Buch lesen: «Пьеса Ы. И стихи»
Редактор Анатолий Анимица
Редактор Марина Симкина
Обложка Марина Симкина
© Ольга Любарская, 2022
ISBN 978-5-0055-4495-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Ольга Любарская
Ольга Любарская. Окончила Харьковский автодорожный институт и филологический факультет Курского педагогического института. Работала инженером, затем преподавателем русского языка и литературы. С 1997 года в Израиле. Публикуется в периодических изданиях России, США, Израиля.
Каждый отрывок этой пьесы (Пьеса Ы – ред.) прекрасен языком и голографически самодостаточен. Такой эффект я до этого ощутила лишь единожды – от неправильно сшитой, но прочитанной на одном дыхании повести Конецкого.
Я хочу, чтобы вы дочитали пьесу до конца. Надеюсь, что последние эпизоды станут для вас, как и для меня, неожиданным подарком.
О стихах… Их много в самой пьесе. Те же, которые там только упомянуты или прилежат к основному содержанию пьесы по смыслу, приводятся во второй части книги.
С таким пиршеством созвучий, аллитераций столкнуться приходится нечасто. При восприятии на слух можно захлебнуться, не успеть вникнуть, выхватить лишь отдельные фрагменты.
Но вам – при кабинетном чтении – удастся сложить смыслы Ольгиных стихов. И поразиться тому, как рифмуются и искрят не только слова, но и слоги… И захотеть услышать их в авторском прочтении.
Очень своеобразный автор.
И берега – от ярости до нежности…
Марина Симкина, редактор.
Рисунок обложки – Марина Симкина.
Фото и иллюстрации – из архива Ольги Любарской.
Пьеса Ы (в 12-ти главах)
«It’s all about me»
– надпись на машине.
– Вы видите это не в том свете. Не в том, в котором написано, не в том, в котором задумано, и не в том, в котором всё будет.
Ы
1) – Разве я могу доверить хоть одному человеку сказать хоть что-то за себя: хоть при жизни, хоть после смерти?
Никто не скажет.
Никому до меня нет дела. Могут сгладить, обойти, извратить, перекрутить что-то… Даже если я скажу плохо, очень плохо, даже если для других это тягомотина, я всё равно буду стараться, мне это очень важно. Иначе я умру – и умру. А так будет хотя бы попытка, пусть неудачная, что-то оставить. Пространству? времени? помойке?
Ы
2) – Придерживая что-то, невыгодное для меня, или делая благообразнее, я, может быть, спасаю свою жизнь, но делаю бессмысленным и никчёмным всё, что я делаю.
Ы
Глава 1. Завязка
<Вдали, то ли на пригорке, то ли в вышине, в дымке, летают перебрасываемые ящики с яблоками. В воздухе – сильный яблочный дух.
Одновременно в некоем безвидном, но хорошо видном зрителям пространстве, Б-г беседует с Ы – так зовут главную героиню.
Б-г – это сгустки и разжижения пространства. Издали похож на хламиду, которая корчится под ветром. И на монаду, так как он един. Габриэль, Михаэль, Рафаэль – его ангелы. Это дюжие мужики с крылышками. Могли бы при случае поработать и грузчиками.>
Б-г: Габриэль, Михаэль! Рафаэль! Выключить всё это. Так, хорошо. Яблочный дух можете оставить. Ты не против, Ы?
Ы: Нет, не против. Я почти забыла уже этот запах, только один раз в жизни это было.
<1970 год, сентябрь, яблочный совхоз «Красноградский» под Харьковом.>
Б-г: Да, ты ещё забыла постоянный запах туалета. Помнишь, деревянный домик стоял на пригорке, дверь так плохо закрывалась? Этот запах мешался с запахом яблок. Михаэль! Запах туалета убери.
Ы: Нет, зачем же, не надо.
Б-г:?
Ы: Без этого картина будет неполной. И половина воспоминаний подохнет.
Б-г: Рафаэль! Верни ей этот запах.
Вверху, где яблоки.
Голоса: – Кальвиль! Макинтош!
