Портрет Дориана Грея. Перевод Алексея Козлова

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Портрет Дориана Грея. Перевод Алексея Козлова
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Переводчик Алексей Борисович Козлов

Дизайнер обложки Алексей Борисович Козлов

© Оскар Уайльд, 2021

© Алексей Борисович Козлов, перевод, 2021

© Алексей Борисович Козлов, дизайн обложки, 2021

ISBN 978-5-0055-4193-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Предисловие

Художник – тот, кто создает абсолютные шедевры.

Сотворить лучше Природы и скрыть художника – вот главная цель великого искусства.

Критик – тот, кто в модной манере, или в новом материале способен выразить свое впечатление от прекрасных вещей.

Критика, любая, скверная и хорошая, всегда есть автопортрет критика.

Тот, кто узрит разврат в красоте, сам развратник и притом чуждый красоте. В этом заключается большой ущерб искусству.

Видеть в прекрасных вещах прекрасные идеи умеют только культурные люди. Для них луч надежды не угас.

И только избранные в прекрасных вещах видят исключительно красоту.

Нет книг ни нравственных, ни безнравственных. Есть книги, хорошо написанные, и есть книги, плохо написанные. Всего лишь!

Презрение девятнадцатого века к реализму – это гнев Калибана, увидевщего в зеркале свое отражение.

Неприязнь девятнадцатого века к романтизму – это ярость Калибана, отказывающегося признать в зеркале своё отражение.

Чья-нибудь высоконравственная жизнь может порой оказаться матриалом художника; однако вся нравственность художества – в изобретательном и совершенном применении любых несовершенных средств.

Ни один настоящий художник никогда не имеет намеренья что-либо доказывать, ибо доказать можно даже истинное..

Ни у какого художника не бывает моральных императивов. Этические пристрастия художника есть непростительная манерность..

Болезненных воображением художников нет. Художник имеет право изображать всё.

Порок и святость для художника – материалы его художества.

В отношении формы, музыка есть первообраз всякого искусства. В отношении чувства, первообразом является лицедейство актера.

Всякое искусство одновременно есть и поверхность и символ.

Те, кто проникают глубже поверхности, сами ответственны за это.

Те, кто разгадывают символ, сами ответственны за это.

Ибо зрителя, а не жизнь, поистине отражает искусство.

Несогласие мнений о каком-нибудь создании искусства свидетельствует, что это создание ново, сложно и жизненно.

Если критики между собой не согласны, – художник в согласии с собою.

Мы можем простить человека, создающего полезную вещь, если сам он не восхищается ею. Единственное оправдание для создающего бесполезную вещь – это то, что каждый восхищается ею безмерно.

Все искусство совершенно бесполезно.

Оскар Уайльд.

1891 г.

Глава I

Чудесный аромат роз переполнял просторную мастерскую, и стоило лёгкому ветерку пронестись чрез сад вдоль деревьев, как в открытую дверь влетал то одуряющий запах сирени, то нежное амбрэ цветков шиповника.

Удобно примостившисьь в углу огромного дивана, заваленного цветастыми персидскими чепраками, высмаливая по своему обыкновению одну за папиросу за другою, и уже утратив им счёт, лорд Генри Уоттон мельком схватывал мерцание близких ветвей, сияющий трепет медово-сахарных цветоносных лепестков ракитника, трепещущие соцветия которого, казалось, сгибались под тяжестью своего сияющего совершенства; раз за разом по высоким шёлковым завесям громадного окна пролетали лёгкие птичьи тени, создавая мгновенный эффект японской гравюры, унося мыли лорда Уоттона в мир желтолицых токийских художников, всегда устремлённых запечатлеть естественный порыв и ускользающее движение в мёртвом по своей внутренней сути искусстве. Дремотный пчелиный тремор, ворчливое гудение пчёл, с трудом разбирающих для себя дорогу в некошенной свежей траве, то с однообразной нудностью блудившим по покрытым нежной пыльцой позлащённым усикам вьющейся лесной жимолости, делал тишину ещё более томительной. Глухой рокот Лондона едва доносился издали, подобный рыку далёкого органа.

Посреди комнаты на мольберте высился портрет молодого человека в полный рост, человека потрясающей красоты, а перед ним, чуть поодаль, сидел сам художник, тот самых знаменитый Бэзил Холлуорд, чей внезапный исход несколько лет тому назад возбудил в свете так много сплетен и возбудило столь много странных слухов..

Едва художник скользнул взглядом по неописуемо грациозной фигуре, так искусно выписанной его волшебной кистью, улыбка удовлетворени скользнула по его губам и на мгновение замерла у него на лице. Неожиданно он вскочил и, смежив глаза, закрыл пальцами веки, будто стараясь зафиксировать в своей памяти какой-то волшебный сон, от которого невозможно пробудиться.

– Это ваш перл, Бэзил, лучшее изо всех ваших творений! – проворковал лорд Генри томно, – Вам непременно следует выставить его в следующем году в Галерее Гвоссвенор. Не стоит соваться в Академию, там слишком тесно и выльгарно. Когда я слкучайно забредал туда, там всегда такая свалка людей, что картин не видно, как это ужасно, а многда там такое столпотворение картин, что людей не разглядишь, что ещё чудоищнее. Гросвенор, без всякого сомнения, самое удачное место для вас.

– Эту вещь я не намерен выставлять нигде! – ответил Бэзил, запрокинув голову назад по своей старинной привычке, побуждавшей иной раз его соокрсников в Оксфорде потешаться над ним. – Нет, я не буду выставлять её нигде!.

Лорд Генри вздыбил брови и удивлённо посмотрел на художника сквозь прозрачные, синие струйки дыма, причудливо истекавшими из его длинной папиросы, напитанной опием.

– Не будешь выставлять? Да отчего же, друг мой? Есть ли для этого причина, милейший? Экие вы все, художники, чудаки! Вы готовы выпрыгнуть из штанов, чтобы достичь известности; но только известность у вас в кармане, как вы готовы тотчас отшвырнуть её. Что может быть глупее? Ведь если признать, что человек, ставший притчей во языцех, плох, то уж куда хуже тот, до кого никому нет дела! В данном случае молчание отнюдь не золото! Эта выдающаяся вещь, милый Бэзил, могла бы легко вознести тебя много выше самой талантливой молодой поросли художников Англии, а стариков принудила бы от зависти проглотить язык, я имею в виду тех стариков, которые ещё не стали законной добычей деменции.

– Я знаю, у вас есть повод смеяться надо мной, – ответил художник, – но я, право, не смогу выставлять его, я вложил в него слишком много сокровенного.

Лорд Генри вальяжно развалился на диване и довольно захохотал.

– Ну вот, вы сами подтвердили, что будете смеяться; но, тна самом деле, это истинная правда!

– Ба-а! Слишком много себя сокровенного! Помилуйте, Бэзил, я и не подозревал, что в вас сокрыт такой тёмный омут нездорового тщеславия! Я, видит бог, не вижу никакого сходства между вами и изображением, о мой суровый, сосредоточенный, черновласый друг, чьи кудри черны, как уголь – и этим юным Адонисом, Изваянным словно из слоновой кости, инкрустированной лепестками роз. Ведь ты дорогой мой Бэзил, даже не заметил, что он – Нарцисс, а ты… хм… Ладно, допускаю, что у тебя ужасно одухотворённое лицо и все такое прочее; но, поверь мне, красота, истинная красота умирает там, где рождается одухотворённость. Интеллект сам по себе уже есть некая разновидность аномалии, которая разрушает гармонию любого лица. Стоит только человеку задуматься, как лицо у него превращается в один сплошной шнобель, или лоб вырастает до потолка, или с ним случается что-либо ещё похуже. Воззрись на гениев какой угодно науки1 Что ты видишь? Они все уроды!! Это не касается, разумеется, духовных пастырей разного сорта, да и то по той простой причине, что они никогда не удосуживают себя ни малейшими раздумьями! Любой епископ и в восемьдесят лет долдонит то, чему его научили, когда он был восемнадцатилетним мальчишкой, и разумеется, в силу только этого его внешность остаётся не слишком уродливой! От многих мыслей, как говорится, много печали! Судя по виду, твой загадочный юный приятель, имя которого ты так тщательно скрыл от меня, и живой – так же очарователен, как на портрете, и наверняка думать не приучен вовсе. Даю руку на отсечение, он просто глуп! Это безмозглое, прелестное создание Природы, и тебе следовало бы зимой всегда держать его под рукой, в пору, когда вокруг острый дефицит цветов, на которых хочется отвести взор, и летом, когда так и хочется вылить ушат воды на раскалённый череп. Ну, право же, милый Бэзил, не льстите себе, вы ни на йоту с ним не схожи!

– Ты меня не понял, Гарри, – тихо ответил художник. – Ну, разумеется, между нами нет ровным счётом никакого сходства! Я это прекрасно вижу! И, видит бог, я бы очень расстроился, окажись хоть чем-то похож на него! Вы жмёте плечами? А меж тем я говорю истинную правду! За любым физическим или умственным совершенством, ковыляя, влачиться неизбежное проклятие, хвост какого-то рока, того самого рока, который на протяжении всей мировой истории норовит сделать подножку любому всесильному властителю. Лучше быть ничтожеством и не слишком отличатся от остальных. Не надо слишком сильно высовываться! Это далеко не всем нравится! Тихони, уроды и хитрые дураки в этом мире всегда остаются с наваром! Как лягущки, они только и умеют, что тихо сидеть в берлоге, изредка квакая и довольным взором высматривая, как делают ставки и рискуют другие. Они спокойны, ибо, не познав побед, не испытывают и горечи поражений. Они живут так, как должны бы жить все мы: беспристрастно, без эмоций, не зная волнений и тревог. Они не могут быть причиной ничьей гибели, и сами не подвержены ей, им не страшны вражьи козни. За твоё превелигированное положение и богатство, Гарри, за мой интеллект, как бы ты не смеялся над ним, за моё мастерство, как бы ни оценивать его, за очарование Дориана Грея – за всё эти презенты богов мы ещё заплатим, и довольно скоро, самыми жестокими страданиями, страшными муками!

 

– Дориан Грей? Не так ли его зовут? – спросил лорд Генри, не спеша через всю мастерскую подходя к Бэзилю Холлуорду.

– Да, его так звать! Признаюсь, я не хотел называть тебе его имя!

– Отчего же?

– Как бы получше объяснить… Видишь ли, если мне кто-нибудь очень симпатичен, я никогда никому не выдам его имени. Это в некоторм роде то же самое, что отдать его часть чужим. Таинственность манит меня!. Тайна, только она может украсить нашу современную жизнь чудом и тайной. Всякий пустяк лишь тогда становится уникальным, как только скроешь его. Когда я теперь отправляюсь в вояж и покидаю свой дом, я никогда не ставлю своих близких в известность, куда я еду. Если бы я был принуждёнэто сделать, вся радость от путешествия была бы полностью для меня утрачена. Эта привычка смешна, быть может, для кого-то, но она странным образом вносит романтическую человечность в мою жизнь. Почти уверен, что ты всё это посчитаешь несусветной глупостью?

– Вовсе нет! – горячо ответил лорд Генри, – Вовсе нет, дорогой мой друг Бэзил! Ты, похоже, забыл, что я женат, и что единственная ценность брака заключается в том, что он делает жизнь, полную лжи, неизбежной прелестью для двоих. Я никогда не спрашиваю, где моя жена, а жена моя никогда не задаётся вопросом, где её муж, и чем он занимается… Когда жизнь сталкивает нас, а это случается изредка, мы встречаемся, иногда обедаем вместе где-нибудь, или посещаем герцога, и при этом мы травим самые невероятные байки с самыми серьезными физиономиями. Увидел бы ты нас тогда! Моя жена настропалилась и преуспела в этом, в сущности, гораздо больше, чем я. Она никогда не путается в числах, а я всегда что-нибудь напутаю. Но, если ей случается меня приколоть, она никогда не затевает истерик. Порой мне даже хочется, чтобы она разозлилась, но она только потешается надо мной, и всё!

– Меня коробит твоя беспардонная манера расуждать о вашей супружеской жизни, Гарри1 – всплеснул руками Бэзил, останавливаясь у дверей, ведущих в сад, – Я ведь знаю, что ты на самом деле идеальный муж, у которого есть один недостаток, – он слишком скромен, чтобы оповещать всех о своих добродетелях!. Вы странна персона, Гарри! Из ваших уст не доносится ничего высоконравственного, но и сделать что-то безнравственное вы совершенно неспособны! Этот твой цинизм – просто поза, действо напоказ, ничего более!

– Быть самим собой – самая наглая поза, какую только я знаю, – смеясь, протрубил в ответ лорд Генри.

Молодые люди поспешили в сад и ловко уселись на высокой бамбуковой скамье, в тени высокого куста лавра. Солнечные лучи текли по глянцевой листве деревьев. В высокой траве трепетали белые маргаритки.

Оба молчали. Потом Лорд Генри скользнул взором по часам.

– Бэзил, увы, но я принужден откланяться, – сказал он, – но не надейся, я не уйду, пока не получу ответа на свой вопрос!

– Какой вопрос? – как будто удивился Бэзил Холлуорд, уткнувшись взором в землю.

– Тебе прекрасно известно, какой!

– Нет, не известно, Гарри!

– В таком случае придётся повторить! Я всё-таки очень любопытен и хочу добиться от тебя пояснений, почему ты так упорно не отвергаешь идею отправить на выставку портрет Дориана Грея? Я хочу докопаться до истинной причины этого феномена.

– Я ничего не скрывал от Тебя! Истинная причина названа!

– Отнюдь нет. Ты признавался, что в этот портрет якобы вложено слишком много твоей глубинной субъективности… Не ребячество ли это?!

– Гарри! Прошу тебя, не кипятись! – Бэзил Холлуорд смотрел прямо в глаза лорду Генри, – Любой портрет, написанный с трепетом и симпатией, в сущности, всегда портрет художника, а вовсе не его модели. Модель – это просто частность. Случайность на пути художника. Это пшик! Не ею занимается, не её пытается раскрыть художник на своём холсте, а только самого себя. Я не выставлю этот портрет потому, что опасаюсь, не выдам ли я этим тайну своей собственной грешной, слабой души. Я не хочу, чтобы моя душа шлялась по панели перед глазами юных распутных неофитов!

Лорд Генри засмеялся.

– По вернисажу! Панель всё же не вернисаж! И что же это за такая страшная тайна? – иронически спросил он.

– Ладно! Тебе скажу! – ответил Холлуорд, пытаясь скрыть следы замешательства на лице.

– Я просто изнемогаю от нетерпения, Бэзил! – продолжал лорд Генри, пристально поглядывая на собеседника.

– Да и говорить-то тут почти не о чем, Гарри! – меланхолично отвечал художник, – Но сомневаюсь, что ты меня поймёшь! А пожалуй, что и поверить-то не сможешь!

Лорд Генри ухмыльнулся в ответ, и нагнувшись, резким движением сорвал в траве нежно-розовую маргаритку. И вслед за тем стал рассматривать цветок с преувеличенным вниманием.

– Нет ничего такого, чего бы я не мог понять! Уверен, пойму и это! – убеждал он, перемещая перед глазами крошечный маленький, золотистый овал с опушкой белых лепестков, – Поверить же я могу во что угодно, и тем сильнее, чем оно фантастичнее! В невероятное я поверю сразу и навсегда!

Дуновение ветерка стряхнуло с дерева несколько лёгких лепестков, а тяжкие гроздья сирени мириадами крошечных звездочек затрепетали в сонном эфире. У стены звонко трещал кузнечик. Мимо пролетела длинная синяя нить – стройная, тонкая стрекоза с шелестом промчаласьь мимо на своих тёмных слюдяных крылышках. Лорду Генри стало казаться, что он слышит удары сердца Бэзиля Холлуорда, и он удивленно осознал, что ему интересно, что будет происходить далее.

– Вот в чём тут дело…, – сказал художник, позволив себе сделать великую паузу, – Примерно месяца два тому назад мне пришлось присутствоать на светском рауте у леди Брэндон. Ты прекрасно знаешь, что мы, бедные творцы, должны время от времени высовываться в свет только для того, чтобы напомнить людям, что мы ещё существуем, пока что не сгнили в своих мастерских, мы живы и вовсе не дикари. Забравшись во фрак и обзаведясь белым галстуком, как вы сами изволили выразиться, любой пройдоха, даже биржевой маклер, может блеснуть репутацией цивилизованного человека или даже святого. Так вот, войдя в гостиную миссси Брэндон и поболтав минут десять с разными в пух и прах разодетыми важными птицами – вдовицами и замшелыми задыхающимися в припадках астмы академиками, я внезапно ощутил на себе чей-то пристальный взгляд. Я обратился к нему в пол-оборота. Так в первый раз в жизни я узрел Дориана Грея. Едва столкнулись наши взоры, как я почувствовал, что болезненная бледность заливает моё лицо. Странный инстинктивный ужас обуял меня. Я вдруг осознал, что жизнь меня свела с человеком, обладающим такой сильной и обаятельной натурой, что, стоит только поддаться ей, как она мгновенно способна поглотить мою личность целиком, полонить всю мою душу, поставить под контроль всё моё искусство. С молодых ногтей я больше всего боялся попасть в зависимость от других людей. Я не хотел никаких влиний со стороны. Ты, Гарри, ведь не будешь спорить, ты сам знаешь, сколь я независим по своей природе. Я всегда хотел быть и всегда оставался хозяином самого себя, во всяком случае, до знакомства с Дорианом Греем. Но тут… нет, я не знаю, как это тебе объяснить… Что-то подсказавало мне, что в моей судьбе сейчас свершается какой-то непоправимый, жуткий перелом. Перейдена какая-то красная черта! Я вдруг ощутил, что судьба готовит мне сверхутончённые радости и изыканно-мучительные страдания. Но что меня ждёт в конце? Меня объял ужас, и я дёрнулся, пытясь покинуть гостиную. Не разум побудил меня к такому срыву, а скорее животная трусость. Это желание покинуть поле битвы было не самым лучшим проявлением моей натуры.

– Укоры совесть и панические вопли трусости, по своей природе, это всё одно и то же. Совесть – это лишь реклама фирмы! Не более того!

– Не уверен в этом, Гарри; я даже знаю, что ты сам не веришь в это. Как бы там ни было, чем бы я ни руководствовался, это могла быть только гордость, ты знаешь, какой я горделивец, я стал дрейфовать к дверям. Но у дверей я, разумеется, был арестован леди Брэндон. – «Уж не собираетесь ли улизнуть от нас в столь ранний час, мистер Холлуорд? – запричитала она с своём каноническом стиле, А меж тем время у нас на дворе детское!» Вы ведь знаете её препротивный голос, не правда ли?!

– Не то слово Это павлин во всех смыслах, за исключением одной красоты! – сардонически сказал лорд Генри, сминая маргаритку своими тонкими, длинными пальцами, – Но что такое красота?

– Сколь я ни старался, отделаться от неё было совершенно невозможно! Она принялась бесконечно представлять меня высочайшим персонам, разным чинушам и жирным сановникам в лентах и воякам орденах, потом передвинула к древним, схожими с египетскими мумиями, дамам в чудовищных тиарах и диадемах, существам с такими шнобелями, каким могли бы позавидовать цветастые попугаи из джунглей Амазонки. Меня она представляла всем, как своего лучшего друга. До той поры я имел счастье общаться с ней только один раз, но она, кровь из носу, жаждала раздуть и представить меня какой-то записной знаменитостью. Припоминаю, как какая-то из моих картин произвела фурор в обществе; как это ни удивительно, о ней всё время галдела жёлтая пресса, что в наше время служит пропиской в виртуальный рай и гарантией салонного бессмертия, вернее мерилом бессмертия. Тут внезапно я очутился лицом к лицу с этим импозантным юным джентьменом, внешний вид которого поразил меня своей скрытой странностью. Мы стояли так близко, что едва не стукнулись друг о друга лбами. Взляды наших скрестилась вновь. С моей стороны это было безумием, но я обратился к леди Брэндон с просьбой познакомить меня с ним. Но может это и не было безрассудством, просто неизбежность. Я чувствовал, что мы всё равно бы столкнулись друг с другом и безо всяких формальностей. Я в этом убеждён. Потом Дориан сказал мне теми же словами почти то же самое. Он также ощущал, что наша встреча была предрешена.

– И что же леди Брэндон сообщила тебе об этом прекрасном молодом человеке? – осведомился лорд Генри, – Я ведь прекрасно знаю её обычай давать поверхностные харатеристики всем своим гостям. Вспоминаю, как однажды она повела меня к какому-то насупленному, красномордому старцу, сплошь увешанному орденами и лентами, сущей развалине, и по пути стала нашёптывать мне в ухо самым трагическим шепотом, таким громким, что даже на веранде всё было слышно, самые сногсшибательные подробности о нём она вываливала перед всем светом так, как будто это было перечисление прнавил услождение или умножения. Чтобы не утонуть в этом потоке ядовитых пошлостей, я вынужден был просто сбежать. Мне нравится, если мнение о людях мне удаётся сложить самому. А милая леди Брэндон расправляется со своими гостями, как аукционист на аукционе, выставляя свой товар на продажу. Она или вываливает вам о них всякие ненужные рекламные подробности, или же рассказывает всё, кроме того, что вам необходимо знать об этом товаре.

– Бедная леди Брэндон! Не слишком ли ты строг к ней, Гарри? – отрешённо сказал Холлуорд.

– Дорогуша, это смешно, но она стремилась открыть у себя салон, а вместо этого освятила кафешантан. И как после такого восторгаться ею? Но, ради бога, скажи-ка мне, что она там наболтала всуе о Дориане Грее?

– Что-то в таком роде: «Прелестный мальчугашка… с его бедной матерью мы были, кажется, неразлучны, чмоки-чмоки, и всё в таком роде… Уже не упомню, чем он там занимается… боюсь, что ничем… Впрочем, как и все… Ах, да, вспомнила! Он играет на рояле… Фу-у! Хвастаться этим! Интересно, сейчас это достоинство или недостаток? Или, кажется, он пиликает на скрипке? Я угадала, мой дорогой мистер Грей? Он случайно не коллекционирует раритетные пепельницы?» Слушая такое, мы чуть не свалились от смеха и сразу же очень сблизились.

– Смех – лучший старт для дружбы и, наверняка, самый предсказуемый для неё финал! – заметил лорд Генри, сорвав ещё одну маргаритку.

Холлуорд покачал головой.

– Гарри! Ты ничего не смыслишь ни в настоящей дружбе, ни в кровной вражде! Ты любишь всех поголовно, то есть по сути равнодушен ко всем скопом…

– Как кошмарно ты несправедлив ко мне, мой юный друг! – аффектированно воскликнул лорд Генри, надвинув шляпу на затылок и воззрившись на небо, на мелкие рваные тучки, которые подобно растрепавшимся клубкам блестящего белого шёлка, медленно плыли мимо по бирюзовой глади бескрайнего небесного купола, – Да, совершенно кошмарно несправедлив! На самом деле я даже чересчур разборчив в людях! Этого у меня не отнять! Я выбираю себе друзей по их внешности, приятелей – всвязи с их непорочной репутацией, и только врагов беру за их интеллект. Человек никогда не бывает достаточно осторожен в выборе своих врагов. У меня, как ни крути, среди моих врагов не числится ни одного ддурака или остолопа. Надо беречь репутацыию смолоду! Все они – люди известных интеллектуальных достоинств, и именно потому я очень ценим ими! И самое очаровательное и ценное – я ненавидим ими до смерти! Разве это не тщеславие с моей стороны? Мне кажется, если это тщеславие, то совсем по детски простительное! Вернее – пронзительное!

 

– Я согласен с тобой, Гарри! Но, согласно твоей иерархии, я, скорее всего, числюсь у тебя даже не другом, а просто записным приятелем!

– Дражайший Бэзил, ты для меня много больше, чем просто приятель. Ты – художник и всегда будешь для меня числится с больших букв – «ХУ»! В общем, больше, чем просто друг!

– И много меньше, чем друг! Нечто вроде собрата-собутыльника, по всей вероятности?

– Фу, эти мерзкие шматья-братья! Терпеть их не могу! Мой старший братец никак не желает помирать, а младшие только этим и увлечены! Мрут один за другим!

– Гарри! – воскликнул, Холлуорд, сводя брови. Ему не нравился подобный цинизм.

– Дорогой мой, не принимай всё за чистую монету, я иногда люблю пошутить. Но любить родню – это, уж поверь мне, вполне отстойный моветон! Я полагаю, что это происходит оттого, что нам всегда омерзительны люди с такими же недостатками, какие есть у нас самих. Я вполне солидаризируюсь с английской демократией в её собачьем озлоблении против так называемых «пороков высших классов». Плебейские классы чуют, что пьянство, тупость и блуд должны быть их личным высшим достоянием, достижением и изюминкой, и что если кто-нибудь из нас делает то же самое, а именно, тупит, блудит и пьёт, то он посягает на их излюбленные социальные привилегии. У бедности свои священные коровы! Когда бедолага Саутворк затеял бракоразводный процесс, как бесподобен был их публичный гнев. А между тем я готов съесть свой галстук, если хоть десять процентов из этих бесштанных моралистов из плебейской среды живут согласно канонам хоть какой-то морали. Дума, что Библию они видели пару раз в жизни, да и то при этом прикрывались снизкой чеснока!

– Гарри! Я не могу согласиться ни с одним твоим доводом, и даже, скажу больше, я полагаю, что ты и сам-то находишься в полном раздрае с самим собой!

Лорд Генри пригладил остренькую коричневую бородёнку и постучал по носкам своих лакированных башмаков кончиком эбеновой трости с кисточками.

– Эдакий вы типичный островной англикашка, Бэзил! Делая вторично это замечание, вы вторично ныряете в одну и ту же вонючую английскую лужицу. Если кто-нибудь разматывает какую-нибудь мысль перед англичашкой, – это всегда засада, – он совершенно не задаётся вопросом, истинная ли она или это просто в корне какая-то заморочь. Единственно, чем он при этом заморачивается, так это тем, что свято верит при этом в то, что утверждает. А между тем статус любой мысли ничуть не зависит от честности человека, который её высказывает. Напротив, по всей видимости, чем меньше человек демонстрирует честности, тем сильнее и логичнее должна быть выражена мысль, так как только в этом случае она не содержит оттенка его эмоций, за ней не влачится тень его нужд и над ней не нависает груз его тайных помыслов и предрассудков. Но не в моей власти обсуждать теперь с вами политические, социальные или метафизические темы. Сами люди кажутся мне более важными предметами, чем понятия или принципы, хотя беспринципных людей на свете больше всего. Расскажика мне лучше всё, что ты знаешь о Дориане Грее? Как часто вы с ним видитесь?

– Каждый день! Счастье покидает меня в тот день, когда я с ним не смог увидеться. Он абсолютно необходим мне!

– Страннее странного странючая страна! Глядя на тебя, Бэзил, трудно заподозрить, что для тебя есть что-то более значимое, чем твоё искусство.

– Дориан для меня теперь значимее любого искусства! – крайне серьезно ответил художник, – Одна мысль терзает меня, Гарри, я думаю, что в истории человечества есть две очень значимые вехи. Одна – это взрыв новых средства выражения в искусстве, и другая – явление новых имён и личностей в жизни и в творчестве. С течением времени облик Дориана Грея приобретает для меня то же значение, какое для художников старой Венеции имело изобретение масляных красок, или для поздней средиземноморской скульптуры – фигура Антиноя. Я не только срисовываю, не только пишу портреты Дориана, – это уже минувший этап. Отнюдь нет, он для меня значимее, чем просто модель. Не буду лгать, будто я испытываю недовольство тем, как я написал его портрет, или что его красота столь совершенна, что искусство не способно отобразить её. На деле в мире нет ничего такого, что не может быть выражено средствами искусства; я понимаю, что всё, написанное мною и связанное с Дорианом Греем, – просто прелестно, и много совершеннее всего, что я когда-либо произвёл на свет. Но неким божественным образом – не знаю, понятна ли будет моя мысль -его уникальность подарила мне абсолютно новую манеру в искусстве, даровала новый чарующий стиль. Все вещи отныне воспринимаются мной совершенно по-другому, я открываю их с другой стороны. Теперь я способен отобразить жизнь в таких формах, какие раньше были совершенно сокрыты от меня. «Мечты о форме в годы размышлений» – напомните, чьи это слова? Не могу сказать, но это именно то, чем для меня стал Дориан Грей. Уж явление рядом этого мальчика – а это воистину мальчик, хотя ему за двадцать лет… – одно уже его появление… ах! не ведаю, способны ли вы представить себе его значение для меня? Неосознанно он открывает мне контуры новой волны, в которой должны быть слиты страстная чувственность романтизма и всё совершенство эллинской культуры. Гармония духа и тела, – можно ли грезить о большем! В безумии мы разделили две эти сущности и заменили их вульгарным реализмом и пустопорожним идеализмом. Ох, Гарри! Если бы ты мог понять, что такое для меня Дориан Грей! Вспомни мой пейзаж, за который Эгнью сулил мне невероятную цену, а я не счёл нужным с ним расстаться? Это была одна из лучших моих картин. А почему? Потому что, когда я творил ее, Дориан Грей был рядом со мной. Какие-то неуловимые флюиды перекинулись от него ко мне, позволив мне в обыкновеном пейзаже узреть чудо, коего я неустанно и тщетно искал.

– Бэзил, ты сразил меня! Я обязан увидеть Дориана Грея!

Холлуорд вскочил и быстро заметался взад и вперед по саду. Спустя немного времени он вернулся и сел на скамью.

– Послушай, Гарри, – сказал он, – Дориан Грей для меня – усилитель, катализатор искусства. ты, может статься, не увидишь в нём ничего, что вижу я. Но для меня он – всё!. Нигде он не присутствует сильнее, чем там, где его изображение отсутствует! Я уже, кажется, говорил, что он гипнотически вселяет в мою работу новый революционный подход, новый стиль. Я вижу присутствие его влияний в трепете иных линий, в тонкости и свежести некоторых тонов. Вот и всё!

– И почему тогда ты отказываешься выставлять его портрет? – спросил лорд Генри.

– Потому что, бессознательно я внёс в портрет чрезмерное проявление влюблённости, нет, скорее, сверхсимпатии, о которой я, разумеется, даже словом не мог обмолвится с ним.. Он до сих пор остаётся в неведеньи, и я надеюсь, никогда ни о чём подобном не догадается! Это так сакрально! Но все остальные могут учуять истину, вопреки тому, что я меньше всего хочу обнажить свою душу перед их равнодушным и любопытствующим вниманием. Ужаснее всего – увидеть моё сердце на предметном столике их микроскопа. Там слишком много моей души, Гарри, слишком много моих самых сокровеннейших тайн..

– Поэты не столь чувствительны, как ты. Их изощрённость учитывает, как великие страсти умножают тиражи их книг. В такие времена одно лишь разбитое сердце способно выдержать массу изданий!

– Я презираю таких псевдо-поэтов! – воскликнул Холлуорд. – Художник обязан создавать прекрасные вещи, но упаси бог ему вкладывать в них хоть частицу своей частной жизни. В наш век люди смотрят на искусство, как на некую нудистскую автобиографию. Там обязательно должен присутствовать откровенный эксгибиционизм! Мы уже забыли, что красота может быть отвлечённой. Если мне будет дарованы годы жизни, я буду демонстрировать миру только абстрактную красоту, в силу чего мир никогда не должен увидеть мой портрет Дориана Грея.