Buch lesen: «У нас всегда будет Париж»
Другу всей жизни
Дональду Аркинсу, похороненному в Париже.
С любовью.
© Оганян А., перевод на русский язык, 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
Вступительное слово: подмечай и пиши
В рассказах этого сборника я предстаю перед вами в двух ипостасях – как наблюдатель и как литератор.
Эти оба начала уживаются во мне под единым девизом, что вот уже семьдесят лет висит над моей пишущей машинкой: Не раздумывай – действуй.
Я не обдумывал ни один из этих рассказов: они – вспышки, всплески. Временами замыслы безудержно выплескиваются, а иной раз минутный порыв нужно холить и лелеять, чтобы дать ему окрепнуть.
Мой любимый рассказ – «Массинелло Пьетро», ибо давным-давно, когда мне только минуло двадцать и я обитал в жилом доме в центре Лос-Анджелеса, мы подружились с Массинелло Пьетро, которого я пытался ограждать от полиции и помог ему, когда его отдали под суд. Короткий рассказ, на который меня вдохновила эта дружба, во многом основан на реальных событиях, и мне лишь оставалось его записать.
Прочие рассказы один за другим являлись ко мне в течение моей жизни – с самой юности до зрелости и к старости. Каждый из них вызван страстью. Каждый написан, потому что иначе быть не могло. Для меня писать рассказы – все равно что дышать. Я наблюдаю. У меня возникает идея, я влюбляюсь в нее и стараюсь не думать о ней. Затем я пишу. Даю рассказу как можно скорее излиться на бумагу.
Перед вами сочинения двух соавторов, живущих в моей оболочке. Некоторые изумят вас. И это хорошо. Многие из них изумили меня самого, когда они явились ко мне и попросили о своем рождении. Надеюсь, они вам понравятся. Не следует ломать над ними голову. Просто попытайтесь полюбить их, как люблю их я.
Добро пожаловать!
Рэй БрэдбериАвгуст 2008
Массинелло Пьетро
Он покормил канареек и гусей, собак и кошек. Потом завел заржавленный патефон и принялся подпевать шепелявым голосом «Сказкам венского леса»:
Жизнь то в горку, то под горку,
Только не хнычь и не жалуйся!
Пока он пританцовывал, услышал, как перед его магазинчиком остановилась машина. Увидел человека в серой шляпе – тот разглядывал вывеску, на которой крупными неровными синими буквами было выведено:
КОРМУШКА. ВСЕ ДАРОМ!
ВСЕМ – ЛЮБОВЬ И МИЛОСЕРДИЕ!
Человек переступил порог и остановился в дверях.
– Мистер Массинелло Пьетро?
Пьетро энергично закивал и ухмыльнулся: – Входите. Пришли меня арестовать? Бросить в застенок?
Человек прочел по своим записям:
– Более известный как Альфред Флонн?
Его взор скользнул по серебряным колокольцам на рукавах Пьетро.
– Он самый! – у Пьетро вспыхнули глаза.
Человеку стало не по себе. Он окинул взором помещение, битком набитое шуршащими птичьими клетками и ящиками. С заднего крыльца в комнату ввалились гуси, смерили визитера сердитым взглядом и ушли восвояси. Четверка попугаев лениво покосилась на него с высокой жердочки. Тихо ворковала пара индийских неразлучников. У ног Пьетро резвились три таксы, которые не могли дождаться, когда же он опустит хотя бы одну руку, чтобы их приласкать. На одном его плече устроилась майна с клювом бананового цвета, на другом – зебровая амадина.
– Присаживайтесь! – произнес Пьетро нараспев. – Решил музыку послушать. Вот с чего надо начинать свой день!
Он быстро покрутил ручку портативного патефона и вновь установил иглу на грампластинку.
– Я понимаю, понимаю! – человек усмехнулся, пытаясь проявить терпимость. – Меня зовут Тиффани, я из окружной прокуратуры. Мы получили кучу жалоб.
Он обвел рукой по загроможденному магазинчику.
– Антисанитария. Все эти утки, барсуки, белые мыши. Не тот район, нецелевое использование помещений. Придется вам переезжать.
– Мне это твердили аж целых шесть человек, – Пьетро гордо пересчитал их на пальцах. – Двое судей, трое полисменов и окружной прокурор собственной персоной!
– Вас предупредили за месяц. У вас было тридцать дней, чтобы покончить с этим бедламом либо отправиться за решетку, – сказал Тиффани. – Мы проявили к вам снисхождение.
– Это я проявил снисхождение, – сказал Пьетро. – Дожидался, пока наш мир наберется ума-разума. Ждал, когда же положат конец войнам. Надеялся, что политики станут порядочными людьми. Мечтал – ля-ля-ля – о том, чтобы торговцы недвижимостью превратились в честных граждан. А пока я жду – я танцую. – И продемонстрировал.
– Вы только оглянитесь вокруг! – запротестовал Тиффани.
– Восхитительно, не правда ли? Вот уголок, посвященный Деве Марии, – показал Пьетро. – А тут в рамке письмо лично от секретаря архиепископа, где говорится про добрые дела, которые я совершил для бедных! Когда-то я был богат. Владел недвижимостью – отелем. Некто отобрал у меня все, и жену в придачу. Двадцать лет назад. И как, вы думаете, я поступил? Я вложил то немногое, что у меня оставалось, в собак, гусей, мышей, попугаев, которые никогда не изменяют и остаются друзьями навсегда. Я купил патефон, который никогда не печалится и без умолку распевает песни!
– Речь не об этом, – возразил Тиффани не без содрогания. – Соседи утверждают, что в четыре часа утра, гм, вы со своим патефоном…
– Музыка лучше, чем мыльная вода!
Тиффани зажмурился и толкнул заученную наизусть речь:
– Если до заката солнца вы не избавитесь от этих кроликов, обезьяны, попугайчиков и прочей живности – то вам светит небо в клеточку.
Настороженно улыбаясь, мистер Пьетро отвечал на каждое слово кивком.
– Что я такого сделал? Кого-то убил? Ребенка ударил? Часы украл? Лишил заложенного имущества? Разбомбил город? Палил из ружья? Лгал? Надувал клиентов? Отрекся от Господа Бога? Брал взятки? Торговал наркотиками? Продавал невинных девушек?
– Нет, конечно.
– Тогда скажите, в чем я провинился? Четко и ясно. Мои собаки – исчадия ада? Птицы поют чудовищными голосами? Мой патефон… я полагаю, он тоже кошмарен? Хорошо, заточите меня в темницу и выбросьте ключ. Вам все равно нас не разлучить.
Мелодия переросла в мощное крещендо. И он запел под эту музыку:
Тиффани, услышьте мой призыв!
Будем же друзьями, не хмурьтесь!
Собаки стали подпрыгивать и тявкать.
Мистер Тиффани укатил на своей машине. Пьетро почувствовал боль в груди.
По-прежнему ухмыляясь, он прервал свой танец. Пока он стоял скрюченный, схватившись за грудь, стайка гусей ворвалась внутрь и стала ласково поклевывать его туфли.
На обед Пьетро открыл литровую банку домашнего венгерского гуляша и подкрепился. Замер, коснулся было груди, но знакомая боль прошла. После еды он вышел на задний двор посмотреть, что творится за высокой деревянной оградой.
Так и есть, вот она, тут как тут! Миссис Гутьерес, откормленная и оглушительная, как музыкальный автомат, когда общается с соседями по ту сторону пустыря.
– Красавица! – обратился к ней мистер Массинелло Пьетро. – Вечером меня упекут в каталажку! Вы развязали войну и победили. Я вручаю вам саблю, сердце и душу!
Миссис Гутьерес монументальной поступью пересекла грунтовый двор.
– Чего-чего? – вопросила она, будто не заметила его или не расслышала.
– Вы довели до сведения полиции, полиция довела до моего сведения, чем ужасно меня позабавила! – Он взмахнул рукой, и его пальцы затрепетали в воздухе. – Надеюсь, вас это осчастливит!
– Ни в какую полицию я не заявляла! – вознегодовала она.
– Ах, миссис Гутьерес, я сложу песнь в вашу честь!
– Это кто-то другой донес! – твердила она.
– И когда сегодня меня повезут в тюрьму, я преподнесу вам подарок. – Он отвесил поклон.
– Говорю же, я тут ни при чем! – вопила она. – Да отсохнет твой слащавый язык!
– Я восхищаюсь вами, – искренне сказал он. – Вашей активной гражданской позицией – долой всю нечисть, шум и хлам!
– Ах ты! – верещала она. – Чтоб тебя! – У нее иссяк словарный запас.
– Этот танец я посвящаю вам! – пропел он и, вальсируя, скрылся в доме.
Под вечер он повязал свою красную шелковую бандану и надел внушительные золотые серьги, алый кушак и голубой жилет с золотистой оторочкой, обулся в башмаки с пряжками и натянул штаны в обтяжку до колен.
– Все на последнюю прогулку! – обратился он к собачкам, и они вышли.
Под мышкой Пьетро нес патефон, пошатываясь от его веса, ибо он испытывал расстройство желудка и недомогание во всем теле. Ему трудно было поднимать тяжести. Собаки семенили по обе стороны от него, попугаи у него на плече пронзительно кричали. Солнце заходило, воздух был прохладен и недвижен. Он разглядывал все вокруг, словно видел в первый раз. Всем говорил «добрый вечер», махал рукой, приветствовал.
У стойки с гамбургерами он водрузил на табурет заведенный патефон, игла выцарапывала из пластинки песню. Посетители оборачивались посмотреть, как он самозабвенно погружается в пение и, сияющий от смеха, всплывает на поверхность. Он щелкал пальцами, приседал, сладко насвистывал с закрытыми глазами, а симфонический оркестр уносился ввысь вместе со Штраусом. Он выстроил собак рядком, пока отплясывал. Заставил попугаев выделывать на полу кульбиты и хватал на лету блестящие кувыркающиеся монетки, бросаемые изумленной, но отзывчивой публикой.
– Убирайся к черту! – велел продавец гамбургеров. – Здесь тебе не опера!
– Премного благодарен вам, люди добрые! Собаки, музыка, попугаи и Пьетро исчезли в темноте под малиновое позвякивание колокольчиков.
На перекрестке он пел, обращаясь к небу, молодым звездам и октябрьской луне. Подул ночной ветер. Из темноты на него глядели смеющиеся лики. И снова Пьетро гримасничал, ухмылялся, свиристел и крутился юлой.
На милостыню бедным!
Ах, как скромно, ах, как мило!
И узрел лица всех, кто на него смотрел. Увидел безмолвные дома и обитавших в них молчунов. Он пел и вопрошал, почему он – последний в мире певец? Почему никто не отплясывает, не разевает рот, не подмигивает, не выставляется напоказ, не важничает? Почему в мире воцарилась немота, онемели жилища и лица? Почему одни просто смотрят на других, а не глядят на тех, кто отплясывает? Почему они все – зрители и лишь он один – исполнитель? Что они позабыли из того, что он всегда помнил? Их дома невелики и нелюдимы, безгласны и безмолвны. Совсем другое дело – дом Пьетро, «Кормушка», магазинчик, переполненный пронзительными птичьими посвистами, гомоном, воркотней и шуршанием перьев, ворчанием пушистых и мохнатых созданий да отзвуком смеженных во тьме зверушечьих век! Его обиталище озаряли свечи и лики возносящихся… летающих… святых… поблескивали медальоны. Патефон крутился и в полночь, и в два, три, четыре часа утра, а он знай себе горланил, душа нараспашку, отрешенный от мира сего, вслепую. Ничего, кроме звучания. И вот он снова среди домов, запирающихся в девять, где ложатся спать в десять, пробуждаются поутру после нудных часов спанья. Не хватает лишь траурных венков на крыльце.
Иногда, когда он пробегал мимо, людям на мгновение что-то вспоминалось. Иногда они могли смущенно промурлыкать пару нот или отбить такт ногами, но чуть ли не единственным их порывом при звуках музыки было нащупать в карманах монетку.
«Когда-то, – думал Пьетро, – у меня была куча монеток, горы долларов, много земли и домов. И все это кануло, и я столько проплакал, что обратился в изваяние. И долго не мог пошевельнуться. Они меня уничтожили, все растащили, разграбили! Тогда я решил, что больше никому не позволю себя уничтожить. Но каким образом? Имею ли я то, что у меня можно безболезненно забрать? И сколько бы ты ни отдавал, у тебя не убудет?
И, конечно, ответ – талант.
Мой талант! – думал Пьетро. Чем больше отдаешь, тем больше его и тем он лучше. Талантливые должны заботиться о мире».
Он оглянулся вокруг. Мир полон подобных ему изваяний. Большинство утратили способность двигаться. Даже не знают, как снова привести себя в движение – хоть в каком-то направлении – вперед, назад, вверх, вниз, ибо жизнь грызла их и калечила, терзала и увечила, оглоушивала до глухоты мраморных истуканов. Если они не способны двигаться, значит, кто-то другой должен делать это за них. Ты, Пьетро, должен двигаться, думал он. К тому же в движении нельзя оглянуться на то, чем ты был и что с тобой стряслось, или на идола, в которого ты превратился. Так что пошевеливайся, задай себе такую нагрузку, чтобы с лихвой хватило и на тех крепконогих, которые разучились бегать. Бегай с хлебом и цветами среди монументов себе, любимому. Вдруг кто-нибудь удосужится нагнуться и прикоснуться к цветам, положить ломоть хлеба в пересохший рот. А если закричишь и запоешь, то вдруг и к ним вернется дар речи, и кто-то допоет песню с тобою в унисон. «Эй!» – кричишь ты, «Ля-ля!» – поешь ты, пританцовывая. И однажды, спустя долгое время, вдруг от пляски ступни их ног захрустят, разомнутся и станут отбивать твою чечетку у себя дома, наедине с самими собой, отражаясь в зеркале своей души. Ибо, помни, некогда их, как и тебя, высекли из камня и льда – хоть выставляй в витрине рыбного ресторана. Но ты запел и накричал на свое нутро, и у тебя сначала вздрогнуло одно веко! Потом другое! Ты сделал вдох и исторг оглушительный крик Жизни! Зашевелились пальцы, зашаркали ступни, и ты с головой окунулся во вспышку жизни!
А ты прерывал с тех пор свой бег?
Ни разу.
Вот он забежал в чье-то жилье и оставил белые бутыли молока у незнакомых дверей. Снаружи, рядом со слепым нищим на оживленной улице, он так бережно положил в приподнятую кружку свернутую долларовую купюру, что даже пальцы-щупальца старика ничего не ощутили. Пьетро бежал дальше и думал: вино в кубке, а он и не догадывается… ха!.. ничего, потом он его отведает! На бегу в компании своих собачек и птиц, хлопающих крыльями по его плечам, под перезвон колокольчиков на рубашке он положил цветы возле дверей пожилой вдовы Вилланзул, а на улице притормозил у пышущего жаром окошка пекарни.
Хозяйка, завидев его, помахала рукой и вышла на порог с горячим пончиком.
– Дружище, – сказала она, – мне бы твою прыть!
– Мадам, – признался он, поедая пончик и кивая в знак благодарности, – только усилием воли я могу заставить себя петь! – Он поцеловал ей ручку. – Прощайте. – Пританцовывая, он заломил шляпу набекрень – и тут он споткнулся.
– Вам бы не мешало остаться на день-два в больнице.
– Нет, я в сознании, к тому же вы не можете держать меня в больнице без моего согласия, – возразил Пьетро. – Мне нужно домой. Меня люди ждут.
– Хорошо, – сказал интерн.
Пьетро достал из кармана газетные вырезки.
– Вот, полюбуйтесь. Это я в суде со своими зверушками. А мои собачки здесь? – вскрикнул он, беспокойно озираясь по сторонам.
– Да.
Собачки шебаршили и скулили под кушеткой. Попугаи поклевывали интерна каждый раз, как только его рука зависала над грудной клеткой Пьетро.
Интерн пробежался по вырезкам.
– Вот здорово!
– Я пел песни для судьи. Мне не смогли заткнуть рот! – сказал Пьетро с закрытыми глазами, наслаждаясь поездкой, гомоном и суетой. Его голова слегка тряслась. Пот катил по лицу, смывая грим. Черная краска извилисто струилась с бровей и висков, обнажая седину. Румяна утекли со щек ручейками, оставив после себя бледность. Интерн вытер ватой розовую краску.
– Вот мы и на месте! – объявил водитель.
– Который час?
Как только «Скорая» остановилась и распахнулись задние дверцы, Пьетро взял интерна за запястье посмотреть, сколько времени на золотых часах.
– Пять тридцать! Времени не осталось. Они скоро будут здесь!
– Вам нельзя волноваться. Вы в порядке? Интерн поддерживал его на скользкой мостовой перед «Кормушкой».
– В порядке, – отозвался Пьетро, подмигивая.
Он щипнул интерна за руку.
– Спасибо.
После отъезда «Скорой» он отворил дверь «Кормушки», и на него пахнуло теплыми испарениями животных. Его окружили другие, мохнатые собаки, и каждая норовила его лизнуть. Пожаловали гуси, переваливаясь с боку на бок, и принялись пребольно клевать его в лодыжки, пока он не заплясал от боли. После чего гуси удалились, трубя, словно клаксоны.
Он взглянул на опустевшую улицу. Вот уже – с минуты на минуту. Он снял с жердочки неразлучников.
Выйдя на задний двор, он позвал через забор:
– Миссис Гутьерес!
Когда она замаячила в лунном свете, он передал в ее тучные руки неразлучников.
– Это вам, миссис Гутьерес!
– Что такое? – она покосилась на существа, оказавшиеся у нее в руках, поворачивая их к себе. – Что такое?
– Обращайтесь с ними бережно! – напутствовал он. – Кормите, и они будут распевать для вас песни!
– На что они мне? – недоумевала она, глядя то в небо, то на него, то на птиц. – Помилосердствуйте! – Она была обезоружена.
Он похлопал ее по плечу.
– Вы будете с ними ласковы. Не сомневаюсь.
Задняя дверь «Кормушки» захлопнулась.
За час после этого он отдал одного гуся мистеру Гомесу, второго – Фелипе Диасу, третьего – миссис Флорианне. Попугая пристроил у бакалейщика мистера Брауна, а собак по одной и в превеликой печали раздал проходящим мимо детям.
В семь тридцать квартал, не останавливаясь, дважды объехала машина. Наконец мистер Тиффани подошел к двери и заглянул внутрь.
– Что ж, я смотрю, вы потихоньку от них избавляетесь. Половину сбагрили. Похвально. Раз вы сотрудничаете с нами, даю вам еще час.
– Нет, – сказал мистер Пьетро, уставившись на опустевшие ящики. – Больше я никого не отдам.
– Но послушайте! – сказал Тиффани. – Не садиться же вам в тюрьму из-за тех, что остались. Мои ребята их вынесут, если хотите…
– Сажайте, я готов! – сказал Пьетро.
Он нагнулся, поднял патефон, взял его под мышку. Посмотрелся в растресканное зеркало. Он заново выкрасил волосы черной краской. Седина исчезла. Раскаленное бесформенное зеркало размазывалось по пространству. Он «поплыл», ступни его едва касались пола. Его лихорадило, язык отяжелел. Он услышал свой голос:
– Идем!
Тиффани стоял, растопырив руки, словно собирался не дать Пьетро уйти. Пошатываясь, Пьетро присел на корточки. Последняя юркая коричневая такса свилась колечком у него в руках, словно крошечная шина, облизывая его розовым язычком.
– Вы не можете взять с собой собаку, – сказал Тиффани, не веря своим глазам.
– Только до участка. Прокатиться? – попросил Пьетро.
Он выдохся. Переутомление поселилось в каждом его пальце, в руках и ногах, разлилось по всему телу и проникло в голову.
– Ладно, – согласился Тиффани. – До чего же вы все усложняете.
Пьетро вышел из магазинчика, держа под мышкой собаку и патефон. Тиффани взял у Пьетро ключ.
– Животных уберем позже, – сказал он.
– Спасибо, что не делаете это в моем присутствии, – сказал Пьетро.
– Ах, ради всего святого, – сказал Тиф фани. Все высыпали на улицу поглазеть. Пьетро потряс перед ними таксой, словно победитель, выбрасывающий вверх сжатый кулак в знак победы.
– Прощайте, прощайте! Я не знаю, куда меня ведут, но я на правильном пути! Я очень болен, но я вернусь! А теперь я ухожу!
Он рассмеялся и помахал рукой.
Они сели в полицейскую машину. С одного боку он усадил собачку. Патефон положил на колени. Покрутил ручку, завел. Патефон заиграл «Сказки венского леса», а машина уносила его прочь.
Вокруг «Кормушки» тишина царила и в час ночи, и в два, и в три. А в четыре утра безмолвие стало таким кричащим, что все открыли глаза, сели в своих кроватях и стали вслушиваться.
Свидание
Рэй Брэдбери
20 октября 1984 года
9:45–10:07
(По прочтении о гибели молодого актера и пересадке его сердца другому человеку прошлой ночью.)
Она позвонила и попросила о встрече.
Поначалу молодой человек отнекивался, мол, нет, не стоит, он все понимает и сочувствует, но никак не сможет.
Но услышав на том конце провода ее безмолвие, даже не беззвучие, а неизъяснимое горе, он, выдержав долгую паузу, произнес: да, хорошо, приходите, но ненадолго. Не знаю, как я справлюсь с такой престранной ситуацией.
И она не знала. Собираясь пойти на квартиру к молодому человеку, она спрашивала себя, что будет ему говорить и как она себя поведет, а что скажет он. Она ужасно боялась, что ее реакция будет слишком бурной и ему придется ее прогнать и хлопнуть вслед дверью.
Ведь она совершенно не знала молодого человека. Он был ей абсолютно незнаком и неизвестен. Они никогда раньше не встречались, и она разыскала его имя только вчера, после отчаянных поисков через друзей в местной больнице. И теперь, пока не поздно, она должна была навестить совершенно чужого человека по самому что ни на есть необычайному поводу в своей жизни и раз уж на то пошло – то и в жизни всех матерей с тех пор, как возник цивилизованный мир.
– Пожалуйста, подождите меня.
Она протянула таксисту двадцатку в залог того, что он останется здесь на случай, если ей придется поспешно уйти, и что тот постоит у подъезда, пока она сделает глубокий вдох, отворит дверь, войдет и поднимется на лифте на третий этаж.
Перед его дверью она зажмурилась и, сделав еще один глубокий вдох, постучала. Ответа не последовало. Внезапно охваченная ужасом, она заколотила в дверь. На сей раз дверь наконец открылась.
На нее смотрел смущенный молодой человек лет двадцати – двадцати четырех:
– Миссис Хедли?
Она услышала, как произносит:
– Вы совсем на него не похожи, – осеклась, залилась краской и чуть было не повернулась, чтобы уйти. – Я хотела сказать…
– Вы ведь и не надеялись на это?
Он распахнул дверь настежь и отошел в сторону. На столике посреди квартиры их дожидался кофе.
– Вовсе нет. Как глупо с моей стороны. Сама не понимаю, что говорю.
– Садитесь, пожалуйста. Я – Уильям Робинсон. Для вас Билл, полагаю. Черный или белый?
– Черный.
Она смотрела, как он наливает ей кофе.
– Как вы меня отыскали? – полюбопытствовал он, передавая ей чашечку.
Она приняла ее дрожащими пальцами.
– У меня есть знакомые в больнице. Они навели справки.
– Им не следовало этого делать.
– Знаю, но я настояла. Видите ли, я собираюсь во Францию на год, может, дольше. Это последний шанс увидеться с моим… ну, я хочу сказать…
Она впала в молчание и уставилась в чашечку.
– Значит, они сообразили, что к чему, хотя документы должны были держаться в тайне? – поинтересовался он.
– Да, – ответила она. – Все совпало. В ночь, когда погиб мой сын, вас привезли в больницу делать пересадку сердца. Так что это могли быть только вы. Таких операций ни в ту ночь, ни на той неделе больше не было. Я знала, что, когда вы выписались, мой сын… вернее, его сердце, – ей было трудно это выговорить, – выписалось вместе с вами.
Она опустила чашку.
– Я не вполне отдаю себе отчет, что я тут делаю, – призналась она.
– О, отдаете, вполне, – возразил он.
– Нет, в самом деле. Все так неестественно, печально и ужасно одновременно. Не знаю, дар Божий. Имеет ли все это какой-то смысл?
– Для меня – да. Я выжил благодаря этому дару.
Теперь пришла его очередь молчать, налить себе кофе, помешать и выпить.
– Куда вы собираетесь, – спросил молодой человек, – пойти потом?
– Пойти? – переспросила она неопределенно.
– То есть…
Молодой человек содрогнулся от собственной скованности. Слова попросту не приходили на ум.
– Ну, у вас есть еще визиты? Есть другие…
– Понимаю, – кивнула она несколько раз, стряхнула с себя оцепенение, посмотрела на свои руки, лежавшие на коленях, и наконец пожала плечами:
– Да, есть и другие. Мой сын… его зрение досталось кому-то в Орегоне. Кто-то есть в Тусоне…
– Не нужно продолжать, – попросил молодой человек. – Я не должен был спрашивать.
– Нет, нет! Все так странно, абсурдно. Все так ново. Всего лишь несколько лет назад ничего подобного случиться не могло. Теперь для нас наступили новые времена. Не знаю, смеяться или плакать. Иногда я начинаю с одного и заканчиваю другим. Просыпаюсь в смятении. Я часто думаю: а он испытывает смятение? Но что может быть глупее этого. Его же нигде нет.
– Где-то он все же есть, – возразил молодой человек. – Он здесь. И я живу благодаря тому, что в эту самую минуту он – здесь.
Глаза женщины вспыхнули, но не прослезились.
– Да. Я благодарна вам за это.
– Нет, это я благодарен ему за то, что он подарил мне жизнь.
Женщина неожиданно вскочила, словно ее привело в движение мощное чувство, о котором она даже не подозревала. Она озиралась по сторонам в поисках совершенно явственной двери, но казалось, что она ее не видит.
– Куда вы?
– Я… – проговорила она.
– Вы же только что пришли!
– Как глупо! – вскричала она. – Постыдно. Какая же я обуза вам и самой себе! Ухожу, пока все это не превратилось в безумный фарс…
– Не уходите, – велел молодой человек.
Покорная его воле, она уже собиралась садиться.
– Ваш кофе…
Она осталась стоять, но дрожащими пальцами взяла свою чашечку. Некоторое время, пока она утоляла свою неуемную жажду, допивая кофе, мелкая дрожь чашки была единственным доносившимся звуком. Затем она опустила осушенную чашку и промолвила:
– А теперь мне нужно уходить. Мне нездоровится. Кажется, я сейчас грохнусь в обморок. Мне так неловко, что я к вам заявилась. Благослови вас Господь, молодой человек, и долгих вам лет жизни.
Она направилась к двери, но он преградил ей путь.
– Делайте то, за чем пришли, – сказал он.
– Что? Что?
– Сами знаете что. Очень хорошо знаете. Я не против. Ну же.
– Я…
– Ну же, – тихо сказал он и зажмурился, держа руки по швам в ожидании.
Она уставилась на его лицо, потом на его грудь, в которой под рубашкой, казалось, происходило легчайшее шевеление.
– Ну же, – тихо повторил он. Она почти пришла в движение.
– Ну же, – повторил он в последний раз. Она шагнула к нему навстречу, тихонько повернула голову и, опуская правое ухо все ниже и ниже, дюйм за дюймом, прижала его к груди молодого человека.
Она могла бы вскрикнуть, но не вскрикнула. Она могла бы что-нибудь воскликнуть, но не воскликнула. Ее глаза тоже были зажмурены, она прислушивалась. Ее губы шевелились и что-то твердили, может, имя – почти в унисон с пульсом, доносившимся из-под рубашки, из плоти, из груди этого терпеливого молодого человека.
Там билось сердце.
Она вслушалась.
Сердце билось верно и размеренно.
Она слушала долго. Ее дыхание замедлилось, бледность стала сходить со щек.
Она слушала.
Сердце билось.
Потом она подняла голову, напоследок взглянув на лицо молодого человека, и молниеносно прикоснулась губами к его щеке, повернулась и стремглав выскользнула из комнаты, не сказав спасибо – этого не требовалось. В дверях она даже не оглянулась, а отворила дверь, вышла и тихонько ее прикрыла.
Молодой человек долго ждал. Его правая рука скользнула по рубашке, по груди, нащупывая то, что под ними. Его веки были все еще смежены, а лицо бесстрастно.
Затем он повернулся и сел, не глядя, куда садится, взял свой кофе и допил его.
Мощный пульс, сильная волна жизни в его груди прокатывалась по его руке в чашку, заставляя ее уверенно и непрерывно пульсировать, когда он хотел пригубить чашку и отпить кофе, словно это было лекарство, дар, который будет вновь и вновь наполнять его чашу столько дней, сколько он ни представить, ни предположить не мог. Он осушил чашку.
Только тогда он открыл глаза и увидел, что комната опустела.