Buch lesen: «Месть базилевса»
© Бахрошин Н. А., 2017
© ООО «Яуза-каталог», 2017
Пролог
Красное, перегревшееся за день солнце тонуло в море быстро, как галея с пробитым днищем. Последние его лучи ярко подкрасили завивающиеся облака, пурпурная дорожка пробежала по воде от самого горизонта, силясь дотянуться до берега. Но – не дотянулась, исчезла в темной воде Понта Евксинского. Погасло светило, поблек пурпур небесный, цвет императоров великой Ромеи, символ силы и власти. В потемневшем, слившемся с морем небе начинали проступать звезды, эти свечи Господа, придающие ночи красоту и смысл…
А есть ли он?
В тот вечер монах долго сидел на теплых камнях, смотрел на закат. Думал: если и есть в жизни смысл, то он там, в небе. На земле… Нет, сколько ни расстилайся дорог под копытами твоего коня, сколько ни оставь за плечами великих дел, на земле его не найти. Может, поэтому Бог драпирует земли и воды пышными ширмами красоты, прячет таким образом отсутствие смысла в земных деяниях. Здесь, к примеру, на склоне горы Кадикея, даже дух захватывает от широты и простора, кажется, можно бесконечно смотреть на переливы моря, на зубчатую кромку прибрежных скал и зелень гор. И не хочется верить, что и в необъятности мира человек остается узок мыслями и мелок желаниями…
Последнее время монах часто приходил на склон горы, где щербатые камни образуют защищенную от ветров ложбину. Смотрел и думал. Или не думал, просто смотрел. Ему было легко и спокойно. Так спокойно, как давно уже не было. Может, никогда раньше, только в далеком детстве…
Однажды монах поделился размышлениями о смысле и красоте с отцом-настоятелем, преподобным Милентием. Тот не понял. Насупился, огладил толстыми пальцами кустистую бороду, умащенную для блеска и пышности репейным маслом, и посоветовал прекратить умствования. Ибо лишняя живость ума, известно, способна источить глыбу веры так же быстро, как бурный поток точит камни. «Да, ум человека – поток воды, – назидательно толковал преподобный, – но всякому потоку требуется надежное русло, дабы он не растекся по бесплодной равнине. Так-то, брат мой во Христе! Русло это – вера истинная, отрицающая сомнения».
Впрочем, говорил мягко. За те дорогие пожертвования, что монах внес при постриге, настоятель планировал расстроить их маленький, захолустный монастырь почти вдвое. И уже предвкушал, как развернется обитель, как потекут на склоны Кадикеи новые, молодые послушники. И – кто знает? – может, сам патриарх в столичном Константинополе, когда-то воздвигнутом на месте маленького римского городка Византий, услышит про усердие настоятеля Милентия. Отметит новым назначением поближе к столице, где религия сливается с политикой по влиянию и значению.
Его помыслы были понятны монаху. Что ж, и здесь, в этом затерянном уголке красоты и покоя, мечтают о суете власти, усмехался он про себя. А что, кроме усмешки, могли вызвать честолюбивые замыслы отца Милентия, куда более обширного чревом, чем разумом? Не знает еще настоятель, что такое власть, не прочувствовал на себе, что она не только дает – отнимает взамен не меньше. Как раб на галее непрестанно вращает весло под плеткой, так и власть требует от души без конца тащить ее груз… Суета – пестрое оперенье бессмысленности!
Монах подумал, что эту мысль тоже нужно записать. Хотя многие ли поймут?
– Брат Таисий? – окликнули его издали.
Он оглянулся. В сумерках было уже плохо видно, но это, конечно же, брат Андроник. Его нескладный, сильно ссутуленный силуэт не перепутаешь.
– Я слушаю тебя, брат, – негромко отозвался монах.
Андроник закивал в ответ не только шеей, но и всем туловищем до поясницы, от чего еще больше согнулся.
– Ты не пришел на вечернюю трапезу, брат. Я отнес хлеб и сыр в твою келью, повечеряешь там. Еще налил тебе свежего масла в светильник. Хорошее масло, очищенное, с благовонными примесями… У отца-настоятеля попросил и налил, – бубнил Андроник не слишком внятно из-за большого недостатка зубов. – Так и сказал ему: для брата Таисия. А он сказал: если для брата Таисия – дам. Для кого бы другого не дал, а для него – дам. Так и сказал, да…
– Спаси Христос, брат.
– Спаси и тебя… Так ты иди, иди в келью. Холодает уже, застудишь на камнях поясницу.
– Ничего. Я скоро.
Зачем Андроник перед ним угодничает? Словно он, Таисий, не такой же монах, как все. Словно еще сохраняет былое могущество… Впрочем, есть люди, которым мало служить самому Господу Всемогущему, им обязательно нужно еще перед кем-нибудь расстелиться. Он навидался таких за долгую жизнь, Бог создал людей равными перед собой, но забыл добавить им равенство друг перед другом…
Или – не так? Не то подумал, осквернил мысли злословием… И брат Андроник взялся опекать его не для выгоды, а от доброты душевной. Просто чувствует, что новообращенному христианину Таисию, принявшему постриг совсем недавно, нелегко осваиваться в строгом монастырском чине. Иисус Христос завещал любовь бескорыстную, вот Андроник и старается следовать его заветам, как может.
Сложно все у христиан! И так можно понимать, и этак… А понять любовь без корысти – еще сложнее, вздохнул монах. Искать выгоду за любым поступком проще, тем более что ошибаешься редко. Ему ли не знать?
Он посидел еще немного, потом поднялся и двинулся вверх по склону, в сторону монастыря. Цеплялся за жесткие ветки кустарника, оскальзываясь кожаными сандалиями на каменных осыпях, но шел уверенно. Звезды и масляный круг луны хорошо освещали путь.
Южная ночь тоже была красива – влажно и мерно дышало море, стрекотали невидимые цикады, пряно благоухали белые цветы на кустах. Их название он все время хотел спросить у братьев и забывал так же неизменно.
Холодно, сказал брат Андроник. И это называется холодно? Смешно… Не знают здесь, что такое зимние ветра степей, от которых кости внутри леденеют.
В келье монах первым делом нашарил огниво, высек искру на трут, разжег масло в светильнике. Огонек мягко заплясал в бронзовой плошке. Совсем небольшая келья – кровать, стол, стул, ларь для вещей. Все простое, некрашеного, потемневшего от времени дерева. Грубая каменная кладка стен небрежно побелена.
Впрочем, много ли надо тому, кто успел за долгую жизнь пресытиться всякой роскошью?
Монах покосился на глиняную тарелку с сыром, лепешкой и зеленью. Рядом, в кувшине, козье молоко. Поесть или нет? Но ужинать не хотелось. Он лишь отломил кусок пресной лепешки, прожевал, запил глотком молока. Отметил – водой разбавлено, не балует братию экономный Милентий.
Он подсел к столу, где со вчерашнего дня лежала стопка гладкой белой бумаги. Вот бумагу настоятель выдал хорошую, не поскупился. «Для брата Таисия – дам», – вспомнил он, улыбнувшись. Брат брату рознь, хоть бы и во Христе… Ох, люди, люди…
На верхнем листе уже несколько дней было выведено: «История базилевса Ромейской империи Юстиниана II по прозванию Риномет, писанная в 718 году от восшествия на Небесный Престол Господа нашего Иисуса Христа монахом Таисием, в миру…»
Дальше он пока не двинулся, ежевечерне садясь за работу и неизменно уплывая в воспоминания. А надо писать! Его послушание – рассказать в назидание и поучение потомкам о тех событиях, которым он был свидетелем и участником. Сам чувствует – немного осталось, скоро погаснет огонек его жизни, как гасла красота сегодняшнего заката.
Чуть заметная копоть вилась над огоньком в бронзе, и ему вспомнился другой дым. Густой, черный дым, с приторным привкусом горелого мяса, что валит от сжигаемых городов. Да, было… Оскаленные от ярости степные всадники, длинный ряд прямоугольных щитов за выставленными копьями тяжелой пехоты. И топот конницы, и лязг железа, и треск ломающихся древков, и вскрики раненых… И ледяные глаза варангов, этих воинов моря с далекого севера. Их огромные, хищные топоры и круглые щиты с языческими рунами. История базилевса Юстиниана II – измена и месть, кровь и слезы, сожженные города и жирные вороны над разлагающимися трупами…
Да, было!
Жизнь прошла в служении двум божествам, имена которых – Власть и Сила. И теперь, под старость, он все пытается и не может себе ответить: где же смысл?
Монах помедлил еще немного, перекрестился на медное распятие над кроватью, придвинул поближе глиняный сосуд со свежими чернилами из смеси сажи и камеди, взял тростниковое перо…
Глава 1. Отверженный
Вся ромейская держава,
се Христово достоянье, —
Все оно твое отныне
Божьей волей, славный кесарь!
Патриарх ФотийПохвальное слово христолюбивому владыке Василию. IX в.
1
Вечером шаман Хаскар развел на поляне такой костер, что, казалось, сам лес загорелся. Пламя ревело, огненные языки рвались к макушкам сосен, искры вспархивали в темное небо стаей трепещущих мотыльков, а кам все кидал и кидал в огонь толстые лесины. Совался чуть не в самый жар, морщил плоское, широкоскулое, без того исчерченное морщинами лицо, бормотал что-то, мелко приплясывая.
И молочное сияние луны, и серебряные монеты звезд – все заслонил костер Хаскара, кама племени талов, сына великого кама Кирги, внука великого кама Буена.
Внезапно шаман остановился, присел на корточки, закинул голову к небу и сильно, протяжно завыл. Этот вой-песня задрожал, завибрировал над поляной, перекрывая огненный гул.
Любеня понял, кам таким образом предупреждал своего бога Ягилу, что вот скоро, сейчас, он вскочит на коня-бубен, подхлестнет его деревянным билом и взлетит к границам Верхнего Мира, поскачет по небесным просторам, где прошлое и будущее существуют одновременно… Жди, Ягила! Ждите, боги и духи, ждите, отец Кирга и дед Буен, я иду к вам! Лечу на невидимых крыльях сквозь звездное небо туда, где нет ночи и дня, где свет и тьма дружат, а не ссорятся между собой!..
Любене и раньше приходилось видеть, как камлает Хаскар.
Лет ему не так уж много, знал полич, но шаман выглядит пожившим и сгорбленным, ходит, приволакивая ноги, тяжело опираясь на посох. Костяные амулеты сухо цокают друг о друга, мерно позвякивают нашитые на цветастую парку монеты, посох с силой стучит по земле. У лесного народа талов даже старики и бабы передвигаются по лесу тихо, как бестелесные сущности Нави, мира духов, а тут издалека слышно – шаман идет.
Зато во время своей ворожбы кам преображается. Словно молодеет сразу, вырастает, расправляет плечи, становится быстрым и ловким в движениях. Мать Сельга как-то объяснила: камы получают от своих богов большую мощь, но платят за это силой живой, вот и стареют до срока. Поэтому соплеменники шаманов боятся, уважают и слушаются, но никто им никогда не завидует.
Алекса, любимая, первый раз видела камлание народа талов. Смотрела завороженно, крепко прижималась к плечу Любени. Вздрагивала словно от холода, хотя от огня шел густой, плотный жар. Пухлые пунцовые губы приоткрыты, щеки раскраснелись, в блестящих глазах отражается трескучая пляска огня. Тугие, вольно разметавшиеся завитки волос кажутся в свете костра темнее, чем есть, напоминают начищенную медь.
Любуясь девушкой, Любеня одной рукой обнимал ее тонкие плечи. Успокаивал. Второй рукой держал за ладошку, перебирал покорные пальчики, про себя восторгаясь их особой, невесомой хрупкостью.
Милая… Любимая… Дорогая настолько, что сердце жмет сластью и болью одновременно.
Странно все получилось, не переставал удивляться Любеня. Трудно представить, что еще десять-двадцать дней назад он не знал и не видел этой солнечной девушки. Даже не подозревал, что она живет где-то в Яви.
«Пойдешь со мной?» – спросил он ее тогда. «Пойду!» – сказала она. И больше ничего не спросила.
Двадцать дней, двадцать ночей… Целая жизнь!
А до этого был целый год. Без нее. Год, как он вернулся в родовую деревню, отстав от дружины воинов моря с острова Миствельд. Тоже жизнь. Но сейчас казалось – ненастоящая. Будто спал долго, вечность спал и проснулся только теперь.
Языки огня сплетались перед глазами, и Любеня задумался, что в жизни все сплетается так же причудливо. Очень похоже – с шумом, треском, с веером обжигающих искр…
* * *
Когда старый Творя-коваль позвал его сбегать на лодке к оличам, наменять сырого железа на бочонки с медвежьим салом и пушную рухлядь, Любеня совсем было отказался. Не с руки ехать, еще третьего дня уговаривались с мужиками на большую облаву – загнать лосей, что видели неподалеку от деревни, накоптить и навялить мяса.
Передумал Любеня в последний момент. Пришло в голову: вниз по Лаге-реке, по течению – куда ни шло, а выгребать назад, вверх, старому тяжело будет. Руки у кузнеца по-прежнему крепкие, но со спиной плохо, подводит. Снарядить с ним кого-нибудь из молодых – так замучают болтовней. Молодость разговорчива, а Творя не любит тереть языком о зубы. Да и не возьмет кого ни попадя, один пойдет. Он крепкий в своем упрямстве. В точности как его железные заготовки.
Сам Любеня умел молчать в лад с кузнецом. За это, как и за навык огненного ремесла, полученного парнем в земле свеонов, Творя отличал его. Уважал как равного, хотя сам старше годами чуть не втрое, на совете старейшин рода сидит на почетном месте. Часто зазывал к себе в кузню, куда мало кого пускал. Известно, дело огня и железа не любит случайных глаз. Кузнечное ремесло – это тоже волхование, священнодейство в честь Перуна Среброголового, когда-то подарившего родам человеческим не только воинскую науку, но и огненные ремесла.
Да и то сказать, чего бы не пройтись по реке, не глянуть, как обстроились оличи на новых землях? Этот род, одного корня с ними, поличами, недавно снялся с насиженных мест у града Юрича. Как раньше поличи, подался в глухие в северные леса, подальше от князя Хруля с его дружинниками.
Старый князь, свеон по рождению, бывший морской конунг Харальд Резвый, с каждым городом становился все жаднее до дани и изобретательнее в поборах. Из всех родичей, пожалуй, только Любеня мог правильно выговорить это сложное, с карканьем звучащее – морской конунг Харальд Резвый. Не забыл еще чужой язык, как не забыл все пятнадцать лет в землях свеев.
Честно, как в небо глядя, вспоминал часто. Сам не понимал, то ли любовался прошлым, то ли жалел о нем. Страны, народы, тугие ветры морских дорог, звонкие песни мечей, восторг победы, хрипло рвущийся из пересохшего горла, – все там, в прошлом. Там – побратимы, за которых не жалко жизнь положить, там – коварные враги, чья ненависть тоже делает мужчину сильнее. А здесь…
Вот, вернулся, а все словно не до конца пришел. Словно часть его осталась в чужой земле. Свой будто, а наполовину пришлый.
Житье родичей простое, лесное. И заботы обычные: охота, рыбалка, хлеб, скотина, дрова. Работаешь, добываешь, крутишься как пущенное с горы коло, оглянешься – день ото дня не отличить. От того, может, и разговоры тягучие, как зимняя ночь. Порой, казалось, все это застревает в глотке, как сырая рыба без соли. Тоска комом подкатывает под горло – до того пресной кажется здешняя жизнь.
Почувствовав, что на него опять накатило, Любеня мрачнел и замыкался. А многие родичи видели в его молчании презрение и заносчивость перед ними.
Не задирались, правда, знали его боевое умение и змеиную быстроту движений. Он сам показал однажды, как, подхватив из-под ног любую палку, можно уложить на землю с полдесятка крепких парней. И с мечом кое-что показывал. Думал удивить, потешить, а получилось – испугал. Многие не поняли и начали опасаться. Кто-то даже шептался, что тут не обошлось без черной волшбы. Мол, вспомните, родаки, когда-то мы, поличи, с черными колдунами боролись, а тут – своего вырастили, получается. Того гляди начнет плевать в небо назло богам Ирия и приносить жертвы подземному Ксарю Кощею. Нет, паря, тут надо в оба глаза смотреть, судачили особо бойкие на язык. Обратно сказать, кровожадные боги свеев, которым столько лет прослужил Любеня, по-тамошнему прозывавшийся Сьевнаром Складным (язык-то сломаешь напополам, пока выговоришь такое имя!), не простили, небось, побега. Посылают к нему во сне валькирий (тоже, други, чудное слово, а сами вроде как наши мавки или, пущай сказать, упыри!), чтоб сосать из отступника силу-живу. Именно поэтому он, Любеня, часто ходит хмурый с лица. Знает, когда-нибудь злые валькирии высосут его до донца. Чужие боги, известно, с ними только свяжись, век не распутаешься! А уж боги свеев – лютей не бывает, в своем небесном мире (Асгард он у них называется) дружка дружку поедом едят, только отовсюду и слышно, как зубы о соседские кости лязгают… Съедят каждый каждого, потом обратно встают, мясом заново обрастают, потому – бессмертные… Не, робя, что говорить, наши словенские боги суровы – Сварог, старейшина богов, может всю Явь в ладонях поднять, Даждь-бог так силен, что плечом толкает Коло Времени, Перун, защитник богов, мечом-молнией скалы напополам разваливает… Но эти свейские асы, пожалуй, еще позадиристей будут!
Попробуй объясни им, что прекрасные девы-валькирии не сосут силу-живу, а провожают павших с честью бойцов в Вильнев и Валгаллу, пиршественные залы Одина-Все-Отца, невесело усмехался Любеня. И, вообще, боги свеонов, данов, гаутов, новегов и прочих народов фиордов не такие уж злобные. Ссорятся между собой – да, бывает. А разве наши не ссорятся? Разве Сварог не изгнал когда-то из круга высших богов слишком хитроумного Велеса? В точности как бог фиордов Один-Все-Отец изгнал из Асгарда Локки Коварного. И, задуматься, по той же причине – за ту великую змеиную хитрость, что сродни подлости.
Подумать, сравнить дела их и наших богов – не разберешь, где разница, да…
Любеня знал: доброхоты втихоря нашептали – особенно усердствуют в язвительных разговорах дядька Весеня да его собственный кровный по матери брат Ратмир. Младший брат, сын покойного дядьки Ратня.
Ну, Весеня – не злой, просто глуповат малость, оттого и любит болтать невесть что. Такая натура – на ходу придумывает, заплетает языком кружева и первый же своим выдумкам верит. Хлебом его не корми, лишь бы слушали. Балабол он, даром что седого волоса в бороде уже больше, чем темного. Мамка Сельга однажды рассказала, посмеиваясь: когда-то Весеня отличился в схватках поличей с дружиной Рагнара Однорукого и с тех пор навсегда загордился. А гордость, известное дело, с умом частенько не ладит.
Ратмир… Этого сложнее понять… Вроде бы одна кровь течет в жилах – брат. И с виду – в отца пошел, могучего Ратня, такой же огромный, бугрящийся плечами в неполные семнадцать лет. Но характером не в отца. Дядька Ратень был умным и добрым, Любеня его до сих пор вспоминал. А у Ратмира взгляд хоть и похож на родительский, но звероватый какой-то. На красивом лице – усмешка вечная, что ни слово, то подковырка.
До возвращения старшего брата Ратмир считался первым силачом рода, верховодил парнями, даже на зрелых мужиков повышал голос. Боится он только матери Сельги, ну, так ее все боятся… Младший брат, кстати, сам подбил старшего показать воинское умение. Первый напал в азарте, и первый же полетел кубарем, перекинутый через бедро.
Обычный прием, в фиордах его дети малые знают. Неужели за такую чепуху злиться?
Зара, правда, обмолвилась как-то Любене, мол, слышала краем уха, Ратмир винил его перед парнями в смерти отца Ратня. Мол, Ратень, защищая Любеню, погиб, а этот, видишь ты, вернулся – сытый, гладкий, хитрый на всякие бойцовские штуки. И кто он после этого, как не свейский выкормыш?!
Получается, он, Любеня, сам виноват, что его, семилетнего, взяли в плен дружинники Рорика Неистового, увезли в чужую землю. Чуть не погиб там, мало что не зубами перегрыз рабскую колодку, голыми руками переломал хребет тяжкой доле – получил свободу, стал воином, вернулся.
Тот разговор с Заринкой запомнился. Любеня только собирался ответить, сказать все это, как девушка вдруг осеклась и перевела разговор на какие-то пустяки. Сообразила, видимо, что брату рассказывает про брата.
Хорошая она, Зара-Заринка, понимает многое…
В селенье Зару тоже считали чудной. И лес знает, как мужик-охотник, по седьмице пропадает там с луком, из которого бьет без промаха, и (не поверишь, паря!) никому из мужиков не дается. Четырнадцать лет уже минуло, в самый женский сок входит, а все свое девичество бережет.
Положа руку на сердце, однажды, вскоре после возвращения к родичам, Любеня сунулся к ней игриво, прихватил за небольшую мягкую грудку. И мгновенно получил такой удар точно в глаз, что яркие, белые искры пошли вокруг хороводом. Пока промигался, продрал глаза – ее нет рядом.
Боялся, обиделась, а она при следующей встрече даже не вспоминала, лишь улыбалась лукаво. Теплей к нему стала, совсем как сестренка. Чудная! Ну и он больше не совал руки, куда не просят… Может, потому Заринка завела с пришлым воином сестринскую дружбу, что оба они представляются родичам чудными?
Пусть! Зато с Заринкой можно было поболтать ни о чем, посмеяться над пустяками. А с Творей в его закопченной кузне можно хорошо, всласть помолчать.
Мамка Сельга, мудрая как сама Мокошь-богиня, прядущая судьбы, сочувствовала маете сына. Успокаивала: «Ничего, перемелется. Дай срок, родичи попривыкнут к тебе. Сам знаешь, сынок, как тяжелы они ко всему новому, камни – не люди… А для себя, сын, уясни – Древо Жизни не растет вниз. Каждый человек, следуя судьбе, отдает богам свое прошлое, а взамен от них получает будущее. Если держаться за прошлое, цепляться за него руками обеими, то и будущего от богов не получишь. Так ведь выходит? Думай об этом!»
Любеня понял: все замечающая мать и Ратмиру что-то сказала, младший брат перестал цеплять старшего. Начал выказывать положенное почтение. Хотя по-прежнему косился недобро.
Но – думай, сказала… Или он не думает?
Прошлое хорошо тем, что прошло. Так говорил его побратим и наставник в искусстве меча, непобедимый Гуннар Косильщик. Другие слова, а похожие…
Но ведь все изменилось! Алекса, оличанка, солнечная девочка, согрела его своими улыбками-лучиками, помогла задуматься не о прошлом – о будущем!
* * *
Как просто получилось, продолжал удивляться он. Просто – чудом, как в Весениных