе прийти. Кто-то отстает по дороге.
Отстали многие, кто приветствовал в «Тайной вечере» ниспровержение академической живописи. Шестидесятые годы были на исходе. Перов окончательно утвердил себя «Тройкой», «Утопленницей», «Последним кабаком у заставы». Входил в славу Крамской. Хорошо работали Неврев, Журавлев, Корзухин, Лемох. Начинал Репин. Ниспровергателей академического искусства было вдоволь. Традиционных профессоров уже никто всерьез не воспринимал. Они перестали быть угрозой.
Русская живопись решала человеческие вопросы в мире людей. Решала наглядно. Дети перовской «Тройки» вызывали больше сострадания, чем смятенный Иисус. «Вестники воскресения» рядом с «Утопленницей» казались иероглифом. Стасов укорял Ге за то, что он «в своем прекрасном далеке» отстал от нового русского искусства – «все воображал, что только и есть дела и смысла в одной религиозной живописи», тогда как «вся сила России по части художества всегда лежала в ее национальности, в изображении того, чем Россия жила и живет; в воплощении того, что ей близко, что ей ведомо до последней черточки и фибра…»
Не поспешные и преходящие суждения газетных рецензентов определяют подлинную ценность творений искусства, а судьба этих творений – она-то, в конечном счете, и есть мнение народное.
Славу отличает от успеха протяженность во времени. Ее утверждают новые поколения. Слава «Тайной вечери» не угасла с пламенем первого спора. Через шесть лет, в 1869 году, ее «резкую жизненную правду» высоко оценил Гончаров, – он писал о картине в предисловии к «Обрыву». Еще через пять лет, в статье о картине Крамского «Христос в пустыне», Гончаров снова защищал «художественную правду» «Тайной вечери». И так же, как первые хулители картины, правду Ге через десять лет отвергал, не хотел принимать Достоевский. А через тридцать лет Репин, отрицавший многие искания Ге, говорил о «гениальности» «Тайной вечери» – в искусстве не было равной картины на эту тему. «Вестников воскресения» и «Христа в Гефсиманском саду» забыли быстро.
Но пусть русской живописи эти картины не понадобились, может быть, они самому Ге нужны были – как поиск, как движение?
Через двадцать лет Ге увидел на столе у знакомого литератора фотографию с «Христа в Гефсиманском саду»:
– Земной он у меня очень, говорят.
– У каждого художника свой Христос.
– Вот, вот! Я люблю своего!
В это же время примерно ему показали другого «Христа в Гефсиманском саду», невыносимо страдающего, – его написал Врубель. «Талантливый человек, – сказал о нем Ге. – Зачем он только так ортодоксально подходит к изображению Христа».
Ге много раз переписывал свою картину – никак не мог от нее отстать. Значит, нужна была безжалостному автору, который, не задумываясь, резал и замалевывал готовые работы, но, значит, что-то в ней его не удовлетворяло.
Между тем пришла пора: в конце восьмидесятых – начале девяностых годов картина, два десятилетия назад решительно отвергнутая, вдруг стала вызывать интерес. Лесков распространял сделанные с нее фотографии. Чехов, ссылаясь на нее, давал советы Репину, который тоже писал этот сюжет. И Третьяков, не принимавший большинства работ Ге на темы Евангелия, очень захотел купить «Христа в Гефсиманском саду».
Другой бы на месте Ге пришел в восторг – как же, победил, дождался своего часа! Но Ге не победа нужна – ему нужна истина. Он собрался перед отправкой покрыть картину лаком, но, глядя на нее, понял, что мысль не хорошо выражена, – надо переписать. Анна Петровна в страхе уговаривала его не трогать картину и «новую мысль писать заново». К счастью, в мастерской оказался пустой холст. Ге сделал десять эскизов, измучился, однако решения не нашел. «Он писал лихорадочно быстро, но потом слабел, – вспоминает его невестка. – Мы замечали, что он не ест, не пьет, не разговаривает, и это значило, что он опять недоволен выражением своей мысли». И так до тех пор, покуда однажды не стало ясно: не старую картину надо переписывать, а новую писать.
«Начал поправлять Христа, – сообщает Ге в письме к художнику Теплову, – и вдруг понял, что нельзя продавать… и разом мне представилась такая картина, что я скорей взял новый холст и в один день сам и натянул холст и подмалевал. Приезжайте и увидите, что я еще не написал такой картины. Она равна, коли не сильнее, «Тайной вечери». Я сейчас же написал Третьякову, что… прошу его подождать немного, пусть увидит, может, эта новая ему больше понравится, и тогда отдам опять не для интереса денежного для себя – ежели уже захочет, то пусть даст моим, что найдет нужным, а мне не нужно. Мне только и радости, что я могу так чувствовать эту истину».
Новая картина называлась «Выход с Тайной вечери». Мясоедов писал Ге, что Третьякову стоило бы заказать эту картину «в размере и в силе «Тайной вечери», не жалея денег». Восторгался Савицкий: «Вы являетесь все тем же искренним, глубоко и высоко талантливым творцом сюжетов, за которые беретесь. Глядя на вашу картину, отогреваешься душой, веришь в то, что любит и чем дорожит художник».
И, кажется, когда картина написана, и десять раз переписана, и через двадцать лет неожиданно вылилась в другую картину, можно поставить точку? Но ведь это Ге – ему «только и радости» почувствовать истину. В 1891 году он сообщает В.Г.Черткову, что собирается сделать новую композицию «Христа в Гефсиманском саду».
Мысли, которые вдохновляли Ге, когда он писал «Вестников воскресения» и «Христа в Гефсиманском саду», остались с ним навсегда. По замыслу он ставил эти картины в один ряд с самыми высокими созданиями человеческого гения. Он гордился, что показал в «Вестниках» исполненное «глубокого значения» «сопоставление противоположных сторон». Это тема Данте, Шекспира, Гете и нашего Пушкина, – говорил он. «С любовью ученика следил я за ними, понимая всю важность мысли и способа выражения».
Так, может быть, причина неудачи последних флорентийских картин в «способе выражения»? Ведь упрекали же их за ошибки в рисунке, находили в живописи «что-то неприятное». Репин писал о «неправильности и трепаной небрежности рисунка и форм», называл «Вестников воскресения» «грубо намалеванным эскизом».
Но как ни совершенна «Тайная вечеря», достойная, по мнению того же Репина, сравнения «с самыми великими созданиями живописи», поздние работы Ге ближе к «Вестникам воскресения». С ними, а не с «Тайной вечерей», скорее, сопоставит неискушенный зритель и «Совесть», и «Суд синедриона», и «Голгофу».
Так в чем же дело? Почему сам Ге не был удовлетворен? Почему десять раз брался за «Христа в Гефсиманском саду» и вздохнул, наконец, с облегчением, когда написал совсем новую картину? Почему годами безучастно смотрел, как тускнеют на стене мастерской деревенского дома «Вестники воскресения»?
Можем только предполагать. Пожалуй, мысль двух последних флорентийских картин, как бы ни была хороша, не вполне сопрягается с чувством – жарким чувством, которым пылали сердца Ромео и Джульетты. Истина не устремляется прямо из сердца в сердце. Тут мало «взглянуть – и все». Тут «разговоров нужно, а искусство этого не требует», – как говаривал впоследствии Ге.
Ни в «Вестниках воскресения», ни в «Христе в Гефсиманском саду» Ге не нашел того «живого содержания», «содержания истинного», которое само подсказывает художнику «живую форму». «Живое содержание» – не только удачный замысел, но вся жизнь художника, сосредоточенная в сегодняшней картине.
Герцен – не только прообраз Христа «Тайной вечери». «Тайная вечеря» целиком рождена Герценом – «Колоколом», «Былым и думами», всей жизнью Герцена, осмысленной художником, и всей собственной жизнью, осмысленной с помощью Герцена. Но после «Тайной вечери» был Петербург, знакомство с «новыми руководителями общества», вынесенное из России горькое чувство, что «Герцен как бы умалился», и наконец – долгожданная встреча с Герценом, которая дала миру непревзойденный его портрет. Но Герцен на портрете Ге – уже не Христос «Тайной вечери». Здесь не только жизненная трагедия, но и трагедия ухода из жизни.
Ге до последнего дня восторженно относился к Герцену, но после свидания с новой Россией – Россией шестидесятых годов, которую Герцен так и не увидел, Ге остро ощутил, что надо искать какие-то нити, чтобы прочнее связать свое творчество с ее сегодняшним днем. Нет, не угождать современности, но не утерять синхронного пульса, дыхания, настроя. Неудача «Вестников» укрепила в нем это ощущение, неудача «Гефсиманского сада» превратила ощущение в осознание. Тотчас после мюнхенской выставки Ге заявил, не колеблясь: «Пора ехать домой – нечего тут делать». И у с т р е м и л с я в Россию.
«Вестники воскресения» до самой смерти художника будут пылиться в мастерской, но мысль показать столкновение нового и старого мира, победу духа над немеющей плотью никогда не покидала его. И когда эпоха подсказывала Ге «содержание истинное», из этой мысли рождались лучшие его полотна – «Петр и Алексей», «Что есть истина?».
Вопреки поспешным суждениям огорченных друзей и ликующих врагов Ге флорентийскими неудачами не «кончился». Он только начинался.
Портреты. Герцен
Я узнал, что половина жизни моей перейдет в мой портрет, если только он будет сделан искусным живописцем.
Н.В. Гоголь
Герценовское десятилетие
Герцен приехал во Флоренцию 18 января 1867 года.
Ге десять лет ждал встречи. Иногда, наверно, отчаивался.
В 1863 году они разминулись: Герцен спешил в Италию, Ге – в Петербург с «Тайной вечерей». Зимой 1864 года, когда Ге был в Петербурге, разнесся слух о смерти Герцена. Можем только догадываться, что испытал Ге, – тяжелая личная утрата, крушение надежд. В Петербурге особенно трудно было услышать эту весть; Ге встречался там с новыми людьми, с «молодыми» – для многих Герцен «устарел», «как бы умалился»… Из «старых» иные попросту радовались. Никитенко писал потом в дневнике: «Герцен, говорят, не умер, но здравствует и благоденствует, подобно всем подлецам».
Ге как бы пережил смерть Герцена – такое даром не проходит. Ложный слух, возможно, придал Ге решимости. Когда-то, едва вырвавшись за границу, он «мечтал ехать в Лондон, чтобы его видеть, чтобы его узнать, чтобы написать его портрет для себя». А «воротившись из России во Флоренцию в 1864 году, я задумал непременно написать портрет А. И. Герцена». Сказано не так возвышенно, не так самозабвенно, зато по-деловому, определенно.
Флоренция будоражила мечту, не давала ей истаять. В Петербурге можно было размышлять об «умалении» Герцена, взвешивать оценки. Во Флоренции Ге чувствовал, что Герцен – рядом.
Во Флоренции жил сын Герцена – Александр, жили дочери Наталья и Ольга. К ним Герцен и приехал. Дочери поселились во Флоренции с конца 1862 года. Герцен отправил туда восемнадцатилетнюю Наталью заниматься живописью.
Ге, едва узнав, что в город прибыли дочери Герцена, тотчас отправился к ним с визитом – не может ли быть чем полезен.
Наталью Герцен привлекла мастерская Ге, она хотела бывать у него, брать уроки. Герцен ее предостерегал: «Ателье незнакомого Ге, разумеется, не надобно принимать – gai ou triste – mais il faut le connaitre». Герцен шутит, играет словами – фамилия Ге и французское «gai» («веселый») звучат сходно: «веселый он или грустный – но надобно его знать». «Тайная вечеря» еще не была написана.