– Первый крупный! Первый средний!
– Второй!
– Виноделка!
Девочки: Юрка! Шишкин! Это последний ящик! Хватит! Перекур!
Б-г: Шишкин, и правда уже завязывай!
Габриэль, почему ты не отключил Шишкина? Так…
Ы: Убери их всех <кивает в сторону ангелов, а потом в сторону зрителей>.
Б-г <ангелам>: Свободны.
<к Ы>: Но теперь всё, можно поговорить и без свидетелей. <Клубится сначала чуть выше, потом рядом с Ы.>
Б-г: Ты не молода, Ы. Мягко говоря.
Ы: Ты тоже, если говорить совсем уж мягко. Эвфемизмами. Это они клубятся вокруг тебя?
Б-г: Нет, это то, что ты называешь временем. Это творится и разрушается мир. Ежесекундно. И мне его не жалко. И никому не жалко. Это моя одежда.
Ы: Ну что ж. Титхадеш1!
Б-г: Какое у тебя простое имя, Ы!
Ы: Да, даже немой произнесет: Ы- ы!
Скажи мне только, а почему это я должна предстать пред твои очи?
Б-г: Ты же сама жаловалась, что тебе не с кем говорить. Я проверил: правда. Так что считай, что с моей стороны это любезность.
Ы: Я к тебе не напрашивалась.
Б-г: А где же благодарность?
<Не дождавшись>: Ну ладно. Жалуйся уже.
Ы <не заставляя себя упрашивать>: Что-то тяжко мне, совсем тяжко последнее время.
Б-г: До тех пор, пока ты у меня не под боком, другого не жди.
Ы: Да, я знаю, что все мы ходим под боком, а кто и ходит боком.
Б-г: Перестань! Скажи мне лучше, чего или кого ты хочешь?
Ы: Я не хочу никого! Ни поэтов, ни непоэтов. Может быть, они сами с собой или друг с другом хороши или плохи. Но мне с любым из них будет худо. С любым: от одного – до весёлой или печальной, или нейтральной компании. Любить может только животное. Не любое, конечно.
Б-г: Да, животное. Ты права. Или Б-г.
Ы: Ну а ты чем лучше? Можно подумать! Посмотри на себя!
Б-г: Но я вообще-то невидим.
Ы: Ну да, невидим… Да я насквозь тебя вижу. Вспомни Эсава и Яакова – «твоё протеже», как говаривала одна моя знакомая.
Ведь у тебя подобострастная спешка прислуживать Силе трактуется как понимание замысла и высокая миссия, а наивность и независимость от тебя – как дикость, глупость и злодейство. Чем ты отличаешься от любого начальства? Единственный во всей семье непохожий и независимый человек – и у тебя уже опережающее отвращение: и злодей, и дурак, и дикарь, и…, и…
Б-г: Ой, какая же ты дура, мама ро́дная!
Ы: Любопытно, кто же всё-таки твоя мама ро́дная? Или ты просто хотел сказать: «Твою мать»? Кто же ты по материнской линии?
Б-г: Я сам для себя неожиданность. Сам себе и отец, и мать, и сын, и дочь, и сестра, и брат.
Ы: Не заговаривай мне зубы, сам себе троюродная бабушка! Значит, Эсав – дикарь, почти не человек, и с ним позволено сделать всё. Дурака – обмануть: сам виноват! Не ожидал от брата подвоха и даже не успел понять, что продаёт первородство. Думал, пошутил младший братец. Вот она, твоя справедливость, вот оно, твоё милосердие, вот она, твоя чечевичная похлебка для проголодавшегося брата. Мышеловка.
Посмотри – если уж не о людях, – как ты обращаешься с зелёным жуком, который валяется возле входа кверху лапами, сучит ими, хочет перевернуться и жить. Ты же не против, чтобы его раздавили. Так проще! Давящую ногу ты заранее прощаешь, направляешь и благословляешь. Ты зачёркиваешь и уничтожаешь миры, которые тебе «не показались». И память о них. Они – ниже совести. Совесть у тебя что-то парадное, что можно показать другим и чем можно похвастаться.
Б-г: Та́к ты и со мной не уживёшься. Но есть ещё. Надо мною.
Ы: А, твой начальничек? Предлагаешь мне жаловаться по инстанциям? Так и он не лучше.
Всё та же иерархическая лестница.
Б-г: Так мир вообще строго иерархичен. Это основной закон, конституция мира. Равенства вообще нет.
Ы: Это для тебя нет! А для меня равенство бога и мошки очевидно.
Божественность в своём мире, такое гулкое поле Божественности, которая окружает каждое существо. А у тебя, вместо поля окружающей человека его собственной Божественности, заменяя его, не замечая, не обращая внимания, перечёркивая, – твоё божественное, казённое поле Статуса. Потому что ты хочешь задирать всё время нос, в те минуты, когда не держишь его по ветру. Да даже если ты один, как одноглазый Óдин, то всё равно держишь нос по ветру. Значит, ты чувствуешь, что всё равно окружён – и к этому, даже миражному окружению, принюхиваешься. Ты, может быть, один – одинок, но ты не тот Единственный.
А для меня равенство есть. Пусть я даже раздавила, пользуясь твоим попустительством, червяка. Он всё равно брат мне. А Яаков спешит тихонько столкнуть своего родного брата – в мир пониже. Чтобы самому стать первым.
Б-г: Да, червяк? А вспомни, ведь это ты погубила свою соседку. Ты. Пусть никто не знает, но нам-то с тобой всё известно. А ты сама лучше меня? А? А того, на кого ты пришла жаловаться? Себя ты готова обелить – так же, как я, как он. Так получай своё – и не рыпайся!
Ы: Да я ещё и слова не сказала…
Б-г: Не сказала. Ещё бы! Тебе нечего сказать…
Соседка. Она попросила тебя зайти, ты ответила: «Сейчас не могу, завтра зайду и всё принесу». И ты пришла завтра. И всё принесла. Но ей нужно было вчера! Ведь ты числилась у неё единственным человеком, кому она доверяла. И на кого полагалась.
И ты ей стала страшна: тот, кому жалуешься, – оборачивается твоим убийцей. И не придерёшься, и не возразишь, и не пожалуешься – ведь жаловаться стало некому.
Ей расхотелось жить. Может быть, именно твой последний приход в больницу, когда она спала в коме и никого вроде бы не узнавала, добил её. Стал тем последним ужасом (хотя она лежала без сознания), от которого надо было немедленно удирать. В смерть – как в убежище. Может быть, заслышав твой ломкий голос, от которого ей стало тошно, она захотела сбежать хоть в преисподнюю и поспешила туда, чтобы ещё раз не нарваться на холодное предательство, не наткнуться на этот голос.
Ведь она умерла через час после твоего посещения. То, что казалось лучом, – оказалась страшнейшим сгустком тьмы.
Что ты скажешь на это? Ну? Молчишь?
Ы: Молчу. Ты абсолютно прав. Мне нечего возразить.
Но я хочу рассказать тебе о вчерашнем впечатлении. Можно?
Б-г: Можно. Как легко ты забываешь чужую смерть…
Ы: Я вчера шла по улице Йосеф, а навстречу – датишный2 папа с тремя сыновьями. Папа шёл впереди с одним из сыновей, и они беседовали. Папаша степенно, а сын очень бойко, сверкая глазами и очками, окружённый всей улицей, где он волею судьбы оказался. Улицей, принадлежащей – само собой! – ему. Всем миром, принадлежащим ему. Всегда. Везде. По праву. По праву своей природной живости. По радости расположения в этом мире. По уверенности в своём праве располагаться.
А другой шёл чуть позади, молчаливо и тупо, приковав взор к кончикам своих ботинок, загнанный в свой безучастный круг, в свою гудящую, отделяющую его от всех оболочку, тусклый, не умеющий вырваться за пределы этого замыкающего его гула. Третьего я не запомнила, не успела даже разглядеть.
И ты что, думаешь, что первый умнее, лучше, достойнее?
Б-г: Ты же сама сказала, что второй был туп.
Ы: Нет, не сказала, он только выглядел тупым. Главное, он был отделён, исключён, как будто наказан, и замкнут – не разомкнуть. Ему не к кому было обратиться… И я вспомнила свой детский сад, который ненавидела. Я смотрела изнутри этого сада через решётчатый забор очень взрослыми глазами. Я понимала, что я в аду.
Б-г: Почему же тогда ты не пыталась сбежать из детского сада? Ведь есть же дети, которые бегут. И их не так уж мало.
Ы: Потому что не видела спасения. Мне весь мир казался приделанным к подвалу в детском саду – с загнанными жабьими мячами, плесенью, зелёным мхом, с навязанным распорядком, заведующей Ольгой Абрамовной – приземистой, с мелко вьющимися каштановыми волосами, низким лбом и воспитательно-исподлобным низким голосом.
Зелень, плесень подвала, забор, путь из дома – всё равно к этому забору, к этому двору, с детскими горками, с мистическими близнецами – братьями Кононенко, Игорем и Сергеем, которые сначала встретили меня восторженно, но скоро сделались злейшими врагами. По причине раскрывшейся и наконец-то угаданной, а вернее, унюханной ими моей чуждости. С петуниями на клумбах, с двором, с волшебной, как дар, спущенной сверху казённостью; спущенной сверху, как бы этот казённый Б-г ни назывался.
Б-г: Ой, смотри, совсем другой сад… Смотри, что-то рыжее мелькнуло, вон, возле окна. Яблоками запахло. Что это?
Ы: Это же Рыжий Лавруха, да. Вот он подходит к окну…
Глава 2. Совхоз «Красноградский»
Яблоки. Сентябрь 1970 г.
1. Рыжий Лавруха
Ближе к вечеру. Комната в одноэтажном домике. Дверь запертá. На кровати сидит Ы и читает книгу. Больше в комнате никого нет. Жарко. В раскрытое окно заглядывает Рыжий Лавруха.
Лавруха: Привет.
Ы: Привет.
Лавруха: Почему ты не на танцах?
Ы: Неохота. <Продолжает читать.>
Лавруха: Что, комплексы?
Ы <отрываясь от книги>: Ого, какие слова мы знаем.
Лавруха: Что ты читаешь?
Ы: Моэма. Женька дала. <По странному стечению обстоятельств рассказ, который читает Ы, называется «Рыжий» – один из самых пронзительных рассказов сборника.>
Лавруха: Пойдем на танцы! Что ты сидишь?
Ы: Не хочу.
Лавруха: Почему?
Ы: Книжка интересная. И вообще я не люблю танцы.
<Лавруха влезает через окно в комнату.>
Ы <насмешливо>: Какая неожиданность!
Лавруха <с застенчивой наглостью>: Я сам для себя неожиданность.
Ы <погружаясь снова в книгу, автоматически>:
Детская неожиданность.
<Лавруха опешивает, на минуту замирает, потом произносит>
Лавруха: Одна тоже так говорила, а потом на коленях приползла.
<Ы молча продолжает читать.>
<Лавруха уходит через окно, как и пришёл.>
Ы <Б-гу>: Милый Лавруха. Приползу разве в иной какой-нибудь жизни. Потому что ты, как и многие наши мальчики, давно умер.
2. Ножик
Женька: Ой девчонки, серёжки пропали! Лежали вот здесь, на тумбочке.
Людка Малышка: Да, я их видела, когда мы уходили.
Женька: Сюда кто-нибудь заходил без нас?
Ы: По-моему, здесь оставался Алик Ростиванов. Вот он как раз идёт.
Женька: Алик! <Алик входит.>
Женька: Алик, ты только не подумай чего. Но здесь лежали мои серёжки… Я не могу их найти. Ы видела, что ты выходил последним.
<Ростиванов – он чеченец – неожиданно для Ы, наступая на неё>
Алик: Да чтоб у меня рука отсохла, если я когда-нибудь что-то чужое взял! Да чтоб мой отец, моя мать…
<Входит в раж. Вытаскивает из кармана перочинный ножик, раскрывает его и нервно им поигрывает. Полуслучайно ранит палец на правой руке Ы. Капает кровь, всё сильнее и сильнее.>
Нелька: Ты что, Алик! Ы, я сейчас перевяжу. <Хватает зелёнку, замазывает ранку и перебинтовывает палец. Сквозь бинт проступает кровь.>
Ростиванов: Извини, я случайно, я не хотел <поспешно уходит>.
<Входит Юрка Шишкин, здоровенный бугаина, подавальщик и забиральщик на сортировке ящиков с яблоками.>
Шишкин: Что за шум?
Людка: Да вот Алик порезал Ы палец за то, что она сказала, будто он оставался в комнате последним.
Нелька: А у Женьки пропали серёжки с тумбочки.
Шишкин <подходя к Ы, глядя на палец: сквозь бинт просачивается и капает кровь>: Что, набить ему морду?
Ы: Не надо. Он не нарочно. Он извинился. И я не знала, что он кавказец.
Шишкин: Ну, как хочешь. А то могу и набить… Говорят, у тебя вчера был день рождения?
Ы <кивает>: Угу.
Шишкин: А сколько же тебе лет исполнилось?
Ы: <смотрит на палец, кровь продолжает капать>: Восемнадцать.
Шишкин: Совсем большая девочка. А что же меня не позвали?
Женька: Да мы ничего особенного и не устраивали. Так, бутылка «Бычьей крови» на всех и печенье со сгущёнкой.
Шишкин: Вот дурные! Алик же с Лаврухой на виноделке работают.
Женька: Спасибо, Юрка. Проехали.
<Обращаясь к Ы>: Да забудь ты про этот палец. Нелька, давай свежий бинт! <Нелька меняет бинт, кровь уже остановилась.>
Женька: Ы, давай ресницы тебе подкрашу, как вчера. <Берёт коробочку с «Ленинградской» тушью, плюёт туда и красит ресницы Ы.>
Женька: Смотри, как классно! Почему ты не красишься?
Ы <Б-гу>: Дальше не помню. Память моя тускнеет. Не помню, почему мы с Шишкиным подрались. Не было ни одной причины. Так, ни с того ни с сего, слово зá слово.
Б-г: Я подозреваю, что накрашенные ресницы сыграли не последнюю роль.
Ы: Наверное. Всем понравилась, в том числе и Шишкину. Я, видно, загордилась и не помню, что там молола.
Б-г: Вот так ты всегда.
Ы: Помню только один эпизод. Нет, два. Было так смешно. Это, конечно, была не настоящая драка. Шишкин такой бугаина. Людка Малышка от смеха свалилась со спинки кровати, на которой сидела. Я разрыдалась. Потекли чёрные слёзы. Женька дала мне ватку. Ватка стала чёрной. Женька дала ещё. Я собрала большой черный комок и вручила Шишкину, чтобы посильней обидеть: «На, выброси!»
Шишкин рассвирепел, схватил ручное зеркальце и ребром этого зеркальца треснул меня по щеке.
3. Автобус
<Автобус – по дороге из совхоза «Красноградский» в Харьков, через день после драки.>
Женька: Юрка, ну пожалуйста, мы все тебя очень-очень просим. Ну пожалуйста, не надо убивать её.
Шишкин: Нет, живой она до Харькова не доедет.
Женька: Ну посмотри, Юрка: ты такой здоровый, а она такая маленькая. Ну прости ты её.
Людка <обращаясь к Ы, сидящей на заднем сиденье автобуса>: Да попроси ты у него прощения.
Ы: Что? С какой стати?
Людка: Он же тебя убьёт. Он уже пять лет отсидел за убийство.
Ы: Меня – и убьёт? Как это?
Шишкин: Нет, я её убью! Так оскорблять!
Лавруха <подхватывает>: Так оскорблять!
Женька: Ну Юрка, пожалуйста. Мы все очень-очень тебя просим.
Ну не убивай её!
Шишкин <смягчившись>: Или покалечу.
Глава 3.Продолжение разговора
Б-г: Зато какая тебе попалась первая учительница – Любовь Иосифовна.
Ы: Да, мир мгновенно расширился. Это был выход в открытый космос. Я только теперь понимаю, насколько мне повезло – иначе бы я навсегда застряла в том гадючьем подвале.
Б-г: А мне спасибо не хочешь сказать?
Ы: Это был не Божий промысел, а твоя небрежность. Ты смотрел на происходящее сквозь пальцы.
Б-г: Откуда тебе известно, что это было?
Ы: Потому что тебе ох как далеко до Любови Иосифовны. Какой бы это был мир, если бы им управляла она. Расширенный простор с незаметно разлитым вниманием и участием, готовность отойти на расстояние, не мешая, не прикасаясь и ничего не требуя. Да что говорить! Из немногих людей, которых я встретила. Если что меня ещё и удерживает в моей никчёмной жизни и сейчас, то только слабая, исчезающая память, что такое чудо возможно.
Б-г: А что ты ей сделала хорошего?
Ы: Ничего. Я только её помню как чудо. Одно из чудес моей жизни, которых было меньше семи. И запомни! Заруби на своём невидимом носу!
Если я сейчас не могу всего рассказать, если боюсь, замолкаю, потому что не вижу ни одного сочувственного или заинтересованного взгляда, то это только потому, что смотрит не она, открывающая просторы, и не такие, как она, а ты, загоняющий в подвалы гнить вместе с закатившимися туда мячами, разговаривать с мхом, плесенью, ржавчиной ограды – на равных, потому что другого мира у тебя нет. Подвал – это твой простор.
Б-г: А что же тебе, если ты поэт, мешает прозревать в подвале небо? Да всё искусство – ложь! А тебе подавай правду! Что есть истина? Что-то прямолинейное, равномерное. И ты к этой односторонней равномерности, к этой узости стремишься? Так получай! Но не обижайся, если твои вирши ругают или недоумённо молчат. Этих поворотов «лжи», то есть именно искусства, этой красоты, этого богатства, этих оттенков – в них как раз и нет. Ну ты ж этого хотела. Да, а́нгела ты бы вывела из себя, допускаю. Но я перевидал дур и дураков знаешь сколько!
Что такое ничто?
Ы: Ничто – это когда много, слишком много.
Б-г: Вот видишь, и до тебя дошло. Поэтому-то я и один.
Ы: Ты не тот один. Ты один много, холодец!
Ты – холодец. А другой, твой начальник, – тот кисель с молочными берегами. Кисель скис, а молоко прогоркло.
Б-г: Теперь я понимаю, почему ты подралась с Шишкиным.
Ы: Другие говорят любимому: я найду тебя, потому что должна помочь и т. д., а я говорю по-другому: только потому, что хочу тебя видеть! Я и помочь хочу потому, что хочу видеть, а не наоборот.
Б-г: Ты всё ещё думаешь что любишь правду. А ты любишь одномерность и однозначность. Ты напрочь лишена гибкости. Может быть, это не я тебя создал? Нет, ты – брак. Тебя надо отбросить.
В корзину с мусором. Что все инстинктивно и делают.
Ты запредельно несовершенна! И несовместима с жизнью. А так, по виду, и не скажешь Поэтому ты сначала всегда нравишься.
Ы: Нет, наверное, ничего на свете, что я так же ненавижу, как это вынюхивание, подсчитывание. Если веришь – верь! Но это сама природа человека. Вернее, то, что вы называете природой. Самое глубокое и неискоренимое… Но, к счастью, это не вся природа. Иначе не стоило бы и жить! Я знаю: человек для тебя – тьфу! Хуже оборванных крыльев мошки, если он один, без Статуса.
Всё твоё, даже природная любовь к молодости и красоте, основа основ… Где молодость, красота – там добро? Да? А текущие на подбородок слюни после инсульта у облысевшего капитана, его тоска – только предмет сожаления и отвращения? Отвернуться.
Вот послушай…
Ы <читает>: