Buch lesen: "Мы стали чужими. Как атомизация меняет общество и почему мы перестаём замечать друг друга"

Дмитрий Панкратов
Schriftart:

Часть I. Диагноз

Человек стоит у выхода из автобуса. Он никому не желает зла — он просто не задаёт себе вопрос «мешаю ли я другим?». Раньше этот вопрос возникал более или менее автоматически. Теперь он возникает только после того, как кто-то произнёс его вслух — и тогда воспринимается как покушение на личное пространство. Сцена мелкая, почти неприличная для разговора об устройстве общества. Но именно на таких мелочах общество и сдаёт свои экзамены.

Назовём то, что исчезает, упреждающим вниманием к другим: способностью держать в уме не только собственную траекторию, но и законные траектории посторонних людей — раньше, чем они попросят подвинуться. Это не доброта: можно быть отзывчивым и рассеянным одновременно, можно прекрасно видеть обстановку и сознательно её игнорировать. Невнимательность распадается на когнитивную перегрузку, привычку жить в телефоне, незнание нормы и обычное безразличие — и на уровне одного эпизода диагноз поставить нельзя. А вот на уровне общества повторяемость таких эпизодов — уже вполне содержательный симптом.

Симптом чего именно — стоит проговорить сразу, чтобы не путать диагноз с ностальгией. Атомизация — это не одиночество и не индивидуализм сами по себе, а ослабление горизонтальных связей и практик взаимного учёта, при котором человек всё чаще имеет дело с институтами и платформами как отдельная единица, а не как участник сообщества. Международные обзоры это подтверждают без особого драматизма: ВОЗ в 2025 году назвала социальную изоляцию распространённым состоянием с последствиями для здоровья, образования и экономики [1], а OECD в том же году показала не «обвал общения» вообще, а неровную картину — часть форм связи держится, часть проседает у конкретных возрастных групп [2]. Доля молодых европейцев 16–24 лет, ежедневно встречающихся с друзьями, упала с 53% в 2006 году до 44% в 2015-м и ещё примерно на восемь пунктов к 2022-му; доля пожилых, которые вообще не видятся с друзьями, за те же годы выросла вдвое [3]. В США время общения с друзьями сжалось с часа в день в 2003 году до тридцати четырёх минут в 2019-м — то есть ковид тут почти ни при чём, тенденция шла заранее [4; 5], а обобщённое доверие упало с 46% в 1972 году до 34% в 2018-м и там и застряло [6]. Российскую траекторию по американской не построишь, но узкий тезис — «в ряде обществ слабеют слабые связи и невысоко обобщённое доверие» — эмпирически держится. Более сильная фраза, «раньше люди были внимательнее и нравственнее», не держится вообще: это работа памяти, которая хранит яркие эпизоды, а не статистику.

Граница доказательности. Исследования прямо фиксируют динамику личных контактов, доверия, одиночества, цифрового отвлечения и структуры социальных сетей. Метаанализ 148 исследований также связывает более сильные социальные отношения с более высокой выживаемостью [22]. Но ни один из этих источников непосредственно не измеряет, стал ли пассажир чаще заранее отходить от автобусной двери. Связь между макропроцессами и бытовым упреждающим вниманием остаётся обоснованной гипотезой и должна читаться как причинная модель для проверки, а не как уже доказанный факт.

Полезно сравнивать не мифическое «раньше» с «теперь», а две конкретные среды: позднесоветскую/раннюю постсоветскую повседневность и цифровые двадцатые. В первой человек был зависим от общего транспорта, очередей, дворов и предприятий — и поэтому вынужденно тренировал координацию с чужими каждый день. Информационная среда была общей на всех — не потому что так решило государство из соображений сплочённости, а потому что альтернативы попросту не существовало. Контакты были повторяющимися и вынужденными: соседи, коллеги, родственники, знакомые по месту — и именно повторяемость создавала репутацию, а репутация создавала смысл предугадывать реакцию другого. Доверие было неоднородным: тесное к своим, настороженное к институтам и чужакам. Различия в доходах были реальны, но школа, транспорт и поликлиника чаще оставались общими — то есть разные люди хотя бы физически видели друг друга, вне зависимости от того, нравилось им это или нет.

В цифровых двадцатых всё устроено иначе. Каждый элемент этой среды проектировался ради удобства, эффективности или прибыли; их совокупное воздействие на общественную связанность почти не оценивалось. Часть групп ушла в личный автомобиль, доставку и удалёнку — меньше повседневной тренировки координации с незнакомцами. Общие каналы распались на индивидуальные ленты и рекомендательные пузыри — меньше общего контекста, легче не заметить окружающее. Контакты стало легко выбирать, фильтровать и блокировать — сильные связи держатся, слабые истончаются. Доверие никуда не делось, оно просто раздробилось на закрытые круги с платформенным посредничеством и поляризацией. Доход всё сильнее определяет район, школу, медицину и способ передвижения — разные группы реже видят друг друга не потому что не хотят, а потому что архитектура города развела их физически. И, наконец, автономии стало объективно больше — прав на границы, приватность, отказ от навязанного общения, — но вернуть связанность простым возвратом к принуждению нельзя, даже если бы кто-то захотел.

Это сравнение подсказывает главное: доцифровая среда заставляла учитывать других не потому, что люди были добрее, а потому что они многократно встречались в одних и тех же местах. Технологии убрали трение — и это реальный прогресс, тут не нужно лицемерить, — но вместе с трением исчезла и тренировка. При этом ностальгировать по позднесоветской связанности тоже наивно: она была во многом вынужденной, зависимость от коллектива означала не только взаимопомощь, но и контроль, вторжение в частную жизнь, наказание за несходство. Исследование трансформации культуры доверия в России и вовсе связывает нынешнюю картину не с одним цифровым переломом, а с долгой историей недоверия, травмой девяностых, неравенством и слабой работой институтов [7]. Формула честнее звучит так: раньше было больше не доверия, а неизбежной координации; теперь больше автономии, но меньше общих упражнений в совместности. Задача — не вернуть принудительный коллективизм, а построить добровольные формы связи. Сложность в другом: эта задача распадается между ведомствами и уровнями управления и не имеет единого измеримого результата.

Столетие урбанизации: деревня, город и дефицит мостов

Гипотеза «раньше было лучше» упускает исторический масштаб. За одно столетие Россия прошла путь от преимущественно сельского общества к преимущественно городскому: в 1897 году городскими числились около 16% жителей империи, к 1959-му — уже 52% РСФСР, к 1989-му — 73%, а сегодня, по данным Всемирного банка, около 75,25% населения страны живёт в городах [23; 24]. Ряд не идеально однороден — менялись границы и методика подсчёта, — но направление и масштаб перелома сомнений не вызывают.

Урбанизация меняет не только адрес. В малом поселении один и тот же человек одновременно сосед, родственник знакомого, коллега и участник местного праздника — роли многослойны, повторная встреча почти гарантирована. В большом городе роли разделяются, контакты специализируются и обезличиваются, вероятность повторной встречи падает. В 1897 году это компенсировалось тем, что большинство связей всё ещё держалось в деревне; к 1959-му индустриальная урбанизация сводила новичков в общежитиях, на предприятиях и в массовом транспорте [31] — то есть в новые повторяющиеся коллективы, которые государство худо-бедно организовывало само, потому что без организованного труда индустриализация не работала. К 1989-му городское большинство уже сформировалось, семейные и дачные связи с деревней ещё сохранялись. А сегодня доля горожан меняется медленно, сельская периферия теряет молодёжь, крупные города получают внутреннюю и международную миграцию — и ключевым становится не сам приток людей, а способность институтов строить мосты между поколениями, классами и культурными группами. Эта способность редко формулируется и измеряется как самостоятельный результат политики.

Тут есть временной парадокс, который стоит проговорить прямо: самый быстрый переход к городской жизни случился задолго до смартфона и нынешнего ощущения кокона. Городское большинство сложилось ещё в советское время, и если повседневная невнимательность особенно заметно растёт именно в последние два десятилетия, одной урбанизацией это не объяснить. Урбанизация подготовила почву — ослабила «автоматические» связи места, — а дальше город либо заменил их новыми повторяющимися коллективами и общими правилами, либо оставил человека среди толпы незнакомцев без единого моста. Какой из двух вариантов реализуется — вопрос устройства школы, работы, жилья, транспорта и общественных пространств, то есть вопрос политики. Вопрос «кто отвечает за то, чтобы город производил мосты, а не только инфраструктуру» при этом остаётся распределённым между множеством ведомств. Проблема не в буквальном отсутствии действий, а в отсутствии общей цели, общего набора показателей и одного уровня ответственности за социальную связанность.

На август 2026 года нельзя сказать, что государственные институты совсем ничего не делают. Национальный проект «Инфраструктура для жизни» включает формирование комфортной городской среды [32], а Концепция государственной миграционной политики на 2026–2030 годы прямо ставит задачу адаптации иностранных граждан [33]. Эти документы опровергают буквальный тезис о полном бездействии, но сами по себе не доказывают наличие единой политики социальной связанности. Точнее говорить о разрозненных инструментах, между которыми пока не просматривается общий измеримый результат — рост мостовых связей и обобщённого доверия.

Сельские мигранты действительно везли в город плотные локальные сети, но социальный капитал бывает связывающим (bonding: родственники, соседи, люди с общей биографией) и мостовым (bridging: связи между разными кругами). В датской выборке 2011–2012 годов связывающий капитал был существенно выше в сельской местности, а мостовой — лишь немного выше в городах [25]. То есть выходец из деревни привозил навыки взаимопомощи и репутационную чувствительность прежде всего по отношению к своим; для превращения этого в внимание к анонимному горожанину нужен был второй шаг — общие институты, работа, жильё и повторяющиеся смешанные контакты. В советском городе такие механизмы существовали, но часто были административными и принудительными; в постсоветский период многие из них ослабли, а универсальная добровольная замена возникла далеко не везде.

Тезис о прекращении сельского притока тоже не подтверждается. По анализу миграции 2010-х годов сельская Россия потеряла из-за внутренней миграции порядка 1,5–2,5 млн человек, а периферийные сёла — 2,5–3,5 млн; особенно часто уезжали молодые люди и семьи с детьми [26]. Поток не исчез, а стал пространственно более избирательным. Более правдоподобная гипотеза состоит в том, что иссякает не сам приток, а исторический запас первых поколений горожан с живой повседневной связью с деревней. Прямых данных, связывающих эту смену поколений с бытовой невнимательностью, пока нет.

С международной миграцией тот же механизм возникает в новых условиях. Число рождённых за рубежом жителей России оценивалось в 7,6 млн человек в 2024 году, а доля выходцев из сельских районов Центральной Азии росла. В опросах 2023 года письменный трудовой договор имели 44% работников из Таджикистана и 43% из Узбекистана; достаточным для оформления документов знанием русского владели 31% таджикских и 34% узбекских респондентов; около 70% опрошенных общались главным образом с земляками, а с местными жителями вне работы — менее 10% [30]. Это не свойство культуры, а снимок того, как спрос на мигрантский труд сочетается с неформальной занятостью, языковыми барьерами и замкнутыми сетями. Масштаб этих показателей указывает не на отсутствие трудового права, а на слабость его фактического исполнения и недостаточную мощность институтов адаптации.

Международная литература действительно фиксирует связь между этнокультурным разнообразием и более низким доверием: метаанализ 87 исследований показывает умеренную, но статистически значимую отрицательную ассоциацию, особенно на уровне соседства [27]. Однако большинство включённых работ наблюдательны и не позволяют считать разнообразие доказанной самостоятельной причиной. Австралийское исследование 2024 года показало, что бедность, высокая сменяемость жильцов, нестабильные жилищные структуры и другие демографические процессы существенно объясняли наблюдаемую отрицательную связь в изученных районах [29]. Это важный механизм, но результат одной страны нельзя автоматически переносить на Россию.

Метаанализ межгруппового контакта показывает, что контакт в среднем снижает предубеждение; равный статус, общая цель, сотрудничество и институциональная поддержка усиливают эффект, но не являются абсолютно обязательными условиями [28]. При этом негативный, конкурентный или унизительный контакт способен работать в противоположную сторону. Поэтому случайное соседство в переполненном автобусе не равно устойчивому сотрудничеству: физическая близость нуждается в институциональном дизайне, а качество его реализации становится ключевым эмпирическим вопросом.

Ассимиляция без адресата: во что встраиваться приезжему?

Разговор об интеграции обычно ведётся из центра: предполагается, что существует достаточно цельное принимающее общество с понятным языком норм, институтов и повседневных образцов, а приезжий либо входит в него, либо отказывается. В атомизированном городе это предположение выполняется не всегда. Новоприбывший встречает не «общество вообще», а работодателя, арендодателя, миграционный орган, землячество, соседский чат и набор сервисов, которые могут предъявлять разные правила. Если прямой официальный маршрут непрозрачен, а случайные контакты одноразовы, адресат интеграции распадается раньше, чем к нему можно присоединиться.

Здесь важно развести два понятия. Интеграция — это доступ к труду, жилью, образованию, медицине, правам и устойчивым социальным связям; она не требует полного отказа от исходной культуры. Ассимиляция — более глубокое сближение языка, практик и идентичности с принимающей средой. В модели Аластера Агера и Элисон Стрэнг, разработанной на материале интеграции беженцев, социальные связи внутри своей группы, мосты к другим группам и вертикальные связи с институтами образуют разные, взаимодополняющие измерения интеграции [77]. Следовательно, курс языка или оформленный документ важны, но не заменяют повторяющегося опыта равного участия и понятного доступа к общему правилу.

В такой среде ставка на землячество часто рациональна. Оно помогает найти жильё и работу, переводит бюрократический язык, страхует при болезни, сообщает, кому можно доверять, и снижает цену ошибки. Приведённые выше данные о преобладании общения с земляками [30] фиксируют замкнутость сети, но сами по себе не доказывают сознательного нежелания общаться с местными. Чтобы сделать такой вывод, пришлось бы отделить предпочтение от отсутствия времени, языковой уверенности, безопасного места встречи, легального трудового режима и опыта недискриминационного контакта.

Теория сегментированной ассимиляции была разработана Алехандро Портесом и Мин Чжоу для второго поколения мигрантов в США и не может механически описывать Россию. Её полезная для этой статьи мысль состоит в другом: адаптация имеет не один возможный адрес и зависит от того, в какой социальный сегмент человеку реально открыт вход [78]. В российском городе таким адресом может оказаться не абстрактное большинство, а бригада субподрядчика, рынок, служба доставки, религиозная община, районная сеть или профессиональная среда. Человек встраивается туда, где повторяются контакты, действуют санкции и можно получить результат.

Отсюда возникает парадоксальная гипотеза. Приезжий может довольно точно усваивать фактические нормы атомизированного города — доверять своему кругу, решать вопрос через посредника, минимизировать необязательный контакт, пользоваться цифровым переводом и не рассчитывать на незнакомого. Со стороны это выглядит как отказ от ассимиляции; функционально же это может быть приспособлением к реально существующей, а не декларируемой структуре. Эта гипотеза правдоподобна, но российских исследований, позволяющих измерить именно такое «встраивание в разобщённость», пока недостаточно.

Теоретическая модель Франческо Руссо, согласованная с европейскими данными, даёт дополнительное основание смотреть на принимающую среду: культурное сближение в ней слабее в более плюралистических и культурно неоднородных обществах и сильнее там, где социальные сети плотнее [79]. Это не эмпирический прогноз для России и не доказательство того, что разнообразие обречено на сегрегацию. Модель показывает более скромное: скорость ассимиляции зависит не только от численности и качеств меньшинства, но и от плотности связей, понятности общих норм и доступности институтов принимающей стороны.

Возникает самоподдерживающаяся петля. Слабый мост повышает зависимость от своей сети; принимающая сторона может прочитать эту зависимость как демонстративное нежелание встраиваться; недоверие усиливает исключение, контроль и бытовую дистанцию; после этого собственная сеть становится ещё нужнее. Разорвать петлю означает не потребовать мгновенного культурного растворения, а создать адрес интеграции: легальный труд, понятную процедуру, реальный язык повседневного участия, повторяющиеся контакты в школе, районе и профессии, возможность войти в объединение не через этнического посредника и право обратиться к институту напрямую.

Главный риск, если формулировать честно, — не разнообразие само по себе и не врождённое «нежелание ассимилироваться», а сегментированная общинность: сильная взаимопомощь внутри семейных, классовых, этнокультурных и цифровых островов при недостатке мостов между ними. Урбанизация создала анонимность; смена поколений ослабила прежний сельский резерв; неравенство и слабая интеграция развели группы; принимающее общество само стало менее цельным; цифровой кокон сделал уход из общего пространства удобным и дешёвым. Ни один из этих процессов не является стихийным бедствием — каждый в принципе поддаётся жилищной, трудовой, миграционной, городской и цифровой политике. Инструменты существуют, но разнесены по ведомствам и обычно оцениваются по отраслевым результатам. Ни один из них сам по себе не отвечает на сквозной вопрос: становится ли между социальными островами больше устойчивых мостов. Это точнее описывать как институциональную слепоту и раздробленную ответственность, а не как доказанное безразличие.

Altersbeschränkung:
12+
Veröffentlichungsdatum auf Litres:
23 August 2026
Datum der Schreibbeendigung:
2026
Umfang:
80 S. 1 Illustration
Rechteinhaber:
Автор
Download-Format: