Buch lesen: «Вдовушка»
© Чухлебова А.С.
© ООО «Издательство АСТ»
* * *
Часть первая
октябрь 2022 – ноябрь 2022
Глаза вытекают
Влажная, как вздох средь плача, осень. В фиолетовом лаковом тренче иду. Охают под моросью листья: зеленые, желтые, красные. Светофор приказывает остановиться. Мимо прохожий:
– Красивый плащ!
Светофор говорит идти. Седые кудри Пушкина, лавка с выбитым деревянным зубом, аллея. В городе все молоды и нарядны. И суетливы. Морось собирается в капли и туркает людей в темечко. Мне-то что. Намокнуть – меньшее зло в мире.
Если остановиться, капли на лаке тренча – как крошечные глаза. Продолжишь движение – и глаза вытекают.
– Девушка, а где вы такой плащ купили?
Круглые глаза вопрошающей – с лихим разлетом стрелок. Лаковый тренч слепит прохожих, как лампа мотыльков, и моего строгого выражения за ним не разглядеть. Обычная прогулка вмещает от одного до трех комплиментов. Свет тренча милосерден: мотыльки мотыляются дальше, не сгорают.
Пешеходная улица прочерчена вширь квадратами плиток. Это значит, что можно быть строго в центре, будто в центре Вселенной, не в центре аллеи идешь. Некие другие это тоже просекли: бывает, мы движемся друг другу навстречу, как два барана, в упор. Победитель надевает на рога корону. Проигравший, как известно, плачет.
Те другие, что мне достались сейчас, бросают победу к ногам без боя. Я подбираю ее, чуть отряхиваю, надеваю на голову. Она немного давит на уши. Деревья аплодируют и теряют ладоши. Вызывать восторг увечных – гордая миссия.
– Какой у вас плащ классный!
– Спасибо. Гоша его очень любил.
Незнакомое имя, прошедшее время, история так себе, лучше не знать. Девчонка и не узна́ет, недоуменно улыбнется, блеснет колечком в носу на прощанье, в шелесте растворится. Девчонка и не узна́ет – а я все-таки расскажу.
Не вези меня в Луганск
Всвободное от слез и работы время я хожу на свидания с симпатичными. Вот сегодня с одним, например. Пока он тянется за глинтвейном, поедаю глазами реверс его тонкой шеи, легкий пушок, аккуратные позвонки. Высокий, большеглазый, с пучком темно-русых волос на затылке. Всё то, да не то.
Чудное видение открывает рот и с сочным донбасским прононсом сообщает, что уже год как ищет работу. Какую-то офисную, интеллектуальную. А то он ничего не умеет.
Я слушаю и киваю. Когда начинаю говорить я, его глаза блестят, как начищенная ложка – в круглом ее преломлении любой покажется себе уродом.
Платит в кофейне он. Спонсор нашего глинтвейна – его мама, оставшаяся в Луганске.
Да ведь не вчерашний беженец, а лет восемь уже у нас, тикал еще от первых призывов в республике. За плечами – физкультурный вуз, студенческие чемпионаты по стране его тогдашнего гражданства, так что быстро убегать он умел. Думал быть тренером, но какой из него упал-отжался. Он – интеллектуал. Были какие-то работы, ну, смартфонами торговал, но то разве то. В детстве читал Жюля Верна, не каждый осилит. Он безуспешно гоняет в голове вопрос, кем ему быть, принимает тупик за мысль, а себя за мыслителя. Дома на съемной он сварит себе пельменей и включит какой-то кинчик. Он курит дешевые, пока провожает меня на остановку.
Мы прощаемся, я улыбаюсь ему от уха до уха, он мешкает, не понимая, что́ всё это значит. А я просто люблю красивое. Мне очень нравится, что он живой, и сидел рядом со мной в кофейне. Я бы расставила по углам своего дома таких мальчиков, и ходила б средь них, будто в каждом углу – огромный, волнением дышащий, розовый букет. Главное, не забыть им всем рот замотать скотчем, а то нытья наслушаешься. Да я б и зарплату бы им платила, это честно. Даже жаль, что у меня нет денег на эпатажные излишества.
Я ныряю в автобус, сажусь у окна, хочу помахать напоследок, но он уходит, не оборачиваясь. Это зря, что я не умею спать с такими, как он. Чудесные небольшие ладони с длинными пальцами, ореховые глаза. Я могла бы влюбиться, если б он был статуей, – но он из костей и мяса, и такой придурок. Теперь он – просто силуэт в черном пальто, черное на черном, в каморке памяти и не различить.
Автобус движется, огни водят хороводы, кварталы поют хором, танец ли, песня вокруг, да всё невеселое. Дальше площади Гагарина темнеет Братское кладбище, и мне кажется, что вокруг снова лето, и я тащу Гошу гулять и целоваться. Мы входим за ограду, в конце главной аллеи видим скопление – чужих тут лет тридцать как не хоронят, гроб привезли к родне. Мы переглядываемся, секундное недоумение переходит в улыбки: надо же, какие мы знатоки мест для свиданий. Сворачиваем подальше от похорон, влажная зелень, деревья жмутся друг к другу всё ближе, дышат жаром. Гоша говорит, что в прошлый раз был на кладбище, когда хоронили его маму. Чувствовал, будто его самого в яму бросили, но сейчас, со мной, ему хорошо. Я обнимаю его за талию. Мы уходим с дорожки в непролазную глубь. Он такой высокий, что когда долго целуешь его, болит шея.
А потом мы шли в город, потные и счастливые, и целовались на каждом светофоре. Я высовываю язык, Гоша хватает его губами, и от этого обоим очень смешно, потому что зрителей должно бы тошнить.
Автобус едет дальше, и темное ноябрьское Братское давно позади. Летнее Братское, на котором Гоша протер мою ягодицу влажной салфеткой, а потом рассказывал минут пять, что у меня самые прекрасные в мире глаза, останется со мной навечно.
Самая некрасивая
Какая же некрасивая девочка на фоне атласной шторы, рядом с цветочной аркой, уселась первая за круглый стол в одиночестве. Под платьем невесты, должно быть, засел похотливый карлик, щекочет ее в непотребных местах, а та и зарделась вся, хохочет, как дурочка. Гости толпятся, жених стоит как гвоздь, по шляпке ударенный, подле невесты, молодой, молодая, молодые, а гости старые. Что ж ты приперлась на свадьбу в толстовке, милая девочка, и так Господь тебе за троих нос пожаловал, хвост еще этот, спасибо, хоть голову помыла. Уложить бы твои светло-русые волосы, подкрасить глаза, была бы нормальная. Но ты некрасивая; я обнимаю невесту, обнимаю жениха, говорю банальности, ищу свою фамилию в списке рассадки и двигаюсь прямо к столу, где сидишь ты.
Девочка улыбается мне, ровнозубая. Девочкин кадык торчит из шеи острым углом. Некрасивая девочка на самом деле очень красивый Сеня. Я сажусь рядом. Если пиалу хрустальную с липовым медом на уровень глаз поднять и поймать в ее глубине солнце, станет понятно, как выглядит Сенина кожа.
Но Сеня не знает об этом, он просто мальчик на взрослом банкете, и ему нечем заняться, кроме как бросить мне:
– Прикольно, что нас отдельно посадили от предков, да?
– Прикольно. А сколько тебе лет?
Да семнадцать ему. Когда он родился, во мне уж бывали. Сеня – младший сын крестной жениха, я – двоюродная тетка невесты, его родители за столом с родней в другом конце зала, мои разболелись и засели на карантин. Я сижу рядом с Сеней и млею, и совершенно не представляю, о чем говорить с ним. Постепенно другие гости собираются за столом. В активе: одногруппницы невесты, одна – с роскошным рубенсовским крупом, вторая – с дымной левитановской тоской в глазах; коллега жениха снулого очкастого вида, его же начальница в офисной белой сорочке. По правое плечо от меня – чей-то деревенский родственник с парочкой царапин на выбритом подбородке, из ушной раковины бесцеремонно торчит волос. Сколько тварей без пары.
Гости расселись, музыка вступает громче, ведущий выдает в микрофон торжественную словесную рвоту, все кричат «Горько», звон бокалов, глоток сладкой газированной бурды.
– Как тебе шампанское?
– Вкусное! Голова потом отвалится, наверное.
– А мы ее назад пришьем.
Сеня серьезный, Сеня находчивый, глаза у Сени – цвета налитой, готовой разрядиться дождем, тучи. Взять бы тебя за подбородок и повернуть твою голову к себе, как поворачивала в детстве головы кукол, заглядывая в их лупоглазую наивность. Оторвать потом эту голову, потерять – счастье игры познаётся только в утрате. Но сначала – вдохнуть запах твоей макушки, поцелуем висок припечатать, узнать, каков язык твой на вкус.
Деревенский родственник спрашивает, кто я и кому. Отвечаю что-то невпопад. Он спрашивает то же у рубенсовозадой, та фыркает. Родственник не теряется и кричит внеочередное «Горько!», другие столы подхватывают, мы пьем.
– Ты в универе уже учишься?
– Да не, поступить бы. Пока одиннадцатый. А ты в универе?
– Вроде того.
Кандидатскую я забросила, так что чисто технически вернуться в вуз всегда можно; не ложью я отравила собеседника, опоила лишь сладким нектаром полуправды. Тот проглотил, стал мягким. Решил, наверное, что я старше всего лет на пять. И ведь почти угадал: на пятнадцать.
Ведущий объявляет танец молодых, по центру зала летят световые мотыльки. Первый брак серьезен, как белое платье, как бутоньерка в петлице, как умиленные слёзы матушек, как спущенные на банкет деньги. Я вспоминаю свадьбы ровесников, на которых бывала несколько лет назад, такие же свадьбы, как эта сейчас. Будущая невеста ловила букет нынешней, и выходила замуж в течение года. Аня поймала букет Риты, Катя поймала Анин, я – Катин. Разводились мы в том же порядке.
Но ведь хорошо, что жених и невеста не в курсе. Нет сердца у того, кто не женился юным по любви и навсегда. У того, кто, немножечко протрезвев, не разводился, по всей видимости, нет мозгов.
Кружат в вальсе по залу, очень красиво, репетировали поди. Сене, правда, плевать. Уткнулся в смартфон, посмотрев секунд тридцать порядка ради. Дружок прислал мем – это, конечно, важнее.
Ведущий объявляет перерыв. Сеня спрашивает, есть ли у меня курить. Я вообще не курю, но взяла с собой пачку: предвидела, что станет на свадьбе тошно. А ведь и стало, еще в загсе. Пока регистраторша торжественно бракосочетала, я смотрела в спины жениху и невесте и думала о Гоше. Лапушка спит, а я вот как-то живу, и незнакомая тетушка утирает глаза платком и кивает мне с полуулыбкой: думает, что я тоже расстрогалась. Да я, может, главную любовь своей жизни три месяца назад похоронила, что мне чужой детский брак. Пяток лет протянут – и уже молодцы. Я на ощупь пробираюсь в коридор, отыскиваю уборную, запираюсь, размазываю сопли, дышу, поправляю мейк, исчезаю, уже на банкете появляюсь.
Все курят у входа в зал, но Сеня не может – запалят родители, попадет. Мы отходим чуть дальше в сквер. Сумерки, битые шашечки плитки, лысая клумба, последняя, крупная, чуть тронутая увяданием, топорщится желтая роза. Я прикуриваю, Сеня закашливается – привык к вейпам. Он болтает о молодом, но расчетливо. Поступать, мол, надо на мехмат, буду программистом, уеду. Куда уедет, зачем, – не знает. Если закроют границы, уедет хотя бы в Москву, лишь бы не здесь. Я говорю, что мне и на юге нормально. Сеня не понимает. Выключаюсь из разговора, оставляя вместо себя социально-приемлемые «угу». Сене этого вполне достаточно, и он болтает всё больше, ободренный моим одобрением. Мы возвращаемся в зал вместе, он наливает мне в бокал шампанское. Хороший мальчик.
Рубенсовозадая и левитаноокая зашушукались. Снулый очкастый будто очнулся – и налил шампанское остальным девушкам за столом. Деревенский докапывался до диджея. Мы чокнулись за молодых. Сенина матушка порхнула мимо столика, крякнула:
– Рыбка, смотри не напейся!
Сеня потупился и будто жаром пахнул, кажется, даже мне от такого стало теплее. Я улыбнулась:
– Не парься, это же предки. Пей сколько хочешь, ничего не будет.
Мы выпили, и выпили сколько хотели. На танцполе давно шевелил телесами веселый кружок. На свадьбах всегда танцуют, собравшись в кружок; может, это всего лишь дань древним солярным символам. Я поделилась мыслью с Сеней, он смешно закивал: «Знаешь, моя мама тоже думает, что на солярке ездит только что-то древнее. А на солярке сейчас и мерседесы еще как».
Ведущий объявил медленный – и я протянула Сене ладонь; он понял не сразу, я кивнула на танцпол, он дал мне руку. Вот так я обнимаю за плечи, да что за напасть с освещением, уже и забыла, какого цвета его глаза. Светлые, да, хорошо бы зеленые, влечение мое вечное к редким видам. Талию держит, будто всю жизнь держал. А я с семнадцатилетними и в свои семнадцать не танцевала, кто же танцует с девчонкой с загонами, пусть хоть какая красивая будет. Вместо загонов у меня теперь – биография, а ее на лбу не прочтешь. И я кладу ему голову на плечо, так дивно, и сердечки друг другу тук-тук навстречу, будто тоже объятий жаждут, мечтают сойтись в липкое месиво. Я поднимаю подбородок, Сеня наклоняет голову, проводит языком по моим губам, я отвечаю, молодая слюна вперемешку с шальными парами дешевого шампанского, коктейль «Юниор», заказывали? Очень противно, конечно, но и приятно тоже, этот едва ощутимый, терпкий вкус душистого мальчишеского нутра. И я долго-долго целую Сеню, с едва выносимым звериным удовольствием. Тут песня заканчивается, в зале резко врубают свет, возглавляющая процессию с тортом официантка цокает на изуверских каблучках.
Как только я открываю глаза, встречаю взгляд Сениной мамы. Она берет меня выше локтя твердой хваткой и уверенно уводит из зала. Становится против меня и смотрит так, будто выдрала бы пинцетом каждую мою тушью покрытую ресничку.
– Милочка, вам ведь тридцатка, поди?
Киваю.
– С ровесником целоваться не пробовали?
– Пробовали.
– И что?
– Да умер он, – пожимаю плечами и ухожу в зал, оставив мамашу в вопиющей растерянности.
Сени на месте нет, зато подали торт. Я ковыряю его вилочкой, надо же, выпендрились, десертные вилки на свадьбе детей электрика и сантехника. Рубенсовозадая фыркает, левитаноокая глядит на меня с влажным туманом, завидует что ль. Деревенский родственник отплясывает один на опустевшем танцполе. Сеня провалился сквозь землю. Я невозмутимо жую меренговое облако с кисловатой прослойкой джема, пока в голове эхом не взрывается мой же бесстрастный голос: «Да умер он, умер он, умер». Грудь трясет от всхлипываний – и я прячу лицо в блестящую глянцевую ткань салфетки.
Реанимация
Кто ее раздевает, тот слёзы проливает. Может, так и написано у меня на лице, вот никто и не рискует.
Подруга позвала в гости. Ее друзья, друзья ее парня, пицца разложена на полу совсем по-студенчески, пузырьки сидра шипят в кружках. Парень подруги моложе ее лет на пять, его друзья тоже, а мы симпатичные и им, в общем, плевать.
Мои красавчики все одинаковы с лица, и этот такой же, но честнее и проще как будто, и не по себе от того. Я улыбнусь ему, а он чуть сведет брови, ну и как это понимать, красавчик, блин. Схватить бы тебя за щиколотку… Хорошая тонкая щиколотка длинноногого мальчика. Давай ты хоть немного продемонстрируешь взаимность, красавчик, и тогда я, может быть, тебя за эту щиколотку даже кусну.
Но красавчик стоит, отвернувшись к окну, будто он деревянный, пап карловый мой буратиночка, тепла от тебя дождешься, лишь камин тобой растопив. Я тащу подругу на кухню:
– Анют, а что за херня с Даниилом? Я и так, и эдак, а он по нулям.
– Устал с работы, может.
– Так все устали!
– Он в ординатуре учится, детский реаниматолог. Младенцев откачивает человек.
Ох. Знаете, Даниил, я сейчас тоже своего рода младенец, нуждающийся в реанимации. У меня каждый день где-то тягуче болит, и я никак не могу понять, где, потому что болит у меня – нигде, завелось у меня где-то в теле нигде, на его месте когда-то была душа. Знаете, Даниил, вчера от горя я плакала пять раз.
Знаете, Даниил, у меня от воздержания ноет лобковая кость, да и чувство, будто внутри к тому же что-то оторвалось, оторви и выбрось, сожри, убей. Вы, наверное, и не с таким на работе справлялись. Боженька создал вас, чтобы спасать, – ну так спасите же, отработайте хлеб земной.
Даниил сидит на полу, тулит уставшую спину к тумбе с телевизором, тумба шатается, он выпрямляется. Спустя пару минут снова прислоняется к тумбе, телевизор качается, Даниил вздрагивает. Компания смеется, наливает, снова смеется. Даниил смотрит в одну точку. Да что у него с выражением лица? Будто вселенская жалость к миру застыла. Брови поднимаются с внутренних углов едва заметно, он медленно моргает, смотрит вперед, но не видит. Брови ползут вверх. Будто снова и снова, каждую секунду на глазах у Даниила из крошечного тельца выходит жизнь. Потрясти его, прокричать «очнись», да куда там, доктор уже сделал всё, разве это поможет. Вот и кончено, было и нет. Следующие пару минут никто не умирает, в глазах Даниила просто пусто. И он снова жмется спиной к тумбе, тумба шатается, Даниил вскакивает на ноги, и, раз уж привлек внимание, спрашивает:
– Кто пойдет курить со мной?
Вызываюсь только я. Подруга перехватывает мой взгляд, ободряюще кивает. Стены подъезда – в скорлупках зеленой краски, тусклый свет, мы с красавчиком дымим. Мечты моих старших классов сбываются не так и не тогда, когда надо.
Даниил молчит. Я пытаюсь завязать разговор, он поддерживает, но разговор тот – слон, на его плечи усевшийся. Даниилу тяжело. Я и не знаю, каково было бы мне, если б у меня перед глазами постоянно умирали младенцы. Поубавилось бы веселия, может быть. Хотя у меня и от личного горя не поубавилось, просто теперь всё стало вместе: проснулись, улыбнулись, обрыдались, посмеялись, застрелились. Но сейчас я всего лишь пытаюсь понять, как бы так сделать, чтоб держащий свод небесный на плечах Даниил вспомнил хоть на секунду, что он мужчина. И пусть небо рухнет, на черта лысого оно вообще нужно. Земли достаточно, нам хватит земли. Я улыбаюсь, я накручиваю локон на палец, я прикасаюсь к его запястью. Он отдергивает руку, будто я – это кипяток.
Мы возвращаемся в квартиру, и сидр допили, и новый не купишь, и нашелся коньяк, и сгустились тучи. И Даниил не стал садиться, оперся на дверной проем, выпил коньяка, выпил еще, выпил еще, и начал шататься, как телевизор, прежде угрожавший его голове. Вокруг продолжалась кутерьма, кто-то решил, что будет иронично включить Меладзе, кому-то и правда нравилось, словесная битва, прощай, цыганка, были твои губы.
Я опрокинула стопку в отчаяньи и пошла на таран. Под ручку, под ручку его увела, посадила в детской, сынишка подруги у бабушки, другой вот мальчик нашелся, чтоб комната не скучала. Мы сели на кровать. Даниил обслюнявил мне шею и уронил голову на плечо, тяжелая его голова и мои тяжелые мысли. Я тронула ладонью его макушку, густые табачные волосы чуть пружинили. Он захрапел. Медленно уложила размякшее тело, накрыла одеяльцем и чмокнула в лоб.
Вышла. Вдохнула улицу. Раздавила носком ботинка голубой экран льда в луже. Проследила за дальним гулом авто.
Дни – это аномалия, притворство космоса, будто бы его нет. Ночь – настройка мира по умолчанию.
Дело к зиме – и ледяная бездна опустилась на город. Плюнь в произвольное место на улице – точно не промахнешься, если не в лицо, так на волосы бездны попадешь. И я плюю в эту бездну, пока Даниил, небесную твердь на плечах не сносивший, спит сном мертвого младенца.
Снайпер
Какой-то ебаный Джонни, мы болтали пару дней о том о сем. Социология знакомства понятна: я дизайнер, он аниматор для игр на смартфон, покупаем шмотки в одном и том же неочевидном магазине, травим друг другу байки из ростовского рок-клуба, шарим за местный фаст-фуд.
И тут Джонни пишет: «У меня только что кошка умерла». Я пытаюсь ему посочувствовать, он говорит, что кошка была старая и мамина, приятного мало, но что уж. Он же не позовет меня закапывать кошку вместо свидания, за окном ноябрь, ладно бы летом. Вообще-то, я бы пошла, если б он пригласил, но не буду же я напрашиваться. Я люблю животных и не люблю похороны, ну и зачем.
К субботе мне стало очень тошно и одиноко, подруги разъехались, кто-то завел себе нового хахаля, кто-то уехал к родне в пердя, взрослая скучная жизнь благополучная. Ай, ну вас. Горе ощущается как гиря на шее. Тянет вниз, ломит от напряжения, бьет в грудь при неосторожном движении. Отвязать ее принудительно невозможно, и я пишу Джонни, ну а что. Он, наверное, уже закопал свою кошку, так что если не занят, то наверняка свободен. Гипотеза подтвердилась, в семь вечера мы встречаемся в сетевой бургерной на районе. Прекрасно, сегодня вечером я не сдохну от тоски. Восхитительно, большего нельзя и желать.
Джонни ростом с меня и некрупный, вжимается плечами в кресло напротив. Обсудили меню, он выбрал бургер самого скотского размера, да куда в вас лезет, в мальчишек. У девочек внутри полость для зародышей, по большей части пустующая, а у парней по ходу всегда внутри троглодит. Что уж, поедим.
Вообще, Джонни так себе, но у него есть совершенно очаровательный ракурс, когда он держит подбородок чуть вверх. Губища, похожие на те, что я когда-то любила. Не Гошины, еще до него; у Гоши тонкие были. В общем, губища, да и глаза с зеленцой, ну, сойдет. Ты так и сиди, главное, не шевелись.
Джонни зовут Анатолием, имя без альтернативы не стыдного сокращения, можно понять желание его сменить, но, конечно, курьез. Мне-то с именем повезло – Ольга, льды, гуси, короткое восклицание перед ними. Если сокращенно – всего лишь одна удивленная нота. Прелесть, да и только.
Джонни был барабанщиком, играл в кавер-группе, выстукивал «Батарейку» в турецких олл-инклюзивах, экспортный гимн почившей империи. Села батарейка – и всё тут, союз нерушимый. Холодный ветер с дождем и нет пути обратно. Прикидываю, что они с Гошей могли бы играть в одной группе, но в разных составах. Возможно, были знакомы. В Ростове живут три человека, полтора из них играют в кабаках, остальные пьют.
Но у музыканта уж больно нестабильный доход – и Джонни выучился рисовать. Показывает монстров на экране смартфона; выглядят реально стремно, у парня талант. Умение создавать уродцев и один симпатичный ракурс у мордочки – перспектива секса не то чтобы безнадежна. И даже перетереть есть о чем, может, мероприятие не будет разовым.
Принесли бургеры – и это, вообще-то, неловко. Всё валится, разговаривать невозможно, сыр тянется, соус капает. Наверное, не стоит друг на друга смотреть, но не смотреть совсем тоже как-то глупо, мы же вместе пришли. Я ем быстро, может, это рудиментарная привычка с тех времен, когда еды было мало, а детей много. Вполне вероятно, что те, кто быстрее ел, в итоге оставили потомство.
Но ведь надо же и к самцам ответственно подходить. Я-то всю жизнь выбираю так, будто гордо иду ко дну, целенаправленно планирую вымереть.
– Джонни, а ты в Ростове родился?
– Не-а, в Томске. Я тут года четыре всего, до сих пор там прописка осталась. Вот и пригодилось, а то сейчас повестку прислали бы как здрасьте. У меня в военнике учётка – снайпер, призвали бы сто пудов.
Приехали. Рядовой Джонни скрывается от мобилизации. Соединенные штаты России разберутся как-нибудь сами.
– Не понимаю, какого хрена они всё это начали. Точно дед таблетки забыл. Ну а я тут при чем? Почему я должен убивать? Или сдохнуть?
Я молчу. Не скажешь же вот так живому человеку – «Иди и умри». Отправлять убивать других тоже было бы странно. Джонни ломано пересказывает новости из-под VPN, мне скучновато. Он опустил подбородок, серьезно вытаращил глаза, и теперь выглядит нескладным и большеголовым.
– Давай уж не будем о политике.
Джонни откидывается, расслабляется и снова становится посимпатичнее. Но уже как-то всё равно стало.
Думаю, что если б я была мужиком, то пошла бы. Среди ныне живущих я всерьез люблю только Россию, хоть какая-то рыбка хвостом в сердце бьет. Такое я бабье кромешное, даже логика убийства ищет корешок – в любви, без него – не растет.
– Может, посчитаемся?
Кивает, махнул официантке.
– Счет, пожалуйста.
– Наличные, карта?
– Карта.
Разговор подвис. Я что-то говорю – безопасное, чисто о работе, Джонни отвечает, но его внимание расфокусировано. Он вскакивает с места и несется куда-то за мою спину, я любопытно оборачиваюсь: сортир с другой стороны, куда он там ломанулся? Джонни на ходу перехватывает официантку и вопит:
– Нас раздельно, забыл предупредить, извините!
Я прикрываю рот, чтобы спрятать застрявший смешок. Ёкарный бабай, Джонни. Тебя что ли бургером угостить? Тут недорого, мне по карману, вообще-то. Джонни снова садится передо мной, объясняется нарочито спокойно, как бы убеждая себя самого в своей правоте:
– Я вообще считаю, что норма, когда траты пополам. Не очень понимаю, почему принято платить за девушек. Какая-то устаревшая патриархальная ерунда, человек – он всегда человек, все едят, все потом, уж прости, в туалет ходят. Одни люди лучше других, что ли? Не понимаю этого.
– Что ж, твое право, – и я улыбаюсь; ну, не читать же ему лекцию про экономику размножения в человеческом обществе, в самом деле.
И выгнанный с позором, он нищим стал и вором; но нет, конечно. Мы просто вышли в ноябрьскую морось, перебросились еще парой слов, и растворились в мокром тумане.