Buch lesen: "Имперский туман"
Глава 1. Предыстория
Из столичных ведомостей.
Граф Игнатьев обещает тишину, но не ручается за погоду.
На заседании Комитета министров граф Игнатьев, занявший пост министра внутренних дел после покойного графа Лорис‑Меликова, твёрдо заявил, что «крамола в столице взята под неусыпный надзор». Министр выразил надежду, что петербургский обыватель наконец сможет вздохнуть свободно, — и тут же с едва уловимой усмешкой добавил: «За погоду в сентябре я не отвечаю, равно как и за своенравие извозчиков». В зале заседаний раздался смех — редкий, почти забытый звук, впервые за долгие годы нарушивший чинную тишину.
Собачий указ.
Генерал‑адъютант Грессер издал строжайшее предписание: владельцам всех собак, чей рост превышает аршин, надлежит выгуливать питомцев исключительно в намордниках и на коротких поводках. Поводом послужил досадный случай на Невском проспекте: бульдог по кличке Амур, завидев новую муфту жены статского советника, принял её за дичь и так напугал даму, что та упала в обморок. С тех пор горожанки перешёптываются: «Теперь и собаки стали чопорнее нас».
Вести из‑за границы.
Из Берлина доходят противоречивые слухи. Канцлер Бисмарк, по свидетельствам осведомлённых лиц, крайне недоволен уклончивостью Вены в вопросе балканских гарантий. Наш корреспондент в Дрездене отмечает: германские генералы всё чаще склоняются над картами, тогда как император Вильгельм, будто нарочно, посвящает все свои дни разведению роз в Потсдаме. Венский двор официально заверяет, что «верность союзникам священна», однако в кулуарах не утихают шёпоты о секретной встрече австрийского посла с турецким султаном. Петербургские дипломаты пока хранят многозначительное молчание — и тем лишь усиливают всеобщее беспокойство.
Лондонские упрёки.
Лондонские газеты вновь обрушиваются с критикой на российскую политику в Средней Азии, именуя её «нескромной». Министерство иностранных дел ограничилось сдержанным ответом: «Россия действует в пределах своей естественной необходимости». По слухам, император Александр Александрович, ознакомившись с очередной британской нотой, иронично заметил: «Если бы у них было столько же земли, сколько слов, они бы не завидовали».
Столичные сплетни.
Быль или небылица — неизвестно, но в гостиных только и разговоров, что об арбузе в оранжерее графини Шереметевой. В этом году там вызрел плод величиной с детскую голову. Графиня собственноручно выставила его на обозрение во время именин своей невестки и с загадочной улыбкой объявила, что это «дар Балканской кампании». Гости переглядывались и гадали: что же внутри — чистая сладость или очередной политический намёк? Сам граф Шереметев, человек сдержанный, лишь хмыкнул и, не сказав ни слова, удалился курить в библиотеку.
Театральные кулуары полны пересудов: будто бы тайный поклонник Марии Карсавиной — имя его по‑прежнему держится в секрете — преподнёс ей веер, усыпанный алмазами. По легенде, этот веер некогда принадлежал самой императрице Жозефине. Скептики в труппе лишь покачивают головами, делая вид, что верят. Сама Карсавина отвечает на все расспросы одной и той же загадочной улыбкой: «Это подарок от судьбы».
От господина Малкиеля, конферансье.
— Приходит как‑то дворник к приставу и говорит:
— Ваше благородие, я нашёл у себя в подвале клад!
— Ну, показывай.
— Да вот он, — и вынимает из кармана кирпич, завёрнутый в бумагу. На нём выведено: «Со времён Екатерины».
Пристав осмотрел находку и тяжело вздохнул:
— Это не клад, любезный. Это мой рапорт за прошлый год.
А вот ещё анекдот, что ходит по кабинетам:
Господин министр финансов говорит господину министру внутренних дел:
— У нас в казне снова нестыковка.
— Что ж, тогда давайте сократим армию.
— Нельзя: у нас и так одни генералы.
— Тогда сократим чиновников.
— А кто же тогда будет писать объяснения, почему мы сократили армию?
— Имперский туман.
Голоса города.
Аграфена‑зеленщица всплескивает руками:
— Батюшки‑светы, слышали? Говорят, из‑за неурожая в Саратовской губернии хлеб вздорожает до небес. Купцы уж прячут муку в амбары, а цены‑то гнут! Я вчера за пуд пшеницы столько же отдала, сколько за пару сапог, а сапоги‑то дырявые!
Лукич‑мясник усмехается:
— Всё врут, Аграфена. Это спекулянты стараются. У меня свой человек в порту есть — он говорит, зерно идёт. Просто кое‑кто выжидает. Вот, небось, наша полиция с ними разберётся… если, конечно, не спит. А спит она, говорят, по приказу свыше.
Мальчишка‑разносчик Ванька тараторит, размахивая газетами:
— А я слышал, что на Адмиралтейской верфи у одного флотского офицера часы с цепочкой пропали. Ищут, ищут — никак не найдут. А всё потому, что часы те заговорённые! Их сам царь‑батюшка из Германии привёз. Кто их наденет — тот и лейтенантом станет, хоть ты сапожник!
Дворницкие новости.
— Слушайте, ваше благородие, что народ говорит. За последнюю неделю из трёх домов на Мойке по ночам слышен странный звон — будто кто‑то по стеклу стучит серебряной ложкой. Барыни крестятся, а кучер Петька божится, что это домовой старый баронский клад ищет. А по‑моему, это жулики пробуют, выведывают, у кого ставни плохо закрыты. Вот недавно одного такого я лично метлой спугнул. Побежал он, а я ему вслед крикнул: «Беги, касатик, беги, пока твоя типология не сработала!»
— А ещё извозчики рассказывают: на Васильевском острове какой‑то студент весь в чернилах ходит и всё про какие‑то «бутерброды» твердит. Видать, экзамены его заели. Или любовь — что тоже не слаще чернил.
Предсказания и знаменья.
— Зря вы, пане, смеётесь. В Петербурге нынче воздух тяжёлый — не от дождей, а от замыслов. Смотрите, скажу вам: в эти дни кто‑то держит в руках предмет, который должен быть проклят. Не золото это, не злато, а суть — маленькая вещица, о которой мало кто знает. Как только её владелец начнёт верить в неё, так и начнётся путаница: сначала исчезнет один, потом другой, потом бумаги поползут не туда, а государство, глядишь, и споткнётся.
— А что за вещица‑то, Фёкла?
— Не вещица это, а идея, — ухмыляется гадалка, пряча карты в платок. — Но если уж вам так хочется знамения: кто‑то в этом году найдёт шкатулку и не сможет её открыть. А в ней — не деньги, а судьба. Наша. И ваша. И дворник Макар знает о ней больше, чем господа министры. Да только не скажет — боится.
И, подмигнув, она исчезает в арке, оставляя после себя запах махорки и проницательной улыбки.
Отдел происшествий. Странное дело на Невском.
Как передают, третьего дня у гостиницы «Европейская» был задержан господин, представившийся бароном. Он предлагал прохожим «подарить малахитовую шкатулку в обмен на правую руку». Полиция, изучив шкатулку, не нашла в ней ничего, кроме записочки: «Кто возьмёт — того судьба догонит». Барон оказался переодетым чиновником из канцелярии, который, по собственному признанию, «хотел пошутить». Шутить, однако, ныне запрещено. Дело передано следователю Нечаеву — молодому человеку, о котором уже ходят слухи как о «близоруком сыщике, видящем дальше всех».
Глава 2. Начало истории
Сентябрь выдался в Петербурге на редкость сухим и пронзительно-ясным. Солнце, обычно скупое на ласки северной столицы, вдруг расщедрилось и залило золотистым светом мокрые граниты набережных, позолотило шпиль Петропавловки и, словно шалун, заглянуло в высокие окна здания Императорской гимназии на Лиговском проспекте. В этом сиянии даже привычная школьная форма казалась не столь унылой, а пыль, танцующая в воздухе, походила на рой крошечных золотых мушек.
Для восьмилетнего Арсения Нечаева это утро было омрачено трагедией. Маменька, тщательно упаковавшая в жестяную коробку из-под леденцов его любимые бутерброды с ветчиной, по недосмотру положила в тот же саквояж пузырек с чернилами, который предназначался для занятий чистописанием. И, как это всегда бывает в мире несовершенной физики, пузырек разбился именно в ту самую минуту, когда Арсений, наконец, дождавшись большой перемены, открыл заветный ящичек.
— Ах, ты ж... растяпа! — прошептал Арсений, глядя, как густая, блестящая лужица фиолетового цвета растекается по его новым брюкам, по полу, а главное — заливает сверху его единственный, драгоценный бутерброд, превращая его в некий несъедобный артефакт.
Глаза его, и без того большие и близорукие (пенсне он получит только через четыре года), наполнились той истинной детской скорбью, которая не знает компромиссов. Он стоял в коридоре, у самой двери класса, и его плечи поникли под тяжестью вселенской несправедливости.
И в этот момент, словно ангел-хранитель, явился Лев Громов. Громов, даже в столь юном возрасте, был человеком фактурным. Розовощекий, с копной непослушных русых кудрей, он обладал тем редким даром безмятежности, который делал его похожим на маленького, но очень уверенного в себе медвежонка. В руке он держал гордость своей матушки — огромный, щедро сдобренный маслом пирожок с капустой, из которого аппетитно выглядывал румяный край.
— Эй, ты чего нос повесил? — жизнерадостно прогудел Лев, подходя ближе. Он глянул на чернильную лужу, на безнадежно испорченную ветчину и мгновенно оценил картину. — Да ну, ерунда! Сейчас мы это поправим. Держи!
Лев ловко, с врожденным артистизмом, разорвал свой пирожок ровно пополам и протянул половину Арсению. В этом жесте не было ни капли жертвенности, только чистосердечное желание поделиться теплом — и в прямом, и в переносном смысле.
Но судьба-злодейка уже готовила свои декорации. Из-за угла, с гиканьем и топотом, вылетела ватага гимназистов старшего класса, и впереди всех, словно таран, несся Кузьма Бобрищев-Пушкин. Кузьма был на три года старше, уже усатый, с нагловатым, не по годам развитым чувством превосходства. Завидев протянутый пирожок, он чисто по-собственнически, не разбирая дороги, рванул к ним, намереваясь этот пирожок конфисковать «для коллекции».
— А это что за дележка? Не порядок! — рявкнул Кузьма, выхватывая у Льва злополучную половину.
И в тот же миг его сапог — начищенный до зеркального блеска, сорок третьего размера — смачно, с хлюпающим звуком, опустился прямо в центр чернильной лужи Арсения. По коридору разнесся звук, похожий на аплодисменты болота. Брызги разлетелись во все стороны, заляпав пуговицы гимназического мундира Кузьмы, его белоснежные манжеты и даже, кажется, кончик его горделивого носа.
На мгновение воцарилась тишина, слышная, как звон в ушах. Кузьма уставился на свой испорченный сапог, потом на пирожок в руке, потом на этих двоих «мелюзг», которые стояли перед ним с крайне невинными лицами.
— Вы... — прошипел он, переполняясь той праведной злобой, которая запоминается на всю жизнь. — Вы, двое уродцев! Попомните мой день! — Он отшвырнул пирожок в урну, которая, по иронии, стояла рядом, и, гордо печатая шаг, удалился, оставляя за собой лиловые следы на паркете.
— Ну вот, — философски заметил Лев, глядя на опустевшую урну. — Теперь и у меня нет завтрака.
— И у меня, — вздохнул Арсений, но на губах его уже рождалась странная, не по-детски хитрая улыбка. — Зато я запомнил, что у Бобрищева на левом ботинке шнурок был развязан, а в кармане торчала книжка Достоевского, которую он читает на уроках Закона Божьего. Учитель всё это увидит, даже если мы не скажем ни слова. И у него будут неприятности.
Лев изумленно уставился на нового знакомца. Среди звона колокола, созывающего на урок, и солнечных зайчиков, прыгающих по стенам, зародилось то, что позднее назовут «союзом сыска и гастрономии». Они не поменялись бутербродами в тот день, они поменялись судьбами.
С этого мгновения, окрашенного в яркий, праздничный цвет майской травы и фиолетовых чернил, началась их дружба. А следом за ней — их вечная, изящная, полная подколов и мелочных пакостей война с Кузьмой Бобрищевым-Пушкиным, которая, как тонкая литая сталь, пронзила все их последующие годы, превратившись в ту самую пружину, что в итоге и закрутит главное «Дело о малахитовой шкатулке».
Прошло три года. Классная дама, мадам Жюли, всё так же тщетно пыталась привить шаловливым мальчикам французский прононс, а в гимназии набирала обороты тайная война. Кузьма Бобрищев-Пушкин, не простивший испорченных сапог, теперь правил бал среди старшеклассников. Он отбирал у младших завтраки, подставлял подножки и однажды даже утопил в ведре с водой новую фуражку Льва.
Но Лев и Арсений умели давать сдачи. И не силой, а хитростью, которая в Петербурге ценилась куда дороже мускулов.
Однажды, во время большой перемены, из учительской пропал огромный яблочный пирог, приготовленный женой директора к его именинам. Педагогический совет был в панике: кража в святая святых! Вор — Бобрищев, конечно же, чувствуя себя неприкасаемым, злорадно поглядывал на Арсения, намекая на его «подозрительное» происхождение (отец Арсения был всего лишь коллежским советником, а у Кузьмы — связи в министерстве).
Арсений вызвался расследовать. Он не стал обыскивать портфели. Он просто попросил всех мальчиков, кто приносил завтрак из дома, подойти к окну.
— У кого сегодня был бутерброд с рыбой? — спросил он.
Никто не поднял руки.
— А с мясом?
Несколько человек подняли.
— А пирожок, — уточнил Арсений, — был с повидлом?
Тут поднял руку и сам Кузьма, высокомерно скривив губы.
— Отлично, — сказал Арсений, поправляя съехавшее пенсне. — Дело в том, что на подоконнике, куда выходил дым из пекарни, осела сахарная пудра. Когда вор нес пирог, он испачкал рукав. У всех мальчиков, у которых завтрак был не сладким, рукава чистые. — Он повернулся к Кузьме. — А вот у вас, Кузьма Терентьевич, на левом обшлаге отчетливый отпечаток жирного крема. И второе: мальчик, у которого пирожок с повидлом, обычно лижет пальцы. У вас, как я заметил, палец правой руки был облизан, но не сахаром, а... яблочной кислинкой. Вы съели пирог не дома, а здесь.
Кузьма побагровел так, что стал похож на свеклу, которой он так и не попробовал в тот день. Его поймали, разжаловали из старост, и он поклялся отомстить этой «близорукой крысе».
А Лев в тот момент, уплетая за обе щеки второй завтрак Арсения (который сыщик отдал другу за моральную поддержку), изрёк историческую фразу:
— Знаешь, Нечаев, если бы ты не стал сыщиком, из тебя вышел бы отличный официант. Ты слишком хорошо смотришь на грязные тарелки.
И они долго смеялись на лестнице, любуясь на закат, который разукрасил Исаакиевский собор в розовые и сиреневые тона — те самые цвета, в которые был окрашен их общий мир безмятежного, солнечного, почти игрушечного Петербурга их детства.
Глава 3. Взросление и учения
Конец 1880-х годов встретил Петербург ветрами, срывающими шляпы с прохожих, и невиданным подъёмом умственной жизни. Университетская набережная, облитая тусклым серебром осеннего солнца, казалась ареной, где разыгрывались драмы посерьёзнее, чем в любом театре. И главным действующим лицом этой сцены для Арсения Платоновича Нечаева стала его курсовая работа, которая, подобно метеору, ворвалась в сонный мир юридической рутины.
Арсений выбрал тему, от которой у его научного руководителя, седовласого профессора Мерцалова, задергался глаз: «Типология преступных ошибок: от неверного шага до роковой небрежности». Вместо привычного цитирования римского права, он принёс объёмистый фолиант, в котором с дотошностью естествоиспытателя классифицировал не сами преступления, а недочёты преступников.
— Помилуйте, Нечаев, — бормотал Мерцалов, перелистывая страницы и протирая очки. — Вы пишете, что господин грабитель из Офицерской улицы был обнаружен лишь потому, что чихнул на лестнице? Что вы приписываете это к категории «физиологических несообразностей»?
— Именно так, профессор, — отвечал Арсений, поправляя пенсне, и в его голосе звучала та самая непоколебимая уверенность, что рождается только из абсолютного знания предмета. — Если бы он простудился в другой день, дело осталось бы нераскрытым. Преступник не учёл петербургской погоды. Это ошибка в прогнозировании внешней среды. Видите, даже климат работает на нас.
В аудитории, где обычно царила академическая скука, на защите его работы яблоку было негде упасть. Студенты хихикали, профессора перешёптывались, а на кафедре красовался график «когнитивных сбоев злоумышленников». Арсений защитился на «отлично», и с тех пор его имя стало нарицательным: студенты, заваливавшие экзамены, говорили: «Ну я совершил типичную "ошибку Нечаева" — не выучил второй билет».
Пока Арсений с головой ушёл в криминальную типологию, его друг Лев Семёнович Громов покорял университет совершенно с другой, не менее важной стороны. Лев стал душой общества, тем неутомимым человеком-праздником, без которого любое студенческое собрание превращалось в скучный семинар.
Его называли «деканом гастрономии». Лев знал все трактиры на Васильевском острове, помнил наизусть меню «Медведя» и умел за пять минут организовать пирушку из одной колбасы, сухарей и найденного под столом графина с наливкой. Речи его были столь же обильны и вкусны, как и угощения: он мог с одинаковым пылом спорить о кантианстве и о том, какая сёмга солонее — карельская или архангельская.
— Левушка, ты бы мог стать великим дипломатом, — говорили ему однокурсники. — Ты любую аудиторию убалтываешь!
— Дипломаты лгут, — поправлял их Лев, с наслаждением жуя пирожок. — А я просто создаю атмосферу доверия. За рюмкой мадеры любой шпион выдаст все секреты, а за бутербродом с икрой — даже имя своей первой любви. Это и есть истинная психология, дорогие мои. Нечаев классифицирует ошибки, а я — классифицирую ужины. Мы с ним две стороны одной медали.
Именно благодаря Льву у Арсения завелись нужные знакомства, а сам сыщик-любитель научился тому, чему не учат в академиях: распознавать ложь по тому, как человек берёт вилку, и считывать нервозность по крошкам на столе. Лев был его глазами в мире человеческих страстей, где законы логики часто уступали место законам желудка.
Но самой яркой звездой на этом небосводе взросления стала Софья Николаевна Долгорукова. Её появление в Университете произвело эффект разорвавшейся бомбы. Во-первых, она была женщиной в храме сугубой мужской учёности. Во-вторых, она была химиком. В те годы это казалось столь же невероятным, как снег в июле.
Однако её допустили. Платили ей гроши, но разрешили работать в лаборатории при Академии наук — в подвальном помещении, где пахло озоном, серой и вечной романтикой эксперимента.
Познакомился с ней Арсений благодаря курьёзному случаю: он пришёл в лабораторию по делу о пропавшем реактиве из другой комнаты (следуя своей типологии, он искал «ошибки хранения»). И застал Софью в тот момент, когда она с абсолютно невозмутимым лицом смотрела на пробирку, в которой вольфрам бурно реагировал с кислотой, выпуская облака едкого дыма.
Софья была стройна, рыжеволоса, с острым носом, вечно испачканными чернилами пальцами и проницательным взглядом, который, казалось, видел вас насквозь, как рентген.
— Не подходите, Платонович, — сказала она, не оборачиваясь, но каким-то чутьём угадав в нём сыщика. — Если вы ищете пропавший цинк, то он в третьем шкафу, а если вы ищете вдохновение, то его здесь нет. Есть только вот это.
Она указала на пробирку, где бурление начало стихать, и с лёгкой, почти ядовитой улыбкой добавила:
— Удивительно, но скорость реакции вольфрама на вольфрамовую кислоту ничуть не уступает скорости, с какой улетучиваются ваши деньги, Платонович. Я наслышана, что вы тратите всё жалование на книги о мелких кражах. Не лучше ли отложить на приличный сюртук?
Арсений, привыкший к тому, что его боятся или побаиваются (как полицейскую ищейку), впервые столкнулся с откровенной насмешкой, которая была лишена злобы. Его удивило, как в одной фразе могут уживаться точность естествоиспытателя и женская лукавость.
— Книги, сударыня, — парировал он, — дешевле, чем опыты с благородными металлами. Но я вижу, что вы тоже любите рисковать. Работа с кислотой в подвале без вытяжки...
— Это не риск, это привычка, — перебила Софья, наконец поворачиваясь к нему, и её зелёные глаза блеснули в свете спиртовки. — Мужчины привыкли, что женщины портят только кашу. А я хочу испортить их стереотипы.
С этого разговора, колкого, как кислотный пар, и началась их странная связь. Арсений стал частым гостем лаборатории: то под видом консультанта по делу о подделке медицинских рецептов, то просто чтобы посмотреть, как Софья превращает одну субстанцию в другую. Она терпеливо объясняла ему химию, а он учил её замечать в людях то, что они скрывают.
— Вы слишком подозрительны, — замечала она. — В каждой пробирке видите отраву, в каждом человеке — преступника.
— А вы слишком наивны, — усмехался он. — Полагаете, что вольфрам вас не подведёт. Но люди — не вольфрам. Они дают самые неожиданные реакции.
Их идиллия длилась недолго. Грозовые тучи сгустились в образе Кузьмы Терентьевича Бобрищева-Пушкина, который к тому времени превратился из гимназического хулигана в солидного промышленника с собственной фабрикой и весьма туманной репутацией. Он носил цилиндр, бриллиантовую булавку и питал к Арсению ту особенную, выверенную ненависть, которая питается годами.
Как только до него дошёл слух, что «эта рыжая выскочка» Долгорукова разработала новый состав для обработки металлов — прорыв, сулящий огромные деньги в военной промышленности, — Кузьма решил действовать.
— Конечно, я куплю её лабораторное оборудование, — объявил он, появляясь в Академии с толпой адвокатов. — Всё, что стоит на столах, все колбы, тигли, вытяжные шкафы. Всё моё. И, разумеется, я не позволю какой-то девице использовать мои приборы для своих опасных опытов.
Бобрищев выписал чек на сумму, которая была ровно на копейку выше баланса Академии, и проект Софьи оказался под угрозой полного закрытия. Без оборудования её исследования становились пустым звуком, а её саму могли уволить за «нецелевое использование казённого имущества».
Арсений и Лев узнали об этом в тот же вечер. Лев сидел в своём любимом кресле с кружкой чая и глубокомысленно жевал пряник.
— Это подлость, — процедил Арсений, расхаживая по комнате. — Он специально нанёс удар туда, где я бессилен как сыщик. Я не могу его арестовать за покупку.
— Но мы можем ему помешать, — спокойно ответил Лев, облизывая пальцы. — Ты сыщик, я душа компании. У нас есть один талант: мы знаем слабости людей. А у Бобрищева есть главная слабость — он патологический жмот, но при этом трус. Он не проверит счета, если они подписаны «высоким покровителем».
И здесь родился план, от которого у самого Арсения зачесались руки — настолько он был дерзок и незаконен.
С помощью Софьи (которая с восторгом перепечатала гербовую бумагу) и Льва (который через своих друзей-приставов разузнал форму подписей), они создали фиктивное письмо от имени некоего министерского курьера. В письме говорилось, что оборудование, которое закупил Бобрищев, принадлежит не Академии, а является «секретным собственным инвентарём» Долгоруковой, переданным ей на хранение лично по распоряжению свыше, и что любой спор о собственности приведёт к расследованию его, Бобрищева, собственных фабричных махинаций.
Подлог был выполнен с филигранной тонкостью. Лев, с его актёрским талантом, нарядился в мундир и лично вручил Кузьме «уведомление», с таким важным видом, словно вручал государственную тайну. У Бобрищева, как и предполагалось, хватило ума испугаться: дёргать «министра» проверкой ему не хотелось.
Уже ночью, в той самой лаборатории, пахнущей озоном и триумфом, они втроём пили разбавленный водой чай из мензурок. Софья, чьи глаза сияли от смеси усталости и восторга, протянула Арсению пробирку с чистой водой:
— За удачный подлог, Платонович. Теперь мы в ответе не только за честь, но и за этот фальшивый документ.
— Это не подлог, — поправил её Арсений с серьёзным лицом, но в уголках его губ дрожала улыбка. — Это, согласно моей типологии, «исправление процессуальной ошибки» со стороны истца. Мы просто привели факты к норме.
Лев крякнул и поднял свою кружку:
— Ну что вы, господа-преступники! Пейте, пока Бобрищев не одумался. За науку! За дружбу! И за то, чтобы вольфрам никогда не улетучивался!
В этот вечер, сквозь запотевшие окна лаборатории, был виден Петербург — туманный, фонарный, но абсолютно родной. В его свете, дрожащем, как пламя спиртовки, они были молоды, бедны, безумно дерзки и счастливы.
А на Лиговском проспекте, в своём особняке, Кузьма Бобрищев рвал в клочья злополучное письмо и клялся, что эти трое ещё поплатятся. Потому что Петербург — город маленький, и каждый счёт здесь когда-нибудь сходится. Пока что счёт был за ними.