Buch lesen: «Солнце, луна и хлебное поле»
Лия, эту историю я посвящаю тебе. Меня – за многое прости… Тебе – спасибо за все.
Я люблю тебя.
* * *
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Баблуани Т., текст, 2021
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2021
1
К началу лета 1968 года мои единственные брюки окончательно пришли в негодность – поднялись выше лодыжек и так стерлись сзади, что садиться приходилось осторожно, а вставая, проверять рукой – порвались или еще нет. Денег на новые брюки у меня не было. Попросил у отца, но тот не дал: «Сойдут пока и эти, носи поаккуратнее». Так что другого выхода не было, да и время не терпело, пришлось выкручиваться самому. Поздно ночью я проехал на трамвае через Воронцовский мост и спрыгнул у католической церкви. Заходил в каждый двор, дойдя так до здание больницы № 7, и если где видел вывешенное белье, высматривал брюки, но брюк нигде не было. «В чем дело? Куда подевались мужчины? – удивлялся я. – Или брюки им больше не нужны?»
Забрался я так далеко от дома потому, что красть брюки в своем квартале было делом рискованным. Что, если б хозяин их узнал? Остался бы опять без брюк.
У больницы я передохнул. У меня было два хороших бычка в кармане сорочки, выкурил оба. Затем направился вверх направо, миновал арку и вошел в небольшой двор, где стояло старое кирпичное пятиэтажное здание. Света в окнах не было. Только над подъездом тускло светила пыльная лампочка.
В темноте я заметил очертания вывешенных на веревке брюк на балконе пятого этажа. «Наконец-то», – обрадовался я. Хотя добраться до них было нелегко, думал я недолго; снял обувь, оставил ее там же у стены и начал осторожно подниматься по водосточной трубе, стараясь не шуметь. Только я миновал третий этаж, как истрепанная задняя часть моих брюк порвалась окончательно, превратившись в лохмотья, а поскольку белья на мне не было, меня еще сильнее обдало прохладой ночи. «Хорошо еще, что это не случилось днем», – подумал я.
Оказавшись наконец у балкона пятого этажа, я почувствовал, как у меня перехватило дыхание – вблизи отчетливо было видно, что на веревке висят джинсы. Джинсы в то время в Тбилиси были большой редкостью, встретить человека в джинсах можно было нечасто, и только недавно их стали продавать в еврейском квартале, где стоили они очень дорого.
Дотянувшись до оконной рамы, я стал нащупывать между кирпичами, за что можно ухватиться и на что опереться пальцами ног. Так и продвигался к балкону, повиснув на стене. Перелез через перила, опустился на корточки и замер. Бывают минуты, когда ничего не может сравниться с тишиной.
Затем осторожно снял еще влажные брюки с веревки, даже не думая их надевать, обмотал вокруг пояса и полез обратно. Спустился, вздохнул с облегчением, обулся, прошел под аркой и бегом пустился по улице, держась подальше от фонарей.
Еще не рассвело, когда я добрался до своего квартала и перевел дыхание у входа в сад.
Ночь не прошла даром – я уже казался себе богачом. Теперь мне нужно было увидеть Хаима. «Хоть бы застать его дома», – с надеждой подумал я. Наши дома стояли рядом, оба – четырехэтажные, крытые толстой жестью. У нас был общий большой двор, где мы в детстве играли в футбол – с него и начался для меня в действительности этот мир.
В отличие от дома Хаима, наш дом со стороны двора опоясывала винтовая лестница, которая тянулась до самого чердака. Я поднялся по ней, прошел по чердаку на крышу и посмотрел на город. Со стороны Тбилисского моря к темному еще небу подкрадывался розовой дымкой рассвет. У подножия Арсенальной горы длинный состав товарного поезда катил в сторону Азербайджана, до меня доносился стук колес. Перелез на крышу Хаимова дома и остановился у голубятни, голуби заворковали. Эта голубятня была нашей общей собственностью Хаимом, у нас было тридцать голубей. Захватывающее было зрелище, когда они все вместе взмывали в небо, описывая круги над домами.
