Buch lesen: «Зачем вы меня Родиной пугаете? Рассказы и рассказики»
© Юрий Санберг, 2022
ISBN 978-5-0056-0762-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
МАЛАЯ РОДИНА
Котовский и шашки
На лето меня сдавали на перевоспитание. Удавалось с трудом – родители не понимали почему. Моя житейская бестолковость имеет глубокие внутрисемейные корни.
Киевская сестра моей одесской бабушки Марии Карловны (Муси) носила вполне мужское имя Витя (Виктория Карловна). Имя ей шло. Она была решительна и эмоциональна.
Наблюдать, как они вдвоем играют в шашки, было одно удовольствие. «Я сделала ход сюда, ты – сюда, я пошла так, здесь я тебя съела два раза, а здесь заперла в туалетике», – не без гордости восстанавливает картину разгрома бабушка Витя.
«Да, надо было мне пойти сюда, а потом сюда», – неловко елозит на стуле бабушка Муся.
«Погоди-погоди, – свирепеет Витя, – Неправильно! Я бы на твоем месте сделала не так, а вот как».
Развернув доску к себе, разыграла комбинацию, подставив одну шашку, одним махом съела три.
«Ну, это еще не все!», – азартно пообещала Муся и в отместку съела две.
Игроки некоторое время сосредоточенно и усердно ширкают по доске оставшимися шашками, пробиваясь в дамки и продолжая начатую партию, как если бы она уже один раз не завершилась.
Минут через пять раздается истошный вопль: «Мусечка, а какими ты начинала играть?!» – «Черными!». – «А сейчас какими играешь?!» – «Беееелыми», – произносит неуверенно, не веря своим глазам.
Обе падают со стульев, хохоча и дрыгая ногами.
Показывают по телевизору старый каплеровский фильм про Котовского. Сидим, смотрим.
Есть там такой ключевой эпизод. Председательствующий суда обращается к Мордвинову-Котовскому: «Перейдем теперь к обстоятельствам вашего последнего побега. Из материалов дела видно, что вы сбежали именно из этого зала суда. Как это могло произойти?»
«Я стоял вот тут, на этом самом месте, – охотно отвечает Котовский, указывая двумя ладонями где. – Один караульный стоял здесь…».
Левой рукой он указал место караульного, и, восстанавливая картину, обратился к солдату с трехлинейкой с примкнутым штыком: «Подойдите поближе».
«А другой, – продолжает подсудимый свидетельствовать, чистосердечно и деятельно сотрудничая с судом, – как раз за моей спиной. Я сначала сделал так…»
Реконструируя картину, Котовский показательно сделал шаг назад и замер.
«А затем – так…» – Котовский сталкивает вооруженных часовых лбами. Они, как кегли, валятся вниз. – «… и так!». Подсудимый несколько грузноват, поэтому медленно прыгает в зал, небыстро добирается до окна. И исчезает из кадра под истошные вопли облапошенных дураков-жандармов. Разумеется, никто ему не помешал.
«Гражданки бабушки, – ехидничаю я, внезапно осмелев, – ничего это вам не напоминает?» – «Тю-ю-ю-ю, – пропела бабушка Муся, – этот дрыщ уже понимает и за шашки, и за революцию!».
Лишь стоит завести очки
Очки есть ключевой атрибут самоидентификации. Они не только придают завершенность образу – они являются частью организма. Отсюда вывод: в очках конструкционно заложен экзистенциальный ужас их потери. Нет их, пропали – и никогда больше самолично не найти.
Моя бабушка-одесситка Мария Карловна обладала развитым жизнечувствованием. Как и все люди ее поколения, очень много понимала про ужасы. Потерять способность ясно видеть окружающую действительность – это не ужас, а ночной кошмар. Поэтому при каждой пропаже она незамедлительно задействовала ресурсы большой семьи. Костяк поисковой группы составляли военные и к ним примкнувшие, приученные к порядку и дисциплине.
Приказано искать – ищем.
Мы разбредались цепью, пространство поисков казалось бесконечным – примерно размером в казахскую степь. Около часа старательно сопели, ругались, мирились, целовались, что-то разбивали, ставя предметы не на то место, отлынивали, выбегали на лестничную площадку со сдавленным драматическим шепотом: «Это невыносимо!».
В пеший разновозрастной отряд, пытающийся восстановить дыхание и использующий передышку для ситуационного анализа, моторизованный я, готовящий себя к карьере мотоциклиста под куполом цирка (шапито очень кстати развернул свой шатер на рынке), въезжал на трехколесном велосипеде младшего двоюродного брата. Что, надо сказать, заметно меняло доминанту…
А дед принимал рапорты – по секторам и территориям. Поиски с первого уровня сложности, не дав ожидаемых результатов, переходили на второй: «В китайской вазе очков нет» – «Папа, в пустых кастрюлях я уже посмотрела, крышки снимала. Да, нашла два вялых огурца в холодильнике. В холодильнике очков нет. Надо не забыть – с дачи надо прихватить еще огурцов» – «На телевизоре и за телевизором я уже посмотрел, здесь можно не искать. Кстати, а что сегодня вечером, программу никто не видел?» – «Товарищ полковник, диван разложил, очки не обнаружены».
И лишь киевская тетя Витя (раньше думал, мужское имя) сохраняла завидное здравомыслие на фоне всех клинических проявлений большого одесского шума. «Я видела точно, как ты их сняла, когда рассматривала кофточку, положив их на стекло витрины в магазине. Может, нужно дойти до магазина? – Нет, очки я после переложила в ридикюль, а деньги – вот они, три рубля, видишь? – в очечник. – Другого места ты не нашла? – Зато деньги целы и недоступны для карманников. Они не сообразят. – Мусечка, давай поскорее познакомимся с приличным милиционером и будем с ним дружить! – Зачем? – Он будет приходить к нам пить чай со своей служебно-розыскной собакой. – Она тоже будет пить чай? – Нет, она будет искать твои очки».
Бабушку, понятно, никто не обследовал. Потерпевших вообще игнорируют, даже действуя в их интересах.
Очки бабушка нашла самолично – у себя на голове. Просто захотела поправить волосы. Ощупала голову, сняла очки, недоуменно их рассмотрела, недоверчиво покрутила в руке, балуясь дужками. Мне даже показалось, засомневалась, следует ли объявлять о находке. Потом заливисто захохотала, рухнув в изнеможении на стул. И царственным жестом великого режиссера, не в силах произнести ни слова, распускала бесполезных статистов: всем спасибо, все свободны.
Процесс потери очков был цикличен, уподобляясь восходу-заходу солнца, круговороту воды в природе и смене времен года (вот очки есть – а вот их уже нету). Однако изменились ритуалы. Мы вставали в полукруг. Как великие диагносты на консилиуме, заложив руки за спину. В напряженной, если не сказать, в звенящей тишине мы вглядывались в бабушку. Выслушивая показания об очередной катастрофе, сосредотачивались на деталях. Перемены в нас ее пугали; она смущалась, одергивала халат, вытаскивая из кармана скомканную квитанцию за электричество, а потом, поднимая глаза, произносила жалобно: «Что это вы меня так подозрительно смотрите?»
После чего поиски повторялось сызнова. До тех пор, пока на очках не появились специальные веревочки.
Столкнувшись с заявленной проблематикой уже в очень зрелом возрасте, я разрешил коллизию способом, который и поныне считаю остроумным и эффективным. Помогла классика. Чтобы вернуть первый сыр, нужно пустить по его следу второй, – писали братья Гримм. Их завет я принял как указание к действию. Каждое утро первые очки я нахожу при помощи вторых, запасных – лежащих всегда в футляре в одном и том же месте. И ни при каких обстоятельствах его не покидающих.
У нас была безумно безалаберная семейка. Додумался списывать происходящие со мной исключительно на генетический фактор. Очень убедительно. И никому еще не удалось опровергнуть.
Как прогулять школу?
Был у нас один парень, тихушник. Накануне контрольных стабильно заболевал. Через дней пять выходил, полный сил и энергии.
Многозначительно улыбался. Будто все важное в жизни уже понял.
Мы его раскололи. Четверть граненого стакана подсолнечного масла и всю ночь верхом на санфаянсе. Вот и весь секрет. Участковый врач ставила обострение хронического гастрита. Вдобавок освобождала от физкультуры на неделю.
Так тянулось бесконечно долго. Пока однажды то ли доза оказалась повышенной, то ли масло со спецэффектом, но испуганная мать вызвала к «скорую». Доктор приехал молодой и ответственный. Пощупал живот, заставил высунуть язык. Больной ему не показался. Перестраховавшись, отвез в инфекционку.
В районной инфекционке герой на второй день пребывания подхватил какую-то острую кишечную инфекцию, на сутки загремел в реанимацию. Напугал всех. Потом его, как в тюрьме, вместе с другими страдальцами 21 день содержали в изолированной палате. Никаких боксов-шлюзов там и в помине не было.
Через месяц он вернулся в школу. Глаза ввалившиеся, нос заострившийся, ногами шаркает по полу.
Есть у меня здесь один магазин неподалеку. Называется «Напитки». Много недорогой водки, присутствует разнообразие дешевого вина (его раньше неделикатно называли «шмурдяк»).
Сегодня, проходя мимо, обнаружил на стеклянной двери объявление на желтой бумаге, написано старательно и от руки: «Поступило в продажу подсолнечное масло».
Судя по месту продаж, напиток.
Несколько странных истончившихся фигур внимательно изучали написанное. Зачем им, спрашивается, масло, если хозяйство они явно не ведут, да и в школу не ходят?
Не берет водка – возьмет масло. Давно все ясно. Чего здесь думать? Надо брать.
«У тебя носки под цвет глаз»
«Чудесные туфли», – напевно мурлычет продавщица, цепко удерживая ситуацию. Поощряет: «Прекрасный выбор. Цвет элитного алкоголя».
Изящный прием. Но я почти не пью.
Цветовые матрицы, которыми оперирует человек, обнаруживают его весьма непосредственную внутреннюю реакцию. И довольно точно отражают его восприимчивость к окружающему.
Как-то мать произнесла выдающуюся фразу: «У тебя носки под цвет глаз».
Носки при этом были светло-синими, а глаза – серо-зелеными. Мне было 17, и на заработанные деньги я купил первый джинсовый костюм. Какой смог, польский. И к нему носки.
Джинсы она считала нелепой американской модой, которая очень скоро пройдет.
«Холера тебя задери!»
Грамотность может быть всеобщей, а карантин всеобщим – нет. Недостижим. Где-то в Европе, возможно. Или в Латинской Америке – с солдатами на джипах, постовыми на каждом углу. И с легкой бронетехникой в фавелах. С комендантским часом и стрельбой. Вот там – да. Не у нас.
Мы пережили политический строй, на который выработались антитела. Научились все делить на десять. Ни одному слову, сказанному публично, если нет надежных подкреплений, доверия не существовало. В глубинке до сих пор любую газету называют «брехунок», проверьте.
Когда началась эпидемия ковида, включились полузабытые механизмы советского времени. Клеточная реакция. Ее совсем не учитывают при организации нынешней самоизоляции и введения QR-кодов. Напрасно.
Большая проблема заставить сидеть дома. Еще большая проблема вакцинироваться. Люди, по которым хоть чуть-чуть проехался социализм, себе на уме. У них выработались личные стратегии: государство – в одну сторону, они – в другую. По себе сужу. Абсолютно рефлекторно не верю государству. Передается с генами.
Подход протагонистов «Лучше перебдеть, чем недобдеть» тоже родом из советского времени. Специалисты точечно проводили санэпидрасследования, выявляя цепочку заражений, но на всякий случай «закрывали» контакты даже третьего уровня. Не тех, кто общался с заболевшим – семья, близкие, друзья, сослуживцы. Или имел контакт с тем, кто общался. Всех, кто мог заболеть. Массово, как облаву на рынке, оцепляли поддающееся оцеплению. Тоталитарная советская машина выбирала варианты простые и незатейливые – примерно как кое-где в локдаун. Поверить, что заболеть чем-нибудь предельно опасным, и быть заразным для окружающих, наш человек не мог. Ответственно вести себя тоже.
Слово «обсервация» советские эпидемиологи использовали. Но из организованного ими карантина бегали. По легкомыслию или из-за нежелания радикально менять планы.
Теперь проиллюстрируем тезисы.
***
У отца был самодельный железнодорожный ключ проводника. Им можно было открывать тамбурные двери вагонов и, главное, окна. Кондиционеров не существовало, а была система вентиляции. Жуткий ужас, парилка в вагоне. Если имеешь ключ, можно открыть любые окна. Тогда на ходу заметно свежее. Можно лежать на верхней полке, смотреть в окно, ветер шевелит страницы книги.
Ключ в нашей истории – важный инструмент, противостоящий нежеланию проводника учитывать пожелания пассажиров. Проводника то не найдешь, то не допросишься. Ключ – нужный личный ресурс.
Ключ выглядел так: «трехгранка» на набалдашнике из какого-то ультрапрочного и легкого сплава, сама трубка, как баллонный автомобильный ключ, согнута под прямым углом, образуя ручку. На другом конце – ключ с бородкой. Два ключа в одном, очень удобно в поездке. Мне он казался чрезвычайно важным, жезл власти над обстоятельствами.
Когда мне было почти девять, я полюбил ездить – в плацкарте, в общем вагоне, не важно. Днем нравилось находиться в купе, а вечером – сидеть в вагонном коридоре на откидном стульчике между окнами. Я устраивался боком и мог побыть один. Наблюдал за людьми: мужчины задумчиво курили или флиртовали со спутницами. Вечером шли в вагон-ресторан, возвращались оттуда еще больше раскованными и оживленными. Огни съезжали плашмя по оконному стеклу, ветер рвал занавески, коридор пустел, и стук колес становился громче.
Мы ездили в Евпаторию. Два года подряд. Там родители сдавали меня в пионерский лагерь министерства обороны «Маяк» (там и впрямь был настоящий действующий маяк), а сами жили в санатории. Я еще не был пионером, вместо местной униформы – пилотки, галстука, шортов – носил матерчатую кепку с пластмассовым козырьком и надписью «Тбилиси». На всех фотографиях пытался пальцами удерживать распахивающийся воротник голубой рубашки. Быть «младшеньким», салагой и «Эй, Тбилисо!» было не просто.
О том, что на Черном море свирепствует холера, не знали. Правда, фрукты и овощи мыли тщательно – насколько позволяли осы, немедленно налетающие на людей, едва пакет извлекался из цветастых болоньевых хозяйственных сумок.
Смена в лагере тянулась долго. Можно было умереть с тоски, если бы не сторожевики и подводная лодка, которая ночью проходили мимо. Еще были полузасыпанные блиндажи и ходы сообщения, разравнивая которые на ящике снарядов подорвался мощный бульдозер. Мы как раз сидели на полднике в стекляшке-столовой, запивая булочку кефиром когда бабахнуло, зазвенели стекла и вообще все посыпалось.
Ходили у нас невнятные слухи про какие-то страшные болезни, про то, что города закрывают на карантин, что все умирают в этих городах.
Родители приходили каждый день часов в пять, ничего им рассказывать им было нельзя, даже про то, что в лагере вещи тырят. Мать, заместитель директора школы по воспитательной работе, была далека от реалий.
***
Был август 70-го, приехали домой. И отец быстро засобирался в командировку. Он вообще довольно часто уезжал. Поездки, как правило, выпадали на конец месяца. Завод по ремонту ракет (в народе – рембаза) должен выполнять план. Каждый конец месяца для всего социалистического производства, включая самое-самое, являлся периодом мужественной штурмовщины. Или борьбы за премии, как посмотреть. Отец был очень мотивирован.
Привозил какие-то дефицитные комплектующие, реле и радиодетали – для ракетных систем. Прямо в обычном чемодане. Цвет изумрудной зелени, мягкая искусственная кожа, два дополнительных ремня на языках-застежках и замок-молния по всей длине крышки. Еще в чемодане домой привозилось что-нибудь вкусненькое.
Отец ездил в военной форме. Летом в рубашке защитного цвета. Его инженерные «птички» на погонах были с красной звездочкой, от которой произрастали пушистые крылья, заметно отличались от «пропеллеров» и узкоплечих «крылышек» авиации. Если был китель – то звездочки располагались и на голубых петлицах. Реагировали на них странно и задумчиво, пытаясь определить секретный род войск. С 1 января 1970-го радикально поменяли форму, мало кто успел разобраться и привыкнуть. Он этим беззастенчиво пользовался. Прокомпостировать билеты при пересадке всегда проблематично даже в воинской кассе (нет мест, и все!). Отец и без того любил нагнать туману, срабатывало. Записка помощника военного коменданта станции в кассы обычно решала дело.
«А вы в каких войсках служите?» – полюбопытствовали однажды, разглядывая инженерные птички. «В наших!» – уверенно отвечал отец.
И вот однажды отец надолго пропал. Позвонить нам некуда, телефон отсутствовал. Его поставили позже. Мать задавала вопросы соседям офицерам, те равнодушно пожимали плечами: командировка и командировка, мало ли как пошло дело. И вообще, мужчина в командировке – тема отдельная.
Недели через два нам сообщили. Отец связался с работой, доложил, что застрял где-то между Волгоградом и Астраханью в карантине. А ездил, кажется, в Капустин Яр – тогда говорили Капяр. Поезд остановили, выставили охрану на полустанке, вспышка холеры. Нам пересказали соседи исключительно то, что полагалось знать из его сообщения: жив-здоров, когда будет – неизвестно, ждите. Скорее всего, еще недели через две-три. Находится в обсервации. Где, где? Ну, в карантине.
И тут он вдруг появляется через три дня, веселый и злой как черт. Вместе с подробностями счастливого освобождения.
Когда поезд встал ночью, а утром не поехал, вначале говорили – какая-то авария впереди. Пути ремонтируют. Еще говорили: мост рухнул. К вечеру, когда вагон перестали открывать даже для курения, стало понятно, что это заточение надолго.
Еда в вагон-ресторане стала заканчиваться к концу первых суток. Ее разносили в судках. Помыть кружку было нечем. Чистую воду привозили все реже и реже. Заливали в титан. Обещали доставлять питание на дизеле-развозке. Жара, вонь и грязь. Дети орут, проводники появляются на полчаса и сразу свирепеют. Холера – болезнь грязных рук, писал санпросвет. Если не заболел до карантина, заболеешь в карантине.
Когда стемнело, проводница стала отпускать в степь по одному – подышать и присесть где-нибудь не отсвечивая. Семьи и вещи оставались в заложниках.
А потом появилась военные с автоматами и штык-ножами. Ходили вдоль состава, менялись – как положено в карауле – каждые два часа.
Познакомился отец в вагоне с капитаном-военным строителем. Оказалось, он служат в Балашове в стройбате. И живет с семьей в одном с нами городке – в новых панельных домах на месте старого стадиона. Они быстро уговорили несколько бутылочек вина. Профилактировали холеру. Позже все мужское население страны из организма научится выводить радиацию. Но тогда пить им больше было нечего, жара сорокоградусная, если не выше.
День на третий-четвертый кое-как уговорили солдатика с автоматом, стоящего у вагона, проводить к дежурному по полустанку. Оттуда с большим трудом по радиорелейке вышли на военную связь. И через усилительные пункты и узлы связи пробились к оперативному дежурному по рембазе. Потом очень долго пытались выйти на коммутатор дальней связи военных строителей. Все, как в армии – стройбат дислоцировался в десяти минутах ходьбы от рембазы, да кто ж туда пойдет? Кого упросишь?
Дозвонились. Капитан предложил отправить к поезду его служебный «уазик». Там пообещали. Переговоры завершились.
Их, как арестантов, под конвоем сопроводили обратно в вагон. Ибо гражданские воюют с холерой, а военные объекты сдавать будет Пушкин.
К этому времени сидельцев уже стали выпускать по одному – в поле. Теперь запахи разносились не только изнутри вагона, но еще и снаружи.
Из узилища пленники-таки бежали на «уазике», который, плутая по степи, добирался к ним почти двое суток. Водитель доехал, огляделся, нашел нужный поезд и нужный вагон, стучал по стеклу, прыгал под окном, размахивал руками. Привлек внимание. Дождались ночи, вскрыли самодельным ключом проводника вагонную дверь. Сиганули прямо с откидной площадки на насыпь, тихо прикрыли за собой дверь. Провернули ключ. Соседей-узников вагона офицеры боялись больше – ибо вагон мог разбежаться весь. Но их не хватились.
Поднырнув под вагон, хотя мешало имущество, нажитое непосильным трудом, перебрались через пути и на радостях побежали к уазику. Охрана побег проворонила. Да и не стала бы стрелять в своих.
Ехали чуть ли не сутки, гнали машину так, что радиатор вскипал пару раз.
А у нас в Балашове тем временем тоже внезапно начались изменения. У комендантского пруда (большой пожарный водоем вместе с мелкими серебристыми рыбками-синьгушками, они же уклейка), выставили охрану – курсантов с симоновскими карабинами. Карабины были заряжены, но стрелять полагалось в воздух, – охотно объясняли курсанты.
По Хопру туда-сюда сновал милицейский катер с цветами милицейского «бобика» – канареечный с синим. Отчетливо читалась надпись «милиция». На носу катера стоял ручной пулемет. Видел лично. На корме сидел светлорусый милиционер в белой рубашке с распахнутым воротом и с галстуком, свесившимся вниз на заколке. Фуражка у него была тоже с белым верхом, еле-еле держалась на затылке. Иногда он ее придерживал рукой, чтобы не снесло ветром в воду. Мы таких фуражек раньше не видели. Милиция на транспорте, наверное. Бубнил в громкоговоритель как заведенный, с одной и той же интонацией – по кругу, как заевшая пластинка: «Граждане, оставайтесь на берегу, кутаться запрещено, отойдите от воды. Граждане, оставайтесь на берегу! Купаться запрещено!».
Пятачок с песком – в то время единственный пляж в городе. Собралась большая толпа на берегу, все разглядывали катер – такое событие! Пацаны говорили – пулемет несколько раз стрелял в воздух. Возможно. Утверждали, боевыми. Люди не то чтобы боялась, но отступали неохотно, подчиняясь внезапному насилию, изменившему балашовские практики: летом в течение дня обязательно нужно пару раз окунуться.
Стояла неимоверная вонь возле коллективных уборных: дезинфекционные бригады засыпали все хлоркой. От автовокзала несло метров за сто. Даже из городского парка, в котором расставлены были гипсовые олени и Ленин, тянуло не прохладой, а хлоркой. Ходили невнятные слухи: умерло два человека. Оба заразились в Астрахани. Я ехидничал: отец, не про ваш состав ли там рассказывают? Презирал панические слухи.
Подрос и убедился: советские слухи никогда не были пустой болтовней. Единственный источник хоть какой-нибудь информации. Что-то в них было верно, что-то нет. Холера прошлась по Крыму (Одессу закрыли, на карантин посадили Ялту и Керчь), зацепила юг Украины, собрала дань на Черноморском побережье Кавказа, быстро подчинила себе Астрахань, по Волге поднялась до Волгограда, Саратова, Куйбышева (умирало примерно по десятку человек, но потери слухи исчисляли тысячами).
Слухи о десятках тысяч человек, запертых в поездах, стоящих на запасных путях крупных железнодорожных станций, циркулировали постоянно. Оказалось, не слухи. По тысяче человек умещалось на круизных теплоходах, пришвартованных у причалов, экипажу тоже запрещалось сходить на берег. Были заполнены спортзалы школ, техникумов. Набивались под завязку пансионаты, которые окружали бойцами внутренних войск, – все они оказались «под обсервацией», говорили тогда. Шли слухи, что стреляют на поражение. А еще говорили, что можно получить по суду исправительные работы, «химию», если попытаешься сбежать.
Были смерти, но и была полувоенная санитарная система. И она быстро справлялась. Слово «самоизоляция» еще не было изобретено, под «изоляцией» в советских шпионских фильмах понималась ликвидация врага. Вот так.
Когда начался сентябрь 70-го, наш санитар Таня Харина, избранная классом единогласно, раскидав по спине косички и выдвинув вперед левое плечо с повязкой («Красный крест» на белом фоне), чтобы ее полномочия не подвергались сомнениям, встала у дверей класса. Принципиальная и несговорчивая, она проверяла чистоту рук. Появились санпросветплакаты на стенах в коридоре, особенно много – у школьного кабинета и у раковин для мытья рук перед столовой.
Как-то раз отец, что-то делая по дому, треснул молотком себе по пальцу. Рявкнул: «Холера тебя задери!». И засмеялся.
Медицина нынешняя совершила радикальный рывок, нам поштучно пересчитывают антитела, появившиеся либо после вакцинации, либо после использования бустера, либо после болезни в явной или скрытой форме. А сколько в нас антител, выработавшихся за годы социализма, неизвестно. И как они передаются тоже. Не могут их выявить, не научились. И прививку сделать не могут. А зря.