Однако Наталья – Тата – была девушка самостоятельная: не прошло и недели, она познакомилась со многими «артистами» (то есть художниками) и одним «скульптором». Среди «артистов» был Ге, а «скульптор» – это Пармен Забелло, брат Анны Петровны.
Ге познакомился с физиологом Морицем Шиффом и его братом, химиком Гуго; сын Герцена Александр Александрович – Саша – работал ассистентом у Морица Шиффа и дружил с Гуго. В доме Морица Шиффа собирались два кружка. По четвергам интимный: дети Герцена, Саша, Тата, Ольга, русский революционер-эмигрант Владимир Бакст, еще один эмигрант, но французский, – Жозеф Доманже, учитель детей Герцена. Бывали и другие, теперь трудно установить кто, но с а м ы е б л и з к и е. Тата Герцен рассказывает о собраниях кружка: «…всем чужим велено говорить, что нас дома нет». По воскресеньям у Шиффа был вечер «для всех».
Но и по четвергам, и по воскресеньям собрания были не семейные, не светские, а ученые – читали статьи, лекции, потом отвечали на вопросы, спорили. «Гениев у нас пока нет в нашем кружке, – писала Тата, – но и пустых светских франтов тоже нет. У каждого свое дело, каждый работает по своей части…»
Ге, надо полагать, бывал у Шиффа, если не по четвергам, то по воскресеньям. Он был человек интересующийся, спорщик, один из самых читающих среди русских художников вообще.
Ге подружился с Доманже. Учитель детей Герцена стал давать уроки сыновьям Ге. Доманже, по словам Герцена, был «многоязычен» и «умноязычен», он был прирожденный собеседник – трудно представить себе, чтобы они с Ге не беседовали подолгу. Доманже знал Герцена давно и близко: когда-то через день бывал у него в доме, участвовал в семейных делах, развлечениях. Герцен называл его другом; как-то, вспоминая былое, сказал про 1854 год – «времена Доманже». Теперь и для Ге настали «времена Доманже». После Герцена и как бы медля расстаться с ним, Ге напишет портреты Доманже и Гуго Шиффа.
Ге подружился с Николаем Васильевичем Гербелем, поэтом и переводчиком. Гербель издавал за границей запрещенные в России стихи, был тайным корреспондентом герценовской «Полярной звезды». Ге очень интересовался изданиями Герцена.
У Герцена и Ге оказалось много общих знакомых – Михаил Бакунин, Лев Мечников, Евгений Утин, искусствовед Алексей Фрикен. Ге встречал их во флорентийских кружках – русских, эмигрантских, ученых, художественных; разные кружки посещали одни и те же люди. Он их встречал у себя – в мастерской, в голубой гостиной. Дети Герцена тоже посещали вечера Ге.
Всякую неделю кому-нибудь во Флоренцию приходили письма от Герцена – их читали, пересказывали, комментировали. О нем говорили и восторженно, и запросто, как о старом, задушевном товарище. Из таинственного лондонского кумира Герцен все более превращался для Ге в живого человека, с образом жизни, привычками, почерком. Ге узнавал со временем, что в биографии властителя дум и глашатая свободы были не только Россия и Европа, «Колокол» и «Вольная типография», Гарибальди и Кошут, сложные отношения с Чернышевским, молодой русской эмиграцией, с Интернационалом Маркса, – он узнавал, что в биографии Александра Ивановича Герцена были невеселые мысли о себе и разочарование в друзьях, семейная драма, размолвки с детьми, неустроенность. Проницательный анализ событий, постоянное кипение споров, желание всему миру открыть свои думы, – и рядом: «безумный нрав» Наталии Алексеевны, опасное благополучие сына Александра, лихорадки и ангины любимицы Лизы, жизнь на три дома, заботы о горничной, о кухарке… и могилы в Ницце.
Герцен почти неизбежно, раньше или позже, должен был приехать во Флоренцию. Его приезд с каждым годом, с каждым месяцем становился все неизбежнее – Герцен с течением времени как бы приближался к Флоренции. И Ге с каждым годом все более наполнялся Герценом, все лучше и точнее узнавал его – он духовно приближался к Герцену, не собираясь бежать к нему в Лондон. Это был тот случай, когда гора и Магомет идут навстречу друг другу.
Портрет Герцена был начат не 8 февраля 1867 года – 8 февраля состоялся только первый сеанс, портрет был начат много раньше. «Герценовское десятилетие» в жизни Ге открылось мечтой написать портрет Герцена, оно должно было завершиться портретом. Ге не переставал его писать. Он, по существу, уже писал портрет, отыскивая Христа для «Тайной вечери», беседуя с Доманже, жадно читая «Колокол», слушая яростные речи Михаила Бакунина, приглядываясь к Александру и Наталье Герценам. Это были те самые «две трети», которые нужны художнику, чтобы подойти к холсту и начать.
Художник Петр Кончаловский рассказывал: когда он писал портрет Пушкина, поездки на Кавказ и в Крым, прогулки по Летнему саду, созерцание одежды и утвари пушкинской поры – все это было для него изучением натуры. И конечно – внучка Пушкина. Художник целовал от радости «эту милую маленькую старушку».
Ге начал портрет задолго до приезда Герцена во Флоренцию. Когда Ге подошел к холсту, портрет был уже на две трети готов.
Есть что-то неизбежное в появлении этого портрета. Лишь случайность могла помешать ему быть. Все продумано и прочувствовано – остается упасть яблоку.
Для появления портрета Герцена не хватало лишь самого Герцена. И он приехал – 18 января 1867 года.
Встреча
Герцен заявился к Ге без предупреждения, запросто, будто к старому знакомому. Ге опешил от неожиданности, от счастья; выручила Анна Петровна – пригласила гостя сесть, произнесла первые необходимые фразы – о приезде, о здоровье, о детях. Герцен оттолкнулся от обычных фраз и заговорил – сразу горячо.
Ге притаился в углу, помалкивал. Анна Петровна оборачивалась к нему удивленно, взглядом приглашала вступить в беседу. Герцен на него посматривал остро, с интересом (наверно, думал, что живописцы в большинстве все-таки неговорливы).
– Представьте, нынче я был у Муравьевых, – говорил Герцен, – у жены Александра Муравьева, того, что умер в Сибири. Она мне показывала портреты – вам это должно быть интересно, Николай Николаевич! Например, пятилетний Никита Муравьев у матери на коленях. Глава Северного общества и автор Конституции. Для меня есть что-то неизменно притягательное во всяком прикосновении к памяти двадцать пятого года. Я точно благословение получаю…
Герцен стал рассказывать, что несколько лет назад в Париже встречался с Сергеем Волконским.
Величавый старик, лет восьмидесяти, с длинной серебряной бородой…
– Князь Волконский бывал у нас, – сказала Анна Петровна, оборачиваясь к Николаю Николаевичу. Но он молчал: ему и подумать было страшно, что он заговорит – охрипшим от долгого молчания голосом. Он молчал и смотрел на Герцена. И ему было хорошо.
– Когда Волконского привели на очную ставку с Пестелем, – продолжал Герцен, – их допрашивал Голенищев-Кутузов, один из убийц Павла Первого. Он ужасался: «Удивляюсь, господа, как вы могли решиться на цареубийство!» «Удивляюсь удивлению именно вашего превосходительства, – отвечал Пестель, – вы лучше нас знаете, что это не первый случай».
Слова Пестеля Герцен выкрикнул энергично, резко, словно судьи и следователи сидели перед ним, – потом засмеялся. Смех у него был хороший, от души. У него глаза повлажнели от энергичного разговора, от смеха. Он прибавил:
– Эта история пересказана в некрологе князя Волконского. Некролог написал Долгоруков.
Ге хотел сказать, что читал некролог в «Колоколе», но опять промолчал. Ему казалось, что все это снится или снилось когда-то и мешать этому нельзя, чтобы не развеялось, не исчезло.
– Князь Петр Владимирович Долгоруков бывал у нас, – сказала Анна Петровна и сердито глянула на Николая Николаевича.
Но он все еще не мог заговорить – первый раз в жизни, наверно.
– Вы читали «Записки» князя Долгорукова? – спросил Герцен. – Они изданы недавно в Женеве. Это книга о бесстыдной подлости русского барства.
Полное лицо Герцена раскраснелось и в золотистом свете лампы казалось смуглым. Он склонил голову и чуть исподлобья, внимательно смотрел на Николая Николаевича. Ге вдруг пробудился – внутренне: «Тайная вечеря» встала перед ним, он увидел Христа с лицом Герцена, не того Герцена, который был на старой фотографии, до дыр проеденной глазами, а этого, сидящего за столом в золотистом плавающем свете лампы. Потом Герцен сдвинулся вправо и превратился в сердитого, взбудораженного апостола Петра… Ге встал с кресла, из своего сумрачного уголка, пошел к столу, к свету, к Герцену. Он неожиданно почувствовал, что вобрал в себя этого человека, полного, плотного и вместе легкого, его энергичные, выразительные жесты, красивые руки, его великолепно вылепленную голову, высокий крупный лоб, лучистые глаза, живо и умно смотрящие из-под сдавленных век, широкий нос и глубокие черные складки, резко отчеркнувшие щеки.
Ге заговорил одушевленно и голосом вовсе не хриплым, с умением опытного собеседника поддерживая разговор:
– Отец мой, человек умный и дельный, считал себя вольтерьянцем, однако бил по щекам лакеев. Мужиков у нас пороли на конюшне. Однажды отец решил меня побаловать – и что же! – купил мне товарища, крестьянского мальчика Платошку. За двадцать пять рублей. Его привезли в мешке. Много позже, в бытность мою учеником Академии, был еще один мальчик – Петруша. Родственник Анны Петровны прислал мне его в Петербург с наказом отдать в повара. А мальчик добрый, нежный. Все убивался, что отдадут его чужим людям. Я не выдержал, написал хозяину, чтобы вернул ребенка родным. Не то, написал, возьму к себе на иждивение и буду беречь, как брата…
Впрочем, возможно, они совсем о другом говорили. Ге в записках вспоминал общо: «Целый вечер мы переговорили обо всем: заметно было, что ему легко и хорошо; видно было, что он был доволен встретить простых русских людей, которые были ему пара; ему уже недоставало последние годы его жизни этого общества».
Ге пошел провожать дорогого гостя. Они шли не спеша по темным улицам. Говорил опять больше Герцен. Он погрустнел, сник – шел, опустив голову, глубоко засунув руки в карманы пальто.
– Какая сырость, однако. По улицам могут гулять ерши да окуни. Надобно стать мокрицей или ящерицей, чтобы пробираться по этим каменным щелям между дворцами. Итальянские города неудобны. Монументальная архитектура, обилие памятников. Живешь словно в театре среди декораций… – Герцен помолчал и прибавил: – В России, поди, снегу сейчас – по колено!
Ге сказал, чтобы утешить:
– Десять лет назад мы, радуясь, бежали сюда. Я все твердил: «Там ширь, свобода, туда хочу».
Герцен сказал:
– Я часто читаю русских поэтов – вот где ширь. У вас есть что-нибудь русское почитать?
– Сразу не припомню. Но есть Шевченко в переводах Гербеля.
– Непременно дайте. Вы читаете детям русское? Я своему Саше, кажется, мало читал.
– Александру Александровичу пророчат большую славу…
– Саша будет швейцарским профессором. Я его не переспорю. Помню, в деревне спорили два мальчика, чей двор лучше. Кузьма кричит через улицу: «Наш!» А Ванька: «Нет, врешь, наш лучше!» Саша, кажется, в другом дворе. Я его не переспорю. Поистине – пророк чести не имеет в доме своем.
– Целый мир – ваш дом, Александр Иванович.
– Да, да. Париж – Лондон – Канны – Женева – Вэвэ – Лозанна – Ницца – Флоренция. Ношусь, словно брандскугель… Вы еще помните ватрушки, Николай Николаевич? Мы как-то вспоминали их с одним приятелем. У настоящих русских ватрушек края загнуты и поджарены?..
Впрочем, возможно, они о другом говорили. В записках Ге сказано: «Я взял шляпу и пошел провожать его на ту сторону Арно, где он жил. Мы шли. Он тихо говорил, я слушал. Наконец, дошли до его портона (входная дверь). Он, прощаясь, говорит: «Ну, что же, теперь я пойду вас провожать, так и будем ходить целую ночь». Я ему тут же сказал: «Александр Иванович, не для вас, не для себя, но для всех тех, кому вы дороги, как человек, как писатель, – дайте сеансы; я напишу ваш портрет». Он ответил, что готов…»
Но дело было не так. Ге пересказывал события четверть века спустя, кое-что запамятовал. Следом за ним Стасов повторил, что художник просил Герцена позировать для портрета «в первый день свидания». Появилась красивая легенда. Ге менее всего был занят ее созданием. Воспоминания часто компонуются, как художественное произведение: мемуарист укладывает разрозненный и отрывочный материал, придерживаясь плана, заботясь о развитии действия. Может быть, и это сказалось на записках Ге. Во всяком случае, хронологию портрета надежнее восстановить по письмам Герцена. Он писал из Флоренции каждые полтора-два дня, его письма – свежие отчеты о событиях; не воспоминания – хроника, дневник.
Письма Герцена позволяют установить, что первая его встреча с Ге состоялась не позже 29 января. В письме от 29 января Герцен сравнивает флорентийских и швейцарских русских: «Флорентийцы меня опять приняли с такой симпатией и таким вниманием – как в 1863. Странно – они меня меньше знают наших швейцарцев, а сочувствия больше. Впрочем, здесь и русские все лучше…» И перечисляет – Ге, Забелло, Железнов, Фрикен.
Трудно предположить, что Ге ошибся в главном: «Неожиданно для нас пришел к нам А. И. Герцен, приехавший во Флоренцию».
Следовательно, визит Герцена к Ге, их встреча, их знакомство состоялись до 29 января.
А первое упоминание о портрете – в письме Огареву от 7 февраля: «Сегодня же известный живописец Ге приходил с требованием делать мой портрет «для потомства»… Завтра начнем». И назавтра: «Иду к Ге рисоваться».
С утра 8 февраля Ге был встревожен, раздражителен. Он всегда нервничал перед тем, как начать. Он уже был настроен, и все вокруг отвлекало его, сбивало: пронзительные голоса женщин, звяканье посуды, черные бархатные курточки сыновей, яркий яичный желток, пролитый за завтраком на голубовато-белую подкрахмаленную скатерть. Его мучили сомнения: вдруг что-нибудь случится, помешает, вдруг на холсте не получится так, как сложилось в голове.
Герцен пришел оживленный и как будто тоже взволнованный. Ему хотелось этого портрета. С ним пришла дочь Тата – она будет одновременно с Ге писать портрет отца. Ге вышел навстречу гостям, быстрый, сосредоточенный. Не начиная разговора, повел в мастерскую. Долго усаживал Герцена. Потом помог устроиться Тате; она решила писать отца в профиль (она его часто именовала «папашей»). Дверь приотворилась, белый пудель Снежок («милая, умная собака») вбежал в мастерскую и улегся у ног Николая Николаевича. Вроде можно было начинать.
Der kostenlose Auszug ist beendet.