А остановился я потому, что увидел, как в доме напротив, через улицу, в темном окне на последнем этаже на мгновение мелькнул огонек, осветив дядю Чарлика, закуривающего сигарету. Он был не один, ближе к окну стоял какой-то лысый мужчина с фотоаппаратом в руке, направленным на окна Хаима. «Ах ты, сука!» – подумал я, спрятавшись на всякий случай за голубятню.
Этот дядя Чарлик переехал в наш квартал всего пару месяцев назад, выдавал себя за инженера-железнодорожника, всем улыбался и первым со всеми здоровался. «Вот настоящий мужик!» – сказал однажды отец только потому, что за починку сапог тот вместо пяти рублей заплатил семь.
Я прошел крышу и посмотрел во двор: ни души. Увидел открытую форточку на веранде Хаима, повис на карнизе, залез в форточку и, скользнув по оконной раме, опустился на пол. Посидев минуту-другую, на цыпочках приблизился к приоткрытой двери, откуда слышался разговор. Остановился и осторожно заглянул. Дяди Хаима сидели с каким-то пожилым мужчиной за столом и пили чай. Вот и все – ничего особенного не происходило. Скукота!
«Почему эти двое сук стояли у окна с фотоаппаратом?» – подумал я и на всякий случай некоторое время прислушивался к разговору. Но не услышал ничего интересного, говорили о ценах на ранние овощи. Я отступил, повернулся и оторопел – передо мной стоял высокий бородатый мужчина и улыбался. Удивительно, как этот верзила так тихо подкрался ко мне. Я тоже улыбнулся и подмигнул ему.
– Я друг Хаима, – сказал я.
– Знаю, тебя Джудэ зовут, ты сын сапожника Гогии.
Я видел его впервые, а он знал не только мое имя, но и имя и ремесло моего отца.
– Ты кто?! – спросил я.
– Родственник Хаима. – Потом он показал на джинсы. – Можно хорошо продать.
– Не возьмешь? – спросил я.
– Нет, я другим занимаюсь.
К дверям подошел младший дядя Хаима; он меня недолюбливал, считая, что я приношу несчастье. При виде меня он нахмурился.
– А этого откуда принесло? – спросил он бородатого.
– Две минуты назад залез в окно.
Дядька рассердился:
– В этом доме, между прочим, не только Хаим живет.
Опустив голову, я направился в сторону комнаты Хаима.
– Вон отсюда! – закричал он мне вслед.
Сделав вид, что не слышу его, я прошел веранду и приоткрыл массивную дубовую дверь. Хаим лежал на железной кровати, на спине, и спал, голые ноги выглядывали из-под тонкого одеяла. Только я пощекотал ему ногу, он поднял голову.
– Это я, – позвал я его. Потом зажег свет, снял с пояса джинсы и показал Хаиму.
– Хорошие джинсы, – кивнул он и перевел взгляд на мои рваные брюки. – Брюки нужны? – догадался он о причине моего прихода.
– Да.
Он задумался.
– Ладно, возьми, только к трем часам верни обязательно.
Дело в том, что у него это тоже были единственные брюки.
– Раньше верну, – ответил я.
Переодеваясь, я рассказал ему, что видел с крыши. Он внимательно слушал, затем сощурился и зло выматерил Чарлика.
– Как ты думаешь, в чем дело? – спросил я.
– Это ты у моих дядей спрашивай, уж от тебя они ничего не скроют.
Мне показалось, что услышанное не было для него новостью.
– Большое спасибо за брюки.
– Эту рвань тут не оставляй, убери.
Я взял обрывки брюк и направился к двери.
– Не опоздай, – бросил он мне вслед.
2
Я обошел знакомых спекулянтов в еврейском квартале, рассчитывая загнать джинсы за сто рублей, и везде слышал одно:
– А нам за сколько продавать прикажешь?
Потеряв два часа, я вернулся к тому, с кем торговался в самом начале. Он дал мне восемьдесят рублей, и я взял курс на Навтлугский базар, который тогда был самым дешевым базаром в городе.
Сначала купил брюки, надел. «Так-то», – вздохнул я с облегчением. Потом примерил синюю сорочку – она мне очень подошла, и цвет понравился – застегнул и расплатился. Оттуда переместился к обувной лавке и купил ботинки, о которых и мечтать не смел. Моя старая обувь раз пять была чинена-перечинена, сам чинил отцовскими инструментами, даже два раза удлинил; так что на обувь она уже не походила, разве что был не босой. Теперь я их вместе с рваной майкой выбросил в мусорный ящик.
Для Манушак я хотел купить одеколон «Кармен». Пока искал одеколон, увидел белый шерстяной жакет с вышитыми цветами сирени, который мне понравился, и, недолго думая, попросил продавца завернуть его, расплатился и ушел. Но, оказалось, я оставил там Хаимовы брюки и только в трамвае обнаружил, что их нет. Пришлось возвращаться.
Продавец был старше меня года на два.
– Какие еще брюки? Ничего ты тут не оставлял.
А ведь я помнил, как положил их на прилавок.
– Вспоминай, не то подожгу эту лавку.
Другой продавец достал из большой картонной коробки брюки:
– Эти?
Я кивнул, он снова завернул их в бумагу и протянул мне. Затем с укором сказал молодому:
– Что за добро такое, чтоб из-за него нарываться на неприятности.
В первом часу дня я сунул Хаимовы брюки под мышку соседскому мальчишке со словами «отнеси Хаиму», а сам направился повидать Манушак. В нашем квартале был парикмахер Гарик, Манушак была его дочерью. У Гарика был и сын, Сурен, старше меня и Манушак на семь лет. Он все время сидел в парикмахерской и читал журналы, иногда стриг маленьких детей, к взрослым Гарик его не подпускал: «Поумней сначала».
Я любил Манушак с детского сада. Мы и в школе вместе учились, но к концу шестого класса у Манушак, кроме поведения, по всем предметам были двойки, и ей пришлось бросить учебу. Я кое-как добрался до выпускного класса, и к тому времени у меня оставался один экзамен, грузинский письменный. Сдав его, я мог получить аттестат.
Манушак мне встретилась по дороге, она шла за хлебом. Сначала она меня не узнала, вроде как остолбенела, потом покраснела, она всегда краснела при виде меня.
– Это ты?!
– К тебе шел, – сказал я.
Отступив, она оглядела меня.
– Вот умоешься и станешь в новой одежде еще симпатичнее.
– А что не так? – спросил я.
– Вот тут и тут испачкано. – Она показала на щеку и ухо.
Я вспомнил, как ночью лазил по водосточной трубе, и почему-то у меня испортилось настроение. Она заметила и забеспокоилась:
– Что с тобой?
– Все в порядке, – ответил я.
Все и вправду было в порядке, после моих покупок у меня оставалось тридцать пять рублей, у меня никогда раньше не было столько денег, да и одет так хорошо я никогда еще не был. В конце концов, умыться вовсе не было проблемой. Я не понимал, что со мной, и удивлялся. Позже, вспоминая эту встречу, я постоянно приходил к одному и тому же – это было предчувствие.
Я развернул подарок и протянул Манушак:
– Это тебе.
Она обрадовалась и улыбнулась мне. Надела жакет и закружилась вокруг меня.
– Люблю тебя, – сказала она.
Когда мы проходили мимо парикмахерской, Гарик посмотрел на нас в окно, он брил Рафика и не посмел бросить дело и выйти, так что оценил наше новое одеяние лишь поднятием бровей.
Я заметил, как Рафик разглядывал в зеркале Манушак, и в сердце что-то неприятно кольнуло. Манушак, как-то невзначай, добавила:
– Этот Рафик последнее время как-то странно смотрит на меня.
– Ну а ты? – спросил я.
– Да ты что? Меня тошнит при виде его.
Рафик не был вором «в законе», не имел «звания», но у него был авторитет в криминальном мире. Участковый инспектор Темур Тембрикашвили и близко к нему не подходил, побаивался. Говорили, что он контролировал спекулянтов внизу, в еврейском квартале, и имел с этого хороший навар.
Мне вспомнились слова Трокадэро: «Самый смелый герой – девятиграммовая пуля», и я с досадой подумал: «Если он и впрямь что-нибудь замыслил, подкараулю его в темноте и всажу пулю в лоб».
А Манушак я поверил, да и с чего мне было не верить ей?! Сколько я себя помнил, она никогда не обманывала меня. Она не была, как ее брат, дурочкой. Просто была настолько доброй и простодушной, что и совсем нормальной ее нельзя было назвать. Но, думаю, именно за это я ее и любил.
Перед тем как расстаться у хлебного магазина, мы договорились встретиться вечером и пойти в кино, после того как я высплюсь.
3
Маленькая площадка между хлебным магазином и гастрономом была перекрыта заржавленными листами жести. Под этой крышей стоял врытый в землю низкий железный стол, за которым сидел мой отец и почти под открытым небом зимой и летом чинил старую обувь. Он и меня обучил своему ремеслу, и, когда работы было много, я ему помогал.
«Тебе-то что, – сказал он однажды. – Я свое дело тебе оставлю, так что на хлеб всегда заработаешь».
Моя мать во время войны была эвакуирована сюда из России со своей хромой теткой, которая вскоре умерла, и она осталась одна. Она познакомилась с моим отцом, и родился я, так что заговорил я по-русски. Если судить по единственному оставшемуся снимку, мать можно было назвать красивой женщиной, во всяком случае, мне так казалось. Мне было четыре года, когда она, выйдя однажды из дому, больше не вернулась, бросила нас. Помню, как я все время смотрел на дверь и ждал ее, но потом, когда отец перекрасил дверь в другой цвет, это приятное чувство ожидания исчезло.
Вторую жену отца звали Маквала; приехав из деревни, она начала работать продавщицей в хлебном магазине в нашем квартале. Вначале ее трахал один симпатичный курд, затем на нее положил глаз Тенгойя и запретил этому курду покупать хлеб в том магазине. Тенгойя был крепким верзилой, работал администратором плавательного бассейна, который располагался за цирком. Он очень хорошо дрался, и если знал, что кого-то мог осилить, того и за человека не считал. В округе он почти ни с кем, кроме Рафика, вежливо не разговаривал.
Они с Маквалой запирали дверь и знай себе развлекались позади прилавка. Мне самому приходилось видеть через окно, как ритмично двигались высоко поднятые ноги Маквалы на фоне булочек. В это время на улице стояла очередь из тех, кто пришел за хлебом. Ничего не поделаешь, ждали.
И мой отец, на глазах у которого все происходило, женился на этой Маквале. Поскольку его брак с моей матерью не был зарегистрирован, проблем не было, они с Маквалой пошли в загс и расписались.
У нас была однокомнатная квартира на третьем этаже с маленькой лоджией, в которой я и спал после появления Маквалы. Прошло время, и родился сначала один мальчик, потом другой. Места не хватало, и я перебрался в чуланчик на чердак. Мы с отцом подняли туда старую железную кровать, собрали ее и поставили возле окна. Я тщательно вымыл цементный пол и зажил сам по себе, никого не беспокоя, никто не беспокоил и меня. У основания стены в чуланчике проходила толстая отопительная труба, поэтому зимой я не страдал от холода; правда, летом, когда припекало солнце, жестяная крыша так раскалялась, что находиться там было невозможно. Ну а в остальное время все было неплохо, особенно приятно там было в дождь.
Придя к себе, я открыл дверь, снял обновки и аккуратно повесил на спинку стула. Прежде чем лечь, подумал, что было бы неплохо купить маленький коврик и постелить перед кроватью. Вспомнил, что мне нужно умыться, но для этого надо было спуститься во двор, а я уже почти спал. «Ничего, – подумал я, – умоюсь потом» – и проспал до трех часов ночи.
Проснувшись, я услышал звуки товарного состава, проезжавшего вдоль подножия Арсенальной горы, и расстроился. Выходило, что я обманул Манушак, ведь я обещал сводить ее в кино. Потом я долго умывался у крана во дворе.
«Ну, теперь-то уж точно ничего не осталось». Я закрыл кран и вышел на улицу. Сигарет не было, и я начал искать окурки на асфальте. Так я оказался на площади и перед рабочим столом моего отца увидел Тенгойю. У Тенгойи была привычка бродить по улицам на рассвете, выгуливая свою собачонку. Собачонку звали Бестера, и, как он уверял, любил он ее как родную. И хотя это был уже не тот Тенгойя, который с детства наводил на меня страх, я все же напрягся. Он стоял и глядел на меня. И я стоял и глядел. Наконец я решился и – «мать твою…» – выматерил его.
Теперь я коротко расскажу вам, в чем было дело. Мой первый сводный брат, подрастая, все больше и больше походил на Тенгойю.
Наконец это сходство стало настолько явным, что в квартале все, от мала до велика, звали его мальчонкой Тенгойи. Тут и мой отец засомневался, от этого у него стал портиться характер. Помню, как, сидя на стуле с молотком в руках, он, бывало, в недоумении уставится на разбросанную перед ним обувь. Я догадывался, что его мучили подозрения! Жалел его, но что я мог сделать, что изменить?!
Потом он запил, после работы вместе с алкашами опорожнял бутылку водки в гастрономе и, спотыкаясь, начинал свой подъем по лестнице домой, таща на себе сумки, в которых были инструменты и обувь на починку. Отец и его жена и раньше не отличались нежностью друг к другу, теперь же их отношения совсем ухудшились, каждую ночь я слышал, как орал отец и визжала Маквала.
Однажды, дождливой ночью, он поднялся ко мне на чердак, абсолютно трезвый, присел на стул и спросил:
– На кого похожи твои братья?
Я промолчал.
– Не бойся, говори!
– У тебя что, у самого глаз нету?
– Говори!
Ну, я и сказал: сначала о старшем, мол, на Тенгойю похож, потом на младшего перешел:
– Помнишь, на хлебной машине экспедитором Володя работал?
Его так и передернуло, и я догадался – это не единственное, что он помнит.
– Голова у него на грушу похожа, нос до подбородка доставал, верно?!
Отец не отвечал.
– Вот, а теперь сравни его со своим младшим сыном, да, сравни! Люди бы и его не оставили без отчества, да не помнят Володю, давно он тут не появлялся.
Отец отупело глядел на меня. Затем встал, подошел к окну, стоял и смотрел на ночной город.
Странное чувство овладело мной, мне было жалко его, и вместе с тем я его презирал. Я помолчал, но не утерпел и все-таки сказал:
– Ты такой дурень, что не удивлюсь, если и я не твой сын.
Он отрицательно покачал головой и повернулся ко мне:
– Твоя мать была порядочной женщиной.
– Если она была порядочной, то почему же бросила нас?
– Изменял я ей, она узнала и не простила.
– Только и всего? Что-то не верится.
– Да, только и всего.
Я не стал спорить.
– Знаешь, с кем я изменял ей? С Мазовецкой.
Эта Мазовецкая жила на втором этаже и была учительницей музыки.
Я усмехнулся.
– Что смеешься? Она тогда не ходила с палочкой, красивая была женщина.
– Надо было тебе на ней жениться, она бы не изменяла, и ее трехкомнатная квартира бы нам досталась, не думаю, что она долго протянет.
Он опустил голову и уставился в пол. Позже я думал, не мои ли слова подтолкнули его? Потому что на другой день он собрал свои пожитки и переселился к Мазовецкой. Та приняла его с радостью, Мазовецкие были из польских панов, и отцовское происхождение оказалось для нее решающим.
– Князь Гиорги, – так обращалась она к отцу.
Однажды она сказала мне: «Твои предки были могущественными феодалами, византийские и арабские историки упоминают их в своих трудах, так что ты должен гордиться своей фамилией». Интересно, где же я мог гордиться ими, по всей стране реяли красные флаги.
Отцу было пять лет, когда большевики расстреляли его родителей, он вырос в детском доме для беспризорных. Еще хорошо, что он умудрился обучиться сапожному ремеслу и, как сам говорил, выжил, не пропал в жизни.
Маквала сначала как будто казалась довольной – с глаз долой эту старую калошу, но на суде отказалась разводиться, чуть слезу не выжала из судьи – добросердечной некрасивой женщины.
– Готова все простить и помириться. – Выступление ее было очень впечатляющим, если бы я не знал ее, мог бы и поверить.
– У меня в жизни не было другого мужчины, это его дети, а он отказывается от нас из-за своей старой распутной любовницы.
Что ей было делать? Ее жизнь менялась, и эти перемены не сулили ничего хорошего, вот она и перепугалась. Алиментов, которые суд обяжет выплачивать отца, по словам медсестры Элико, ей не хватит и на хлеб.
– Я женщина набожная, каждый день молюсь, чтоб он одумался и вернулся в семью.
В конце концов судья дала отцу девять месяцев на раздумье: «Если к концу этого срока вы не измените свое решение, получите развод». Отец нервничал, он собирался расписаться с Мазовецкой, считал, что ее трехкомнатная квартира – не шутка и стоит еще одного брака.
– Ничего, девять месяцев – не так уж долго, быстро пролетят, – подбадривала отца Мазовецкая, – все будет хорошо.
Как я узнал позже, после суда Маквала виделась с отцом и просила о примирении, но тот был категорически против: «Если б хоть один из детей был моим, еще куда ни шло, простил бы, а теперь – нет. Ты – сама по себе, я – сам по себе». Отец ненавидел Маквалу, бледнел, завидев ее. Я не мог взять в толк, о чем он думал, когда женился на ней, ведь знал же, что она собой представляет?
Мои бывшие сводные братья иногда появлялись на площадке, где сидел отец, и если не было меня, материли его и кидали в него камни. Что касается Маквалы, та не стеснялась ни меня, ни прохожих, во всеуслышание пытаясь увещевать отца:
– Брось дурью маяться, это твои дети, поэтому будь добр обеспечивать их, сам знаешь, как много всего им требуется.
Отец молчал, будто не слышал и не видел ее. Как я догадывался, Мазовецкая наставляла его, как следует себя вести, и он исполнял. Наконец он все же не выдержал и передал через медсестру Элико: «Скажи, хватит с меня благотворительности, и чтоб духу ее здесь не было, а не то размозжу ей голову молотком». Медсестра Элико ушла с починенными туфлями, а на другой день, гневно сверкая глазами, явился пьяный Тенгойя:
– Что за сплетни ты разводишь обо мне, старый осел?! Откуда ты взял, что я отец твоего рахитичного сынка? – будто это было для него новостью и он до сих пор ничего об этом не слышал.
Мы с Хаимом покупали в гастрономе сигареты, когда услышали его рев, и выскочили на улицу.
– Что ты хотел от этой бедной женщины, зачем испортил ей жизнь? Зачем женился, наплодил с ней детей? Учти, больше никаких разговоров о деньгах, сколько потребуется, столько и дашь, а не то душу из тебя вытрясу.
Это было уж слишком. У отца лоб и лысина покрылись крупными каплями пота, он встал и произнес изменившимся голосом:
– Нет, ни копейки не дам.
В тот момент я заметил фотографию матери, она лежала на столе среди обуви и отточенных ножей. Эта фотография до появления Маквалы висела у нас на стене, в лоджии, потом исчезла. Увидев ее здесь, я обрадовался. Уж и не знаю, какая печаль одолела в тот день этого несчастного человека, почему фотография лежала перед ним.
От Тенгойи нельзя было ожидать ничего хорошего. «Как бы фотографию не порвали», – подумал я, подошел и наклонился над столом, чтобы взять ее, но не успел. Тенгойя, наверное, подумал, что я беру нож, защищая отца, и дал мне пинка. Каблук его обуви пришелся мне в левую сторону груди, в ребра, дыхание перехватило, я задыхался, потом наконец, переведя дыхание, потерял сознание.
Когда я открыл глаза, я лежал на тахте, надо мной стояла Мазовецкая. Почему-то вначале я не узнал ее: «Черт, это еще кто?» Кружилась голова, и болело в боку. Как потом выяснилось, у меня было сломано два ребра. Я пересилил себя и приподнялся.
– Хаим с алкашами подняли тебя сюда, – сказала Мазовецкая.
Я спросил об отце.
– Отца не тронул, мастерскую разнес в щепки, крышу сорвал и стол вырвал из земли.
У Мазовецкой мне нечего было делать. Кое-как поднялся наверх, в чуланчик, лег на правый бок и стал думать о том, как отомстить Тенгойе. Я знал, что в драке мне его не осилить, может, подкрасться к нему и врезать кирпичом по башке или взять наган у косого Тамаза и продырявить ему ногу, которой он меня лягнул.
Послышался звук легких шагов, я догадался, что это Манушак. Взволнованная, она приоткрыла дверь:
– Как ты?
– Вот, бок болит.
– В воскресенье пойду с мамой в армянскую церковь и прокляну Тенгойю.
Вечером Хаим отвел меня в больницу, тогда лечение было бесплатным. Я пробыл там два дня, мне сделали рентген, наложили повязку, наконец, сказали, что и как делать, и отпустили.
Отец сидел в мастерской и чинил обувь:
– Не поможешь? Работы набралось.
– Как? Даже шевельнуться трудно.
Я поднялся на чердак и лег.
Вечером Мазовецкая принесла мне кастрюлю с горячим супом и, прихрамывая, пошла вниз. Она варила вкусные супы и сметаны не жалела. Только я покончил с едой, как открылась дверь и вошел курд Бемал.
– Трокадэро, тот, который со Святой горы, приходил со своей бригадой, Тенгойю отколошматили, прямо головой об стол твоего отца, и заставили просить прощения. В жизни я не видел так сильно избитого человека. Твой отец кричал: «Жалко его, оставьте, как бы концы не отдал».
Эта новость так подействовала на меня, что я, позабыв о боли, присел в кровати.
– Уходя, Трокадэро заявил: «Джудэ Андроникашвили – мой друг, кто обидит его или его отца, будет иметь дело со мной». Все произошло только что, и я сразу махнул к тебе.
Услышанное не удивило меня, Хаим попросил Трокадэро проучить Тенгойю, тот и уважил его, а ради меня Трокадэро и не почесался бы, он меня ни во что не ставил.
Целую зиму после этого Тенгойя не появлялся поблизости, во всяком случае, я его не встречал. А теперь он стоял и смотрел на меня, я тоже не двигался. Было ясно, если он поднимет на меня руку, это уже будет в адрес Трокадэро. «Мать твою…» – ответил он матом на мат, только и всего, ясно было, что он боится. Потом опустил голову и, хромая, двинулся по тротуару, опираясь на палку. Собачонка будто что-то почуяла, повернулась и сердито облаяла меня. Потом догнала хозяина, и скоро оба исчезли за поворотом.
Я остался один. Было то время, когда вся округа спала самым глубоким сном. Мое лицо и волосы были еще влажными, поэтому я не сразу почувствовал, как пошел дождь. В свете фонарей я видел, как мелкие капли падали с высоты. Потом дождь усилился, и я спрятался в телефонной будке. Лило так, что вода с грохотом выплескивалась из водосточных труб. По спуску побежали ручьи, они несли с собой мусор и скомканные пачки из-под сигарет. В это время на площадь свернули черные «Волги», проехали мимо меня и направились в сторону нашей улицы.
Несмотря на ливень и треснувшее стекло телефонной будки, я все-таки разглядел дядю Чарлика в последней машине рядом с водителем, сердце заколотилось. Я бросился бежать и вскоре был уже на чердаке того дома, где квартировал дядя Чарлик. Из чердачного оконца я увидел, как зажегся свет в окнах Хаима и показались его дяди в исподнем. Потом все заполонили чекисты.
Такого я и в кино не видал: шкафы опустошали и потом разбирали их на части. Ломали стены, поднимали паркет, одним словом, разнесли все в пух и прах. Несколько раз я мельком заметил Хаимовых дядей, их водили из комнаты в комнату, но самого Хаима видно не было. «Наверное, его нет дома», – решил я.
На рассвете дождь прекратился, и на улице появились прохожие. Они обходили стороной черные «Волги» с антеннами. Я спустился вниз и остановился на тротуаре рядом с керосинщиком Дитрихом. Соседи с испуганными лицами выглядывали из окон. В конце концов чекисты вывели из подъезда дядей Хаима, посадили их в разные машины и уехали. Потом появился Чарлик. В это раннее утро это был уже совсем другой человек, ничего не осталось от прежнего Чарлика; со строгим выражением лица он приоткрыл дверцу машины и тут заметил меня в толпе любопытных.
Он уставился на меня, я выдержал его взгляд. Он знал, что мы с Хаимом друзья, и, увидев меня, вспомнил о Хаиме, подумал я. Чем еще я мог объяснить его внимание ко мне? Все это длилось три-четыре секунды, затем он сел в машину, потеряв ко мне всякий интерес, медленно прикрыл дверцу и уехал.