Buch lesen: "Возвращение в Индокитай"

Хелена Хат
Schriftart:

Глава 1

Есть решения, которые приходят не в момент прозрения, а в обычный будний день, между чашкой кофе и проверкой почты. Они не гремят фанфарами, не требуют немедленного действия — просто тихо входят в жизнь и остаются там, пока ты не примешь их как данность.

Говорят, что каждое путешествие — это возвращение. Но к чему? К тому, что ты когда-то потерял, или к тому, чего у тебя никогда не было?

Перелёт из Парижа длился почти двенадцать часов, с короткой, душной стыковкой в Бангкоке. Элен летела экономом и к концу пути спина ныла где-то глубоко между лопатками, а льняной жакет, который в Париже казался таким правильным выбором — ни слишком строгий, ни слишком расслабленный, — теперь мялся на сгибах локтей и ощущался чужим.

Она задремала где-то над Бенгальским заливом, а проснулась уже на подлёте. Под крылом расстилалось бесконечно расчерченное зелёное море рисовых полей, с извилистыми, почти каллиграфическими линиями рек, и весь этот пейзаж дышал влагой даже с высоты. Она прижалась лбом к иллюминатору и почему-то подумала о матери — как та никогда не любившая жару, говорила: «В ней всё становится липким, Элен, даже мысли». И это воспоминание вызвало теплую улыбку на ее лице.

Аэропорт Таншоннят встретил её гулом, жаром и запахом, который ударил сразу — ещё на выходе из самолета, до того, как она успела сделать первый вдох. Жар был, влажный, плотный, обнимающий. Воздух пах одновременно чем-то сладким — цветы, перезрелые фрукты — и в тоже время, едким: керосином и нагретый бетоном. Элен шла по гулкому залу прилёта, катя за собой чемодан, и поймала себя на том, что невольно поджимает плечи — парижская привычка делаться компактнее в толпе, — но здесь это не помогало. Всего было слишком много: слишком громко, слишком много тел вокруг, слишком всё другое.

— Mon Dieu, — пробормотала она себе под нос. Так, что никто не услышал.

На паспортном контроле чиновник долго и без всякого выражения разглядывал её лицо, потом документы, потом снова лицо. Она стояла боясь пошевелиться, переживая, что любое движение может выглядеть как нервное. Наконец он кивнул и вернул паспорт.

Такси она заказала через стойку в зале прилёта. Водитель оказался пожилым вьетнамцем — седоватым, сухощавым, в светлой рубашке с коротким рукавом, из тех людей, что кажутся одновременно усталыми и приветливыми. У него было узкое лицо и внимательные глаза, которые смотрели на Элен с тем особым, почти неуловимым интересом, какой бывает у людей, привыкших читать пассажиров. По-французски он не говорил. По-английски — тоже, если не считать «okay» и «yes, yes», которые он произносил часто и, кажется, без связи с контекстом. Элен протянула ему распечатку с адресом — единственное, что у неё было. Он долго щурился, отодвигал бумагу от глаз, приближал снова, шевелил губами — она заметила, как он чуть склонил голову набок, и в этом жесте было что-то птичье, трогательное. А потом его лицо осветилось.

— Aaa! Chỗ này! Sài Gòn cũ!

Она не поняла слов, но почувствовала интонацию — узнавание, почти нежность. Старая часть. Старый Сайгон. Он закивал, замахал рукой в сторону машин, как будто приглашая её разделить его внезапную радость. Она улыбнулась ему в ответ и они направились к стоянке такси.

Машина выехала на шоссе, и город начал проявляться — не сразу, а слоями, как проступает изображение на старой фотопластинке.

Элен сидела на заднем сиденье, привалившись виском к стеклу, и смотрела. Где-то глубоко внутри, под слоем усталости и дорожной духоты, шевелилось странное чувство — не страх, не то чтобы предвкушение, а скорее оголённость. Как будто с каждым километром пути с неё сходил, один за другим, все привычные покровы — парижская сдержанность, вечная готовность всё оценивать, ирония, — и она оставалась перед этим городом такой, какой не была уже давно: открытой, уязвимой. Она столько раз представляла себе Азию — по книгам, по гравюрам, по рассказам — но реальность не имела с этими представлениями ничего общего.

Сначала были широкие проспекты — в них ещё угадывалась французская планировка, липы вдоль разделительной полосы, дома в три-четыре этажа с остатками колониальной элегантности. Потом проспекты сменились улицами, а улицы — сплошным, бурлящим потоком. Мотороллеры текли со всех сторон, переливались через невидимые границы полос, сходились и расходились, как вода в дельте реки. Они везли целые семьи, коробки с непонятным содержимым, связки цветов, клетки с живой птицей, мешки с рисом — всё это двигалось, гудело, дышало.

Звук был непрерывный — не рёв, а скорее гудение, прошитое гудками, высокими и низкими, и оно проникало в салон, даже если поднять стекло.

Тротуаров почти не было — вместо них бесконечные ряды: пластиковые табуреты, дымящиеся жаровни, горы фруктов, груды ткани, блестящие безделушки, цветочные гирлянды из бархатцев, свисающие с навесов. Всё это кричало, смеялось, торговалось, ело, курило. Запахи наслаивались друг на друга: жареный лук, сладкий гуава, выхлопные газы, благовония из невидимого храма.

Элен чувствовала, как в ней поднимается волна — не высокомерия, нет, скорее растерянности. Она привыкла к Парижу — к его серой сдержанности, к его выверенной эстетике, к тому, что даже хаос там упорядочен, подчинён какому-то внутреннему, многовековому ритму. Здесь ритм был другой — быстрее, громче, настойчивее. Он требовал от неё чего-то, чего она пока не могла дать.

Она закрыла глаза и попыталась отгородиться от шума — не физически, а внутренне, как училась делать в парижском метро: отступить вглубь себя, найти там тихое место и побыть в нём.

И там, в этой внутренней тишине, она попыталась собрать мысли — те самые, что в последнее время жили в ней фоновой жизнью, не отпуская, но и не требуя немедленного ответа.

Нотариус из Хошимина написал ей около трёх месяцев назад. «…имеем честь уведомить вас о кончине господина Люсьена Мартена, последовавшей 12 ноября 1989 года. Ввиду отсутствия иных наследников по прямой линии, право наследования переходит к вам как к единственной внучке его покойного брата, господина Андре Мартена. Супруга наследодателя, госпожа Линь Нгуен Тхи Мартен, скончалась ранее, детей в браке не было Наследственная масса включает недвижимое имущество: жилой дом по адресу…»

Дальше шли детали — адрес, кадастровый номер, просьба явиться лично или прислать представителя. А в самом низу, после подписи и печати, была приписка от руки — видимо, сам нотариус добавил: «Ключ от дома прилагаю. Дом пустует, но, насколько мне известно, находится в приемлемом состоянии».

И правда — в конверте лежал ключ. Старый, латунный, с выгравированными инициалами L.M. Неужели, это не шутка, не ошибка. Где-то на другом конце света стоит дом, который теперь — её..

Она перечитала письмо трижды, хотя смысл был ясен с первого раза. Просто поверить в него оказалось труднее, чем понять.

Элен помнила дедушку — он умер, когда ей было двадцать три. Особенно близки они были в её детство и юность. Андре Мартен, высокий, подтянутый, с серебряной шевелюрой и выцветшими голубыми глазами, которые, казалось, смотрели всегда чуть мимо собеседника — в какую-то свою, далёкую вселенную. Он жил в своей квартире на рю дю Бак, полной книг, карт и старинных предметов: лакированная шкатулка с перламутром, веер из дерева, маленькая бронзовая статуэтка сидящей женщины с загадочной полуулыбкой. Элен, ещё девочкой, любила разглядывать эти вещи — трогать их, улавливать их запах, сандаловое дерево пахло так, что кружилась голова и придумывать про них истории.

