Buch lesen: «Белые и черные», Seite 2
Бледное лицо ее величества теперь одно резко выделялось из мрака, приятные черты приобрели особенную миловидность и трогательную доброту.
Холодный воздух, однако, и на коротком переходе от дома Ушакова успел несколько освежить воспаленный от прилива крови мозг Балакирева, и сердце его теперь почувствовало потребность: скорее разделить свое горе.
Подступив с поклоном к ее величеству, Балакирев услышал милостивые слова, произносимые голосом, способным тронуть всякого, а не только его в теперешнем положении:
– Я очень рада, что вижу тебя, Иван, здоровым и могу, за верность твою, наградить тебя… проси, чего ты хочешь? Мне известно все, чем ты за меня пожертвовал.
– Всем, государыня, что привязывало меня к жизни. Я… все… потерял… и… остаюсь, не знаю зачем, жив… неключимый… – Тут громкие рыдания перервали останавливавшуюся от волнения речь его. Он упал на колена перед государынею и, у ног ее, склонясь почти до пола, плакал как ребенок.
Он все забыл, кроме своего горя, с полнейшим ощущением бесприютности. Из глаз молодого вдовца слезы лились неудержимым потоком, и с каждым всхлипыванием поток этот прорывался все стремительнее.
Екатерина наклонилась к плачущему и нежно, как мать, водила царственною рукою своей по влажным кудрям его.
– Плачь, плачь. Это лучше тебе, – тихо и ласково говорила государыня. – Знаю, как тяжелы твои потери.
И Иван плакал, сперва громко, потом навзрыд, потом тише, без слов. Никто не прерывал его.
Ушаков, стоя близко, казалось, испытывал сам, в первый раз в жизни, что-то похожее на жалость. Екатерина I, ласкою успокаивая плачущего, сама расстраивалась больше и больше.
Наконец, не будучи в состоянии владеть собою, царственная вдова почувствовала, как по щекам ее заструились слезы. Они закапали на остывавшее уже лицо Балакирева и оказались лучшим средством для приведения его в сознание. Он как бы очнулся, схватил руку государыни и поцеловал с такою беззаветною признательностью, что, живо почувствовав силу ее, государыня взяла верного слугу за голову и, приподняв, прошептала:
– Я понимаю тебя.
Андрей Иванович слышал это и, еще внимательнее взглянув на Ивана, неприметно выскользнул из комнаты и направился в траурную залу. Найдя там собравшееся духовенство, генерал поспешно воротился в покои государыни и перед комнатою ее величества громко произнес:
– Пора, государыня, идти на панихиду!
Екатерина I, отпустив Балакирева, была уже одна и тихо плакала.
Что думала теперь, проливая наедине слезы, повелительница России, – мудрено было кому-либо разгадать и с более тонким чутьем, чем у Ушакова, невольного свидетеля их. Но государыня была, очевидно, глубоко растрогана, дав полную волю слезам.
Образ Балакирева, с его преданностью и безграничною привязанностью, не привел ли на память еще чьи-либо чувства, отличавшиеся такими же оттенками? Не привел ли живой на память умершего, воспоминание о котором еще оставалось дотоле нетронутым?
Такое воспоминание могло, однако, раз проснувшись, более не теряться, заявляя живучесть свою невольным волнением и слезами.
Все эти соображения Андрей Иванович принял во внимание и решил сообразно им расположить план дальнейших своих действий.
Сопровождая государыню, шествовавшую в траурную залу, достойный разыскиватель ковов6 про себя повторял:
– Замечать надо, зорко замечать… все!
При вступлении в залу ее величеству пришлось проходить между чинно расступавшимися, облаченными в траур, особами обоего пола, в полном сборе. Архимандрит и белое духовенство были в облачении. Ее величество дошла до гроба супруга, стала в головах, перекрестилась и сделала земной поклон. Вся зала выполнила то же, и архимандрит начал службу.
Стройные голоса певчих заунывно запели, видимо стараясь не поднимать верхние ноты. Чередной архимандрит с большим тактом, величественно произносил возгласы и кадил. Первые ряды присутствовавших усердно клали поклоны; задние ряды тонули в дыму фимиама. Старшая цесаревна тихо плакала, поминутно прикладывая к опухшим глазам смоченный платок. Запели «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею» – вдруг государыня, взглянув случайно на стену, куда поместили портрет усопшего, вскрикнула и повалилась без чувств.
Если бы ловко не подхватили, ее величество могла удариться о нижнюю ступень амвона, на котором поставлен был одр с телом монарха. Императрицу на руках понесли в опочивальню, и среди понятного волнения архимандрит докончил панихиду.
Начались толки расходившихся. Несколько дам наперерыв заговорили одно, что будто бы каждая из них следила за изменившимся лицом монархини и что, раньше обморока, они уже ожидали его. В числе говоривших это усерднее других была Авдотья Ивановна Чернышева. Не ограничиваясь замечанием, она остановила двигавшуюся к выходу княгиню Голицыну, приближенную, но не влиятельную потешательницу.
– Ты бы хоша, Наталья Петровна, матушка, вздогадалась да разговорила бы, что ль, ее, нашу мать, чтоб она поменьше убивалась теперь, без пути… Попомнить ей надо о дочерях, да и о внучатах… Поднять… пристроить, утешить да обласкать… некому сирот, окромя ее, голубушки… Тоску-кручину на время хоша благоволила бы отложить! Долг велит так, хоша и тяжело, да…
– Ништо, ништо, сударыня, тебе петь-от так распрекрасно… – отговаривалась умная старуха от опасного предложения. – Так вот и послушает она меня… Сунься-ка попробуй сама, коли так ловка… чем нас подсовывать… Стареньки уж мы на посмех поднимать.
– Ничего, родная, не один зато червончик перепадет! – язвительно кольнула шутиху Авдотья Ивановна.
– Тебе бы, генеральша, и подлинно сподручнее утешать государыню, – не без едкости отрезал вдруг Андрей Иванович, протискавшись до говоривших и вмешиваясь в речь их, – уж кому ближе теперь приняться утешать матушку государыню, как не вашей милости?
– Шутник ты большой, Андрей Иваныч! – нашлась уколотая, засмеявшись, конечно, она очень хорошо поняла, почему вмешался Ушаков.
– Ловкая баба и ты, что говорить, – ответил, не оставшись в долгу, разыскиватель.
II. Случайный человек
Ее величество в опочивальне своей не скоро приведена была в чувство.
Еще слабым, блуждающим взором окинув окружающих женщин, государыня спросила:
– Нет здесь Алексей Васильевича?
Побежали искать усердного кабинет-секретаря, но, скоро воротясь, донесли, что он только что уехал.
– Не прикажете ли послать?
– Пожалуй, – сказала медленно государыня, как бы соображая, но потом махнула рукой с неудовольствием.
В это время пришли цесаревны, дочери ее величества: грустная Анна Петровна и беззаботная, веселая как день Елизавета Петровна.
Старшая цесаревна села подле постели и продолжала молча утирать слезы.
Елизавета Петровна села на постель и, целуя мать, защебетала, как ласточка, спрашивая нежно:
– Что с тобой, мамаша? Болит у тебя что? Сердце… или головка?
– Ничего… Теперь лучше, – ответила неохотно государыня, но, взглянув в веселые глаза дочери, сама оживилась и приподнялась с пуховика на локоть.
Цесаревна Елизавета Петровна принялась еще живее тормошить и целовать мать, как видно принимавшую ласки своей любимицы не только без гнева, но с удовольствием. Живая девушка знала хорошо, чем развеселить и утешить родную. Целуя, она настойчиво спрашивала государыню:
– Да ты, мама, скажи мне вправду: отчего это тебе дурно-то сделалось?
– Нездоровилось мне еще с утра.
– Так ты бы не ходила туда, в эту скучную залу, где ты всегда плачешь.
– Ведь там отец… Нельзя… Что подумают?!
– Меня бы позвала, коли нездоровилось, я бы за тебя пришла туда и всем сказала бы громко, что ты, мамочка, лежишь и не можешь выйти в залу.
– Да ведь прошло!.. Что ж теперь толковать?
– А то толковать, чтобы с тобой, мамаша, опять чего не случилось… Говорили все… и Авдотья Ивановна, и княгиня, и Брюсша, что ты должна беречь свое здоровье… не расстраиваться… Для нас жить, слышишь, мама, для нас! Папы нет… Ты нам должна заменить его. Береги же себя!
– Беречь себя одна статья… Дело – другая… Мне нельзя остановить дел. Нельзя не думать о них. Хоть бы и для вас, и… за вас…
– Тебе есть кому приказать делать дела.
– Не всегда… Да и кому прикажешь?
– Как – кому? И как это – не всегда? Кто бы мог тебя ослушаться? – с жаром вскрикнула бойкая, живая цесаревна.
– Не об ослушании я говорю. Ослушанья не может быть, а задержка может быть; и когда потребуешь – не найдут тех, кого нужно… Говорю я тебе, и еще повторяю.
– Скажи же, мамаша, кого нужно тебе: я сама пошлю.
– А если нет – ну что же ты сделаешь? Я посылала… Сказали: ушел… нет и негде взять, нельзя человеку торчать здесь. Был недавно, когда понадобилось, глядишь – нет.
– Нет одного – другие могут быть, прикажи другим!
– Спорщица ты, Лиза, – больше ничего. Крикунья… Нельзя так настаивать. Нужно делать все тише, мягче обращаться к людям, особенно к таким, которых уважаешь.
– Ну конечно, мамаша. Не суди только обо мне, что будто я не больше как крикунья. Я понимаю, что нужно взыскивать с разбором. Однако… Если дело так тебя беспокоит и нет одного слуги, поручи другому.
– Заметь, моя милая, что окружающие нас в мнении нашем значат не одно и то же. Одному можно доверить больше, другому меньше. И прежде чем заставлять делать, нужно испытать человека, годен ли? А как подумаешь об этом, да и раздумаешься: лучше ли выйдет перемена? Задашь себе такой вопрос – иное и отложишь. И подождешь. Особенно если является желание сделать… хорошее… Терпение подскажет и лучше… как сделать.
– Терпение, мамаша, однако, может оказаться промедлением. Хорошо, как можно подождать, а как нельзя… Тогда – мой совет – лучше приказывай, чтобы сделали.
– Слушай же: приказ я отдала бы, положим, секретарю – а Макарова, говорят, теперь нет. Он мой секретарь, а как человек – устал уже. Что же его тревожить мне, вечером?
– Ну хорошо, оставь его отдыхать. И если секретаря нет, мамаша, – упрашивала теперь нежно цесаревна, – только не огорчайся – и я могу быть твоим секретарем. Ведь я люблю тебя, ты знаешь. Стало быть, можешь мне приказывать что нужно: я напишу и вместо секретаря указ. Право, мамаша, напишу – вот увидишь. Девицы, дайте бумагу и перья!
И цесаревна сошла с постели и села у стола, на котором горели восемь свечей в высоком шандале. Бумага оказалась на столе, и перья были тут же. Одно перо взяла в руку цесаревна Елизавета Петровна и с сознанием важности принимаемой роли произнесла громко:
– Приказывайте же, ваше величество, что писать?
– Гм, что писать?.. И ты хочешь писать? Напиши же на первый случай, что я жалую возлюбленную дочь нашу, цесаревну Елизавету Петровну, в наши кабинетные секретари.
Перо заскрипело, и через несколько мгновений цесаревна произнесла:
– Готово!
– И подпиши за нас: Екатерина.
– Написала.
– Поздравляю с новой должностью!
– Рада стараться, ваше императорское величество! Прошу снисходить только, коли что и не так окажется.
И шутница цесаревна низко кланялась, встав со стула.
– Быть по сему! – внятно ответила Екатерина I. – Будем милостивы. Только будь усерден, секретарь.
– Буду стараться заслужить милостивое мнение вашего величества, – буду стараться усердно. А теперь что еще угодно повелеть?
– Пиши: «Пожаловали Мы любезно-верную нам, состоящую при наших детях, Авдотью Ильину Клементьеву в баронши и в штацкие дамы с положенным жалованьем».
Авдотья Ильинична, услышав продиктованный указ о ней, подошла и, поклонившись в ноги ее величеству, облобызала августейшую десницу.
– Еще что угодно повелеть? – спросил августейший секретарь.
– А подписано?
– Все как следует. Прочитать велите?
– Не надо… Верю.
– Что прикажете вашему верному секретарю, государыня?
– А верен он мне? Как вы думаете? – обратилась государыня к окружающим ее женщинам, подмигивая. – Ты какого мнения, Анисья Кирилловна? – взглянув на стоявшую поодаль девицу Толстую, спросила государыня, сжимая серьезно губы.
– Полагать надо, верен будет, ваше величество. Как быть неверну при таких милостях? Легко ли, прямо в секретари!.. Вот мы, грешные, не один десяток лет грамотки всяки разные писывали, да до ранга и поднесь не дослужилися.
– Пиши же, секретарь, еще: «Повелели Мы любезно-верной нашей камер-девице Анисье Кирилловой, дочери Толстой, за многие годы службы при нас и за приказные труды, триста дворов отсчитать из подмосковных наших, полюднее да подомовитее…»
И Толстая, приблизясь, принесла свою верноподданническую благодарность, как и пожалованная в баронессы Клементьева.
– Готово, ваше величество, и подписано. Еще что угодно?
– Ваше величество, не запамятуйте и службы верного слуги вашего! – вдруг раздался голос из-за двери, и в проеме ее показалась бравая фигура Ушакова, отвешивавшего низкие поклоны.
– Чего же желаешь, Андрей Иваныч? Коли дворов – укажи, где есть свободные. Почему не дать, можно.
– Я не о себе осмеливаюсь докладывать вашему величеству, а дерзаю напомнить о несчастливце. На службу ваше величество вызвали из заточения, а за терпение безвинное не награжден.
Лик ее величества заалел румянцем оживления.
– Виновата: чуть было не забыла. Спасибо, Андрей Иваныч: всегда нам напоминай о достойных людях. Пиши, секретарь: «Пожаловали мы Ивана Балакирева в офицерский чин, в Преображенскую гвардию, и быть при нас у поручений особенных. Дать ему триста дворов, где пожелает, и оклад отпускать из соляных денег… и сшить ныне же, в приказ, мундир, а во что обойдется подать счет для уплаты… из комнатного расхода».
– Написано и подписано! – через несколько минут произнесла цесаревна Елизавета Петровна.
Ушаков все стоял в дверях и кланялся.
– Не надоумишь ли, Андрей Иваныч, еще кого нужно чем пожаловать… из быв… по твоей части.
– Рази, ваше величество, помиловать изволите: из ссылки воротить взяточницу, как бишь ее. Прости Господи… эти немецкие прозванья!.. Память-от не гораздо напоминает… вертится, а на язык не попадает… Полк… Волк… Болк… Балкину?
– Да, да… Правда… Пиши, Лиза: «Оказывая наше монаршее милосердие… повелеваем…»
– «Простирая монаршее милосердие и на впадших в проступки, снисходя к раскаянию…» – будет лучше, ваше величество, – на площадь выводили и вины паскудные читали… – высказался тоном ментора Андрей Иванович Ушаков, заслужив и на этот раз милостивую улыбку.
– Хорошо… напиши так… будет чувствительнее… Поправь: «…повелеваем Авдотью Балк из ссылки воротить и быть ей к нам… верною службою загладить прошлое…»
– Истинно, ваше величество, и царскую прозорливость оказать изволили в изъявлении таковыми терминами… помилование изрекая… – с почтительным поклоном опять высказал Ушаков, войдя в роль дельца, а уже не просто напоминая канцелярские формы и приличия.
Опять милостивая улыбка со взглядом августейшего поощрения. Ушаков вырос чуть не на четверть от такого обильного излияния благосклонности, с первого же отважного шага, в заявлении деятельной преданности. Видя внимание государыни, он задумал увенчать смелую попытку еще более решительным предложением, которое, в случае принятия его, должно было оградить Ушакова от подвохов. «Уже поздно будет тогда подставлять ножку нам, – думал он, – когда получим право доклада свободного от себя, а не по призыву!..»
Решив ловко и неотразимо произвести подход, Ушаков, кашлянув, произнес:
– Осмелюсь, ваше величество, еще испросить августейшей резолюции… чтобы впредь не подвергнуть себя мне, рабу вашему, гневу за неисполнение… Мнится мне, для порядку необходимо… коли на службе изволите числить офицером Преображенской гвардии оного Ивана Балакирева, зачислить его в которую ни есть роту по полку. Не благоугодно ль разрешить в мою роту? Военной коллегии я предлагал произвести из фендриков одного в прапорщики, за недостачею. Так не повелите ли на место оного числить у нас Балакирева?
– Очень благодарна, Андрей Иваныч. Порядки ваши я не знаю: как нужно сделайте, чтобы и на службе числить… Мы думали…
– Повышений человек заслуживает, не перестарок какой еще! – подсказал Ушаков, довольный своею находчивостью. Помолчав и соображая, он опять заговорил: – При государе, ваше величество, мы, майоры гвардии, каждый ведал свою часть и с докладом являлся… воли монаршей испрашивать и принимать приказания. Я, к примеру сказать, по розыскной части, в особливой аттенции был монаршей содержим. Не изволите ли такожде повелеть от вашего величества токмо повеления мне принимать и оберегать ваше величество от многочисленных козней, возникающих от коварных людей… Иные претворяют себя угодники быти и старатели о славе монаршей, а сами суще волки в овечьей шкуре, ища хищения, и неправды, и клеветы, и злохуления. А раб ваш, Ушаков Андрей, таковых продерзателей изыскивать и усматривать заобычен и… и своевременно вашему величеству подобные козни открывати и разъясняти потщится, буде соизволите разрешить… доклад мне имети и дело свое делати по прежним примерам.
– Очень благодарна, Андрей Иваныч… почему не так?.. Только как же это, к примеру сказать, думаешь ты? Я людей притеснять не хочу. Может выйти ошибка, чего доброго… Розыски в страх приводят больше тех, кто слышит о них и вины не знает, даже…
– Раб ваш, к примеру, привел розыски… не то совсем, чтобы кого схватить, а разузнать, ваше величество, исподтишка, никого не трогая, я… разумел… а продерзость опасется зло чинить, чуя, что бдит глаз недремлющий, ваше величество. Ведь продерзостей и сам блаженной памяти император Петр Первый строгостью, по истинному о благе общем радению, обуздать не мог. А присмотр нужен и благовременное донесение. И на него что угодно изречь, вашего величества мудрость и благость одни внушить могут. А раб ваш наветом обнести и ворога своего дерзости не имеет. Стало, про розыски с пристрастием не может быть и речи, ваше величество… а благоразумное, умеренное наблюдение.
– Это другое дело… – молвила государыня, начиная думать о неожиданном предложении усердствующего разыскивателя. Его последние слова, впрочем, значительно успокоили сомнения доброй императрицы, и лицо монархини приняло обычное выражение благосклонности и открытого расположения.
Ушаков умел хорошо читать выражение на лице собеседника, и снова возникавшее неверие в успех заменилось в уме его желанием настоять на предложении доступных ему услуг, подтвердив доводы сильными аргументами. Перед неотразимостью их – думал разыскиватель – не устоит робкая нерешительность государыни, судящей о других по доброте своей.
– Осмелюсь доложить, ваше величество, – снова начал он, – повод для предложения раба вашего, кажется, не малый: вдруг два подметных письма уявилось. Исполнены оные продерзостного глумления о высочайшей персоне, как-де управлять будет, коли воры наголо окружают? И первым наименован князь светлейший… затем Чернышев – якобы он прижимки чинил при расчетах по подрядам… И генерал-адмирал, можно сказать голубь незлобивый, – и тот не избег лживых нареканий злостного пашквиля. Вычитав сии причинности, не хотел бы сперва я доводить до сведения вашего величества про сию черноту души врагов общественного покоя. А сомнения монаршие на заявления последнейшего раба вашего долгом поставляют меня во известие предложить и испрашивать милостивого указа таковые непорядки благовременно пресечь – незримым бодрственным наблюдательством, а злу расти весьма не давать… А указец – как повелит державство ваше нам делать и как и о чем докладывать – я сам, государыня, здесь же напишу: лишнего не будет, а самая что ни есть нужда. И прочту все сполна. А. ее высочество не отречется контрасигнировать7: «быть по сему».
Екатерина, внимательно выслушав все, однако, молчала. Для Андрея Ивановича наступила минута высочайшего волнения. «Сорвалось?..» – нашептывал робкий ум. «Удастся еще авось», – читали рысьи глаза, впившись в кроткое лицо монархини, погрузившейся в глубокое раздумье. Его решил в пользу Андрея Ивановича Ушакова суровый, холодный взгляд Авдотьи Ильиничны Клементьевой. Она давно уже насторожила уши и напрягла все свое внимание, силясь уразуметь, что такое затевается. Случайно кинув взгляд на эту ехидную, в сущности, персону, которую никогда не могли вполне удовлетворить монаршие щедроты, Екатерина как бы очнулась, взглянула милостиво в глаза Ушакову и сухо молвила:
– Пиши указ!
Андрей Иванович был уже у стола и из-под рук цесаревны Елизаветы Петровны очень ловко выдернул тетрадку голландской золотообрезной бумаги. Глаз Ушакова, упавший как бы случайно на то место, где были перья, указал ему и одно из них. Мгновение – и рука генерала держала это перо. Помакнув им в чернила и едва склонясь верхней частью плотного своего корпуса, Андрей Иванович уже принялся строчить по бумаге.
Быстрота выполнения этого ловкого маневра была истинно изумительная. Еще не успела девица Толстая, стоя с другой стороны стола, из-за плеча писавшего бросить два-три любопытствующих взгляда на содержание письма, как Ушаков уже кончил и, положив перо, выпрямился, обратясь лицом к государыне.
– Читай! – не без волнения отдала приказание Екатерина.
– «По многим не терпящим медленья случаям злостной продерзости признали мы нужным поручить нашему генерал-майору и майору гвардии Андрею Ушакову негласно проведывать и нам непосредственно доносить, для принятия благовременно мер к пресечению зла. И ему, Ушакову, опричь нас, о порученном деле никому не говорить, а делать, что повелим мы, дается полная мочь».
– В таком виде согласна, – освобождая грудь вздохом и успокаиваясь, произнесла Екатерина. – Лиза, подпиши!
Поднести цесаревне, низко ей поклониться, почтительным взглядом указав место для подписи, а по выведении литер «Екатерина» ловко схватить указ – было для Андрей Ивановича делом двух-трех мгновений. Рысьи глазки Ушакова теперь светились, можно сказать, электрическим светом, и вся физиономия горела багрянцем самодовольствия. Суровое выражение его губ даже в эту минуту силилось как бы смягчить свою обычную жестокость, превращаясь в полугримасу. В полном восторге от блистательного успеха своего подхода, генерал только машинально кланялся и, кланяясь, подавался сам к двери, пятясь задом довольно быстро. В дверях он натолкнулся на вошедшего запыхавшегося Макарова, который смерил глазами неожиданного в эти часы посетителя государыниных апартаментов. Взгляды Макарова и Ушакова невольно встретились. Каждый в этом взгляде прочитал злость и соперничество.
– А, Алексей Васильевич, добро пожаловать, – ласково произнесла Екатерина I, милостиво давая поцеловать свою руку вошедшему.
– Изволили звать, ваше величество? Я и поспешил.
– Опоздал, сударик, – змеиным шепотом произнесла новопожалованная баронесса, в глазах ее, устремленных на Макарова, была смесь досады, начинавшейся боязни и любопытства, сильно возбужденного действиями Ушакова.
– Я спросила только, Алексей Васильевич, – произнесла Екатерина. – Сказали уехал… я было и отложила до утра, да вот проказница Лиза пристала да пристала «Мамаша, хочу быть секретарем твоим». Я ей, смеха ради, и дала записать приказания.
Цесаревна Елизавета Петровна в это время подавала Макарову свою пробную работу по статс-секретарству.
– Так это, ваше величество, только для шутки, – пробегая первый указ о новом пожаловании в секретари цесаревны, произнес Макаров, успокаиваясь и свертывая все прочие указы, чтобы положить их в карман.
– Нет… только о ней, разумеется, – указывая на дочь, молвила серьезно государыня… – Остальные исполни, Алексей Васильевич.
Макаров погрузился в чтение, и лицо его с каждою прочитанною бумагою стало делаться мрачнее. Он даже не мог пересилить проступавшего невольно смятения.
Пробежав последнее пожалование, Макаров бросил глаза на дверь, за которою уже исчез Ушаков, и лицо кабинет-секретаря выразило дурно сдерживаемую досаду и сильнейшее побуждение узнать, что за бумагу унес разыскиватель. Яркий румянец, выступивший на щеках Макарова, мгновенно сменился бледностью, когда поднял он вопрошающий взгляд на императрицу и произнес:
– И еще был дан указ, что ли, Ушакову?
– Это до тебя не касается, Алексей Васильевич… Наше особое дело, – сухо, но строго и решительно произнесла государыня вполголоса.
Кабинет-секретарь потупился, и им овладело полнейшее смятение, быстро переходящее в страх, так что он поспешил, отвешивая низкие, неловкие поклоны, удалиться.
Вслед уходящему кабинет-секретарю раздался веселый, заразительный смех цесаревны Елизаветы Петровны, овладевший вдруг всеми присутствующими, начиная от государыни, давно так не хохотавшей, как в этот вечер.
Предмет же этого проявления неудержимой веселости, Алексей Васильевич Макаров, чувствовал себя совсем нехорошо, обуреваемый то страхом, то завистью. Для него в этот вечер Ушаков вырос до гигантских размеров, с безграничным влиянием на ум и волю государыни, тогда как он, Макаров, только было решил влиять на них по своему разумению, с единственною целью выказывать свое значение. У людей с таким настроением, конечно, легче всего вырастают химеры при каждом не предвиденном ими обстоятельстве. А что-либо предвидеть в упоении сознанием своей воображаемой силы они не хотят и даже не могут, так что им легче всего испытывать и подлинные поражения. Такие самонадеянные люди, как Макаров, разумеется, впадают в крайности. Воображаемая опасность бывает им, однако, чаще всего на пользу, потому что отрезвляет и принижает их скорее всего другого. И в этом состоянии они готовы снизойти до искательства даже у людей им обязанных или ими только держащихся.
Так было и с Макаровым в этот вечер. Из комнаты государыни он направился было в смущении домой и сел в сани, но потом, подумав, приказал ехать к светлейшему князю, в котором рассчитывал найти непременную поддержку, указав ему на нового опасного врага в лице Ушакова.
– Старая лисица, старая лисица! Проклятая гадина!.. Туда же, свинья, рыло закидывает – на высоту?! Ишь как подъехал: наше-ста дело. Не твое! – про себя шептал Макаров, собираясь с мыслями – как бы представить князю общего врага губителем покоя и подкапывателем под самого светлейшего.
Но князя не было дома, и не могли даже указать, где он теперь.
Алексей Васильевич засвистал, как всегда делывал в минуту полнейшего затруднения: что предпринять при таком казусе? Свистал, свистал да и надумал.
– В Зимний, с Большой улицы, во двор! – крикнул он кучеру, садясь в сани.
– Сем-ка, попытаем Ильиничну! Уж лучше разом все узнать… легче будет ухватиться за что следует да повернуть. Прошептала ведь она мне, кажется, – «опоздал». Значит, знает, что там за турусы подвел Андрюшка-шельмец?
И Алексей Васильевич повеселел.
Приехал. Коридорцем прошел впотьмах до лестницы и вверх по ней.
За перегородкой свет. К двери – на задвижке… Стукнул…
– Кто там? – раздался мужской голос.
– Не приходила рази Авдотья Ильинична?
– Она не здесь… Меня сюда приютили покамест… Да вам что?
И говоривший встал и отдернул задвижку.
Перед Алексеем Васильевичем, держа свечку в руке, стоял Ваня Балакирев, в своем камер-лакейском кафтане, в котором был привезен и представлялся государыне.
Макаров подался на шаг назад при новой, неожиданной встрече, но тут же вспомнил, что за пазухой у него указ о Балакиреве, потому мгновенно сообразил, с чего начать.
– А-а, добро пожаловать! Старый знакомый… Не думал так скоро свидеться, – ан на тебя и напал! С царской милостью! Просим любить да жаловать – по старине! Ну, как, братец ты мой, смекаешь теперь пристроиться? Пользуйся случаем – мой совет! – отыскав указ и пробегая его еще раз теперь, с расстановкою молвил Макаров. – А нас, старых друзей, обижать грех будет, да и несподручно: ты во мне, я в тебе нужду имею. Так и живется. Вот указ-от. Сговоримся, как будет его выполнить, чтобы ни тебе, ни мне под слово не попасть…
И Алексей Васильевич, сбросив шубу на стул, сел на диван подле Вани, дав ему указ в руки и начиная всматриваться: как примет он эту милость.
– Перво-наперво мундиром, значит, Алексей Васильевич, коли милость будет, ускорить постарайтесь… Стоит тут «ныне же», то есть не мешкая.
– И я так разумею. Утром прикажи позвать портного из мастерской, да прикажи ему сходить в Преображенскую канцелярию, сукно принять на образец – чтобы дали офицерский кафтан. А я уж черкну копию и пошлю до света. Да сам заверни в контору ко мне. Покажу я тебе список, где дворы значатся: выбери себе по указу. Коли десяток-другой и с походцем будет – не беда… Я пошлю выпись воеводе: отвести и отказать за тебя – и закрепят. Да и еще коли что нужно, – скажи: напишем. Да… надо и о том подумать, – молвил Макаров в раздумье. – Ведь бабка твоя, кажись, состоятельная?.. – начиная припоминать процесс отца в прошлых годах, задал Ване вопрос Макаров. – Так чтобы не спознал отец твой ее теперешнее состояние да… не начал прежнюю кляузу – поспеши, не плошай. Скажи только, где испомещена бабушка; я тотчас указец и пошлю воеводе, чтоб, до выздоровления, управлять вотчинами тебе, а никому иному…
– Не надо, Алексей Васильевич: пусть отец как хочет. Его ведь добро. Мне и царской милости довольно за глаза. Один я что перст остался… чего мне копить? Зачем, подумаешь иной раз, в живых остался?
– Ну, вот уже не похвально! Неблагодарному быть перед Богом грех и перед людьми стыд. Да твоя, правду-матку молвить, и жисть-от начинается, чего доброго, теперя, может… пойдешь в чины… Отличен будешь… силен будешь… Мы тебя, ты – нас оберегай! И все как по маслу пойдет. Невесту сыщем раскрасавицу… коли раздумал с Ильиничной родниться. А мой совет: Дуньку не бросать – подпора будет и прекрепкая и надежная. Затем, что при лице… И… во как заживем! Никакие Андрюшки Ушаковы не будут страшны! – заключил свой совет Макаров и сам вперил в Ивана свои быстро бегающие, вечно улыбающиеся глазки.
– Мне Андрея Ивановича и то бояться нече… На что в крепости прошлое дело покрывал как мог, не тиранил, – так и привезли к нему: милость обещал и обошелся словно родной. Да и родной другой так тебя не встретит, не обласкает. Сам, веришь Богу, и государыне представил и при мне же говорил: «Грешно будет вам Ивана не помнить… Что не выдал – уж я засвидетельствую…» А я в ту пору – сказал мне только Андрей Иваныч про смерть жены, да про бабушку – я, знаете, словно шальной был… в чаду: говорить не мог, как теперь с тобой. Только упал государыне в ноги да ну плакать. Не плаксив я, Алексей Васильич, – я думаю, знаете сами, а тут слез удержать не мог – плачу-разливаюсь. Выплакался – и словно полегчало. А государыня милостиво изволила мне волосы разглаживать, словно мать родная, да тихонько уговаривает: «Перестань!..» Как полегчало, я схватил ручку ее величества да ну целовать… Такая смелость нашла! А ее-то величество осчастливила меня: в лоб поцеловала!.. Вот я мало-маля и оправился.