Дедушка рассказывал ей об Индокитае. Он прожил там несколько лет в молодости — в двадцатых, кажется, или в начале тридцатых. Его рассказы были странными: не путевые заметки, не описания экзотики, а что-то иное — смутное, пропитанное тоской, которую он явно старался прятать за ровным тоном. Он говорил о рисовых полях на рассвете, о тумане над Меконгом, о вкусе манго, сорванного с дерева, — и голос его на мгновение менялся, становился глуше, медленнее. А потом он замолкал, отводил взгляд к окну и добавлял что-то короткое, почти резкое: «Но это было давно». Или: «Там осталось много такого, о чём не стоит вспоминать».

Она знала — из обрывков семейных разговоров, — что у дедушки был брат. Люсьен. Они когда-то вместе уехали в Индокитай, но потом что-то произошло. Что именно — никто не говорил. Они перестали общаться. Люсьен остался в Сайгоне, его женой была местная девушка, но она рано ушла из жизни. А дедушка вернулся во Францию, где тоже женился, прожил долгую жизнь и стал профессором истории восточного искусства в Сорбонне — читал лекции, писал труды о храмовой архитектуре, которых Элен, тогда ещё студентка, не понимала, но которые теперь стояли у неё на полке в парижской квартире. И при этом — ни разу, ни единым словом не упомянул Люсьена при родных. Как будто исключил его из памяти.

И теперь этот самый Люсьен — человек, о котором она не вспоминала годами, если вообще вспоминала, — вдруг стал частью её жизни. Не письмом, не старой фотографией, не семейной легендой за ужином, — а домом. Настоящим домом. Только в другой далекой стране. В бывшем Индокитае — в бывшем Сайгоне.

При мысли о Сайгоне, воображение рисовало ей не современный Хошимин — шумный, деловой, залитый неоном, — а старый, колониальный, почти несуществующий город из детских снов и дедушкиных рассказов. Индокитай. Одно это слово переносило её в далёкие времена: светлые костюмы, широкие веранды, ставни, прикрытые от полуденного зноя, пальмы вдоль бульваров, названия которых она не могла выговорить, но помнила на слух — как музыку, как заклинание.

Индокитай. В этом слове было всё: и влажный ветер с Меконга, и запах жасмина, и чужая, непонятная жизнь, которая текла там сама по себе, не спрашивая разрешения у Европы.

В этом во все было что-то странное. Что-то, что не давало ей покоя все эти месяцы, пока она оформляла документы, получала визу, договаривалась об отпуске в университете. Не отпускало ощущение, что: за этим наследством стоит не просто юридическая формальность. Там, в этом старом колониальном доме на окраине бывшего Сайгона, спрятана какая-то история. Возможно — та самая, о которой дедушка не хотел говорить.

Она открыла глаза.

Машина как раз сворачивала с оживлённой улицы, и они въехали в узкую аллею, обсаженную старыми деревьями, кроны которых смыкались над дорогой, образуя зелёный, пронизанный светом тоннель. Уличный шум отступил не сразу, но заметно — как отступает прибой, когда уходишь с пляжа в лес. Сначала стало меньше мотороллеров. Потом исчезли лавки. За ними стихли голоса. Остались только ограды старых вилл, увитые бугенвиллией — фиолетовой, пурпурной, алой — и глубокий, ровный стрекот цикад.

Свет стал другим. Он ложился на капот машины дрожащими золотыми пятнами, просачиваясь сквозь листву. Воздух — она опустила стекло — вползал в салон медленно, густо, обволакивающе. Не тот, парижский, к которому она привыкла — прохладный, прозрачный, почти без запаха. Этот воздух имел вес. Он пах влажной землёй, прелыми листьями, сладким соком упавших плодов и чем-то пряным — может, корицей, может, ещё чем-то, чему она не знала названия. Он касался лица, шеи, проникал под воротник блузки — не обжигал, а мягко, настойчиво обнимал.

Живой. Он был, как живой.

Элен вдохнула глубже, чем собиралась, и на мгновение задержала дыхание.

Таксист что-то сказал на своём языке — она не поняла слов, но уловила тон: удовлетворение, как будто он показывал ей что-то важное и был рад, что наконец-то довёз. Машина мягко остановилась.

Элен вышла из машины. Таксист помог ей с чемоданом — легко, почти галантно, — улыбнулся своей приветливой, чуть застенчивой улыбкой и сказал что-то на прощание, чего она снова не поняла, но что прозвучало тепло. Она поблагодарила его, дала купюру — кажется, больше, чем нужно, но он не поправил, только кивнул и сел обратно в машину. Через минуту такси исчезло за поворотом, и тишина сомкнулась.

Дом стоял чуть в глубине за невысокой оградой из кованого железа, увитой плющом. Два этажа. Цвета выцветшей охры — когда-то яркой, а теперь смягчённой временем до оттенка старой слоновой кости, чуть тронутой желтизной. Ставни — высокие, от пола до потолка, — когда-то были бирюзовыми, но краска облупилась, и теперь они были цвета патины на меди, зеленовато-голубые, с проблесками тёмной древесины под ними. Крыша — черепичная, с мягким, благородным прогибом, какой бывает только у старых домов, много десятилетий дышавших тропической влагой. Арочный вход вёл на веранду, которую поддерживали чугунные колонны в виде стилизованных стеблей бамбука — Элен машинально отметила этот жест колониального ар-деко, заигрывающего с местной эстетикой. Над верандой нависало огромное манговое дерево — раскидистое, явно старше самого дома, с тёмной, блестящей листвой, а под ним, на каменных плитах дорожки, лежало несколько перезрелых плодов, истекая соком.

Элен постояла у калитки, держась за прохладное железо. Дом смотрел на неё. Не угрожающе, не мрачно — а спокойно, выжидающе. Как старый человек, который давно не принимал гостей и теперь присматривается: кто ты, зачем пришла.

Она отперла калитку. Дорожка к дому заросла травой и мхом — каменные плиты угадывались скорее по твёрдости под ногами, чем по виду. Чемодан пришлось нести на весу — колёсики вязли в зелени. Она шла медленно, чувствуя, как влажные листья задевают щиколотки. Ступени веранды скрипнули под ней — не жалобно, а скорее приветственно, как старый слуга, который ещё помнит, как встречать гостей.

Элен вставила ключ в скважину, повернула — туго, с металлическим скрежетом, — и дверь подалась не сразу, а только после мягкого толчка плечом. Дом не приглашал, а скорее впускал — по своему усмотрению.

Внутри было значительно прохладнее, чем снаружи. Чувствовалась, та особенная прохлада старых каменных домов, которая не зависит от кондиционеров. Полумрак. Высокие потолки с тёмными деревянными балками. Запах остановил её на пороге — сложный, многослойный, как старая шкатулка с секретом. Тиковое дерево. Старая ткань. Пыль, но не едкая, а сухая и почти благородная — пыль времени. Лёгкий след плесени где-то в углах, не угрожающий, а как напоминание, что дом стоит в тропиках почти сто лет и давно научился дышать этим воздухом. И ещё — что-то цветочное, слабое, почти на границе восприятия. Может быть, жасмин. А может, что-то другое.

Элен поставила чемодан, выпрямилась и медленно, не торопясь, пошла внутрь.

Глава 2

Дом не раскрывался ей сразу.

Нет, дом был из тех, что требуют времени. Он стоял вокруг неё — большой, тёмный, наполненный дыханием старых вещей, — и не спешил показывать себя целиком. Как старая книга, которую не прочтёшь за один вечер.

Элен прошла в гостиную — и остановилась.

Это была комната, которая помнила другую жизнь. Высокие потолки с деревянными балками уводили взгляд вверх, в полумрак. Плетёные кресла стояли полукругом, обращённые друг к другу, как будто только вчера здесь сидели гости и беседовали о чём-то неспешном, тропическом, пересыпая французские фразы местными словечками.

На низком столике — пустая ваза, покрытая тонким, бархатистым слоем пыли. На стенах — несколько картин в золочёных рамах: одна изображала реку, изгибающуюся меж пальм, другая — храм с изогнутой крышей, третья — женщину в шёлковом платье, сидящую у окна. Элен подошла ближе, вгляделась. Женщина на картине была молода, смотрела куда-то вбок, и в её лице была та особая, ускользающая полуулыбка, которую европейские художники-ориенталисты так любили и так редко умели передать без фальши.

Она провела пальцем по раме — пыль. Перевернула картину: на обороте ничего, только пожелтевшая бумага и пара пятен от сырости. Не шедевр, но и не безделица.

Позже. Всё это — позже.

Она двинулась дальше.

Столовая встретила её длинным столом тёмного дерева, за которым, казалось, не сидели с довоенных времён. Возможно, вот тут, под этой люстрой с потускневшей бронзой, когда-то горели свечи. На столе, покрытом белой скатертью, стояли приборы. Голоса смешивались — и в этом смешении было что-то живое, настоящее, чего теперь уже не вернуть.

Видение схлынуло так же быстро, как пришло, оставив после себя только стол и молчание.

Вдоль стены стоял буфет с остатками фарфора: несколько тарелок с синим кобальтовым узором, кофейные чашки, сахарница без крышки. Она взяла одну тарелку в руки — фарфор был гладким и прохладным на ощупь, несмотря на пыль. Лимож, кажется. Или подражание. Рука сама перевернула тарелку — хотелось увидеть клеймо, — но сдержалась.

Не сейчас. Она поставила тарелку на место и пошла дальше.

Библиотека заставила её задержаться.

Здесь пахло иначе — книжный запах был ей знаком и потому успокаивал: старая бумага, кожа переплётов. Полки уходили под потолок, книги стояли неровными рядами, некоторые лежали плашмя, заложенные пожелтевшими закладками. Она провела пальцами по корешкам — Гюго, Бальзак, Мопассан, несколько томов Жорж Санд. Разрозненные номера «Revue des Deux Mondes» - «Обозрение двух миров» за тридцатые годы. Старые путеводители по Индокитаю с выцветшими обложками. На нижней полке — книги на вьетнамском, которых она не могла прочесть, но которые были красивы сами по себе: шёлковые переплёты, иероглифы, вытесненные золотом.

Она задержала взгляд на одной из книг — «Les Civilisations de l'Indochine» - «Цивилизации Индокитая». Корешок был потёрт сильнее остальных — эту книгу доставали чаще. Элен вытащила её, и страницы, пожелтевшие по краям, но всё ещё крепкие, раскрылись сами — на том месте, где лежала когда-то закладка. На полях — карандашные пометки, аккуратные, мелкие. Она провела пальцем по одной из них — не читая, просто чувствуя, как кончик пальца скользит по следу, оставленному чьей-то рукой много лет назад.

Возможно, Люсьен сидел здесь, в этом самом кресле, и делал эти пометки. О чём он думал? Возможно, он уже остался один — и книги стали его единственными собеседниками?

Лестница наверх скрипела — каждая ступень на свой голос. Этот звук уже становился знакомым.

Наверху она миновала гостевую — пустую, тихую — и кабинет Люсьена, в который лишь заглянула с порога. Массивный письменный стол, зелёная лампа с латунным абажуром, пресс-папье, высохшая чернильница. На стене — карта Индокитая, ещё до раздела. Она прикрыла дверь.

Дальше по коридору ждала ещё одно помещение.

Дверь, в третью комнату, была приоткрыта. Это была спальня.

Она вошла в ее — осторожно, почти на цыпочках, хотя её никто не мог здесь видеть. Комната хранила тишину особого рода: не пустую, а населённую.

Большая кровать под москитной сеткой, пожелтевшей от времени, но аккуратно подобранной — как будто утром кто-то встал, заправил её и вышел, не зная, что больше не вернётся. Шкаф с приоткрытой дверцей — оттуда выглядывал край шёлкового платья, бледно-розового, с серебряной вышивкой. Туалетный столик: мутное зеркало, гребень с перламутром, флакон от духов, пустой, но всё ещё хранивший слабый аромат — что-то сладкое и чуть пряное.

И фотографии.

На комоде у стены стояли фотографии в простых деревянных рамках. Три снимка, чуть покосившиеся, как будто их переставляли много раз — и в последний раз не выровняли.

Или не захотели.

Элен взяла первую.

Внизу, на белой полоске под изображением, чернилами было выведено: «Linh, 1932». Почерк женский — лёгкий, с наклоном влево.

Это была Линь, супруга Люсьена. Та самая, чьё имя она видела в письме нотариуса — и тогда оно было просто именем, а теперь обрело лицо.

Девушка на фотографии была молода — может быть, двадцать, может, чуть меньше. Местная — но Элен поймала себя на том, что слово «местная» здесь не подходит, оно слишком грубое, слишком с колониальным оттенком.

Черты лица у нее были — мягкие, спокойные, без резких линий. Тёмные волосы убраны наверх, открывая высокий лоб и шею. Платье светлое, с высоким воротником — не европейское, но и не традиционное аозай, а что-то среднее, как часто бывало в те годы.

Но не это останавливало взгляд.

Глаза. Тёмные, глубокие, но не пронзительные — не было в них ни вызова, ни кокетства. Они смотрели спокойно, ровно, с тем особым, почти забытым в современном мире выражением, которое Элен могла бы назвать только одним словом: умиротворение.

Глядя на это лицо, хотелось замедлить дыхание. Хотелось перестать куда-то бежать. Как будто сама эта девушка была тихой гаванью в шумном, беспокойном море — и даже сейчас, спустя десятилетия, глядя на пожелтевший снимок, можно было это почувствовать.

Элен опустила руку с фотографией и на мгновение прикрыла глаза. Что-то в этом лице было такое, что трогало её глубже, чем она ожидала. Может быть, то, как спокойно эта девушка смотрела в объектив — без страха перед будущим, которое уже наступило и давно прошло. А может, то, что ее больше не было в живых, а лицо всё ещё дарило этот странный, незаслуженный покой.

Она бережно поставила снимок и взяла второй.

Под второй фотографией был тот же почерк, но более размашистый, словно рука двигалась быстрее: «Linh et Lucien, 1933».

Тут Линь сидела в кресле — в том же светлом платье или похожем, с лёгкой улыбкой в уголках губ. Мужчина — Люсьен стоял позади неё, положив руку ей на плечо. Высокий, светловолосый, в светлом льняном костюме, какие носили в тридцатых — широкие брюки, пиджак свободного кроя. Он улыбался открыто, по-мальчишески, без оглядки. В этом лице не было ни сомнения, ни груза — только молодость и уверенность, что всё впереди, всё правильно, всё будет хорошо. И рука на плече Линь лежала легко, но по-хозяйски — жест мужчины, который знает, что эта женщина с ним и будет с ним.

Элен невольно улыбнулась. Что-то в этом снимке было пронзительное — два человека в далёком Сайгоне, в доме, который ещё не успел состариться, смотрят в объектив и не знают. Не знают, что она уйдёт из жизни рано, что он останется один в этом доме на долгие годы, что брат, с которым они вместе приехали сюда, исчезнет из их жизни навсегда. Ничего этого они не знают — и оттого снимок казался одновременно счастливым и щемящим.

Она поставила вторую фотографию и взяла третью.

И снова женский почерк, но ещё более беглый, почти небрежная: «Tous les trois, 1933».

На фото было три фигуры.

Линь сидела в центре — то же кресло, что и на втором снимке, но теперь по обе стороны от неё стояли двое мужчин. Слева — Люсьен, в той же позе, рука на плече, открытая улыбка. Справа — Андре.

Дедушка..

Элен поднесла снимок ближе к глазам, вглядываясь в молодое лицо, которое она привыкла видеть совсем другим — морщинистым, усталым. Здесь он был молод. Тёмные волосы, ещё без проблесков седины, зачёсаны назад. Прямая спина, светлая рубашка с закатанными рукавами — он выглядел не таким франтоватым, как Люсьен, более земным, что ли. И улыбался — широко, открыто, заразительно.

Они все трое улыбались. Все трое были молоды. Все трое были счастливы — или казались счастливыми в тот момент, когда щёлкнул затвор.

Элен долго смотрела на снимок.

Что же случилось?

Что произошло между ними — тремя людьми на этой фотографии, — что потом даже упоминание о брате стало в семье запретным? Словно этого человека не существовало. А ведь они были здесь вместе — приехали сюда вместе, жили, смеялись, фотографировались. И эта девушка — Линь, с её спокойными глазами и тихим светом в лице — она была женой Люсьена, но на снимке сидела между двумя братьями, как будто принадлежала им обоим.

Или не принадлежала никому.

Элен почувствовала, как в груди что-то сжалось — не страх, не печаль, а скорее холодок тайны. Той самой, ради которой она, возможно, и прилетела сюда, сама того не зная.

Она аккуратно поставила фотографию на место — точно так, как та стояла. Ещё раз обвела взглядом комнату. Кровать. Гребень. Флакон. Платье в шкафу. Всё осталось так, как было при ней. Люсьен ничего не тронул — ни когда ее не стало, ни после.

Может быть, не смог. А может быть, не захотел. И теперь эти вещи лежали здесь уже почти полвека, храня тайну, которую никто не решился нарушить.

Она вышла из спальни и тихо прикрыла за собой дверь.

______________________________________________________________________________________

На веранде дышалось легче. Здесь не было прошлого. Реальный мир возвращался к ней запахом нагретой листвы, шершавым деревом перил под ладонью и простой, почти забытой потребностью: сесть, выдохнуть.

Элен опустилась в плетёное кресло, сбросила балетки и вытянула ноги и на мгновение прикрыла глаза, наслаждаясь тем, как напряжение уходит из стоп.

Вечерний свет стал мягче — солнце клонилось к закату, и охра фасада немного потеплела. Манговое дерево отбрасывало длинную, подвижную тень. Цикады продолжали свою бесконечную песню, она казалась не оглушительной, а почти убаюкивающей.

Она закрыла глаза — и позволила себе несколько минут не думать. Просто быть.

Но, мысли сами собой вернулись — уже не к прошлому, а к настоящему. К тому, что предстоит сделать, в ближайшие дни.

Нужно встретиться с нотариусом. Он должен зайти к ней завтра, она сообщила ему пред вылетом о своем приезде. Узнать, в каком состоянии документы, что нужно подписать, какие есть ограничения для иностранцев.

Оценить дом. Возможно, нанять местного агента по недвижимости — или сначала поговорить с Арно, о котором ей говорили ещё в Париже. Француз, давно живёт здесь, знает многих и многое о местных правилах, устоях. Его адрес дал коллега по университету — профессор Дюбуа, который занимался колониальной архитектурой. «Арно — живёт там так давно, что знает о Сайгоне больше, чем сами сайгонцы. Если вам нужно понять местные обычаи, семейные традиции, разобраться в том, что не написано в книгах, — идите к нему», — сказал Дюбуа, усмехнувшись.

И, наконец, найти помощницу. Желательно, кого-то из местных, кто знает старые дома и умеет с ними обращаться. Возможно удасться найти какую-нибудь женщину, которая помнит дом и, может быть, помнит Люсьена. И Линь.

Eh bien, — сказала она тихо. — Разберёмся.

Она открыла глаза и посмотрела на дом. В сумерках он стоял одиноко, в окружении разросшегося сада, и был красив той особенной, тихой красотой, которую не замечаешь сразу.

Одиноко, — повторила про себя Элен.

И в эту секунду пришло простое, ясное осознание: что ей некому даже сообщить «я добралась, всё хорошо» — для этого нужен кто-то близкий, кто-то, кто ждёт этого извещения. Но, никого не было.

Родителей она потеряла несколько лет назад — и с тех пор это чувство, тихое и неизбывное, жило в ней.

Некому..

Это не было открытием — скорее привычной, старой мыслью, которая давно жила в ней и время от времени напоминала о себе, как напоминает о себе застарелая боль в суставе перед дождём. Некому сообщить, что ты добралась..

Она никогда не была из тех женщин, что легко заводят отношения. Не то чтобы она не хотела — хотела, наверное, но как-то неопределённо, размыто, без той жгучей необходимости, которую замечала в других. Учёба, потом работа, диссертация, кафедра, статьи, конференции — всё это заполняло жизнь, и в этом заполнении не оставалось пустоты, которую непременно нужно было заполнить кем-то.

Пустота была, но другого рода — и мужчины её круга с этой пустотой не справлялись.

Ей всегда нравилось общество взрослых. Ещё с детства.

Она помнила: дедушкина квартира на рю дю Бак, воскресные обеды, за столом — четверо, пятеро гостей, все старше пятидесяти, все — с историями, с опытом, с тем особым ритмом речи, который бывает только у людей, много переживших и много думающих. Элен, совсем ещё девочка, забивалась в угол дивана с книжкой — но, не читала. Слушала. Как они говорили о политике, о книгах, о странах, в которых бывали, о людях, которых знали. Как спорили — негромко, без злобы, с уважением к чужому мнению. Как смеялись — сдержанно, но тепло.

Этот мир казался ей куда более настоящим, чем мир её сверстников — школьных подруг, с их шушуканьем, с их играми, в которых она никогда не находила вкуса.

И по мере взросления — она всё так же предпочитала сидеть в углу дивана и слушать, как разговаривают взрослые.

Ровесники, когда она была моложе, казались ей мальчиками. Симпатичными, порой обаятельными, но — мальчиками. Они говорили о пустяках, смеялись над глупостями, строили амбициозные, но пустые планы. С ними было весело — иногда, — но не было того, чего она искала: глубины. Тишины. Спокойной, уверенной мудрости.

С годами это не прошло.

В университете она тянулась к профессорам, а не к сокурсникам. Позже — к старшим коллегам.

Её подруги давно повыходили замуж, родили детей, развелись, снова вышли замуж — а она всё искала кого-то, с кем можно было бы вот так же сидеть и разговаривать долгими вечерами. О важном. О неважном. Обо всём.

И не находила.

Мужчины, в её жизни, скорее выполняли роль временных спутников — тех, кто отвлекал ее от бытовых задач, от рутины, от одиночества, которое она сама себе выбрала. С ними было приятно провести вечер, сходить на выставку, обсудить последнюю статью. Но не более. Они не проникали глубже.

Она и сама не пускала.

Элен не была несчастна. Она выстроила хорошую, осмысленную жизнь — работа, книги, выставки, поездки. Но иногда, в такие вот минуты — на веранде чужого дома, в чужой стране, — она чувствовала, что в этой жизни чего-то не хватает. Не мужа. Не детей. А родного человека. Рядом.

Она вздохнула. Воздух стал чуть прохладнее — или это ей показалось.

Где-то в глубине сада запела одинокая птица. Геккон на колонне — замер и смотрел на неё крошечными чёрными глазами без выражения.

— Надо бы встать, найти что-то съестное — подумала Элен, она не ела с самого Бангкока, — разобрать чемодан, найти постельное бельё. Но тело не слушалось. Слишком долгий день. Слишком много впечатлений. Она осталась в кресле, глядя, как сумерки медленно заливают сад — сначала серым, потом синим.

€1,63
Altersbeschränkung:
18+
Veröffentlichungsdatum auf Litres:
07 August 2026
Datum der Schreibbeendigung:
2026
Umfang:
150 S. 1 Illustration
Rechteinhaber:
Автор
Download-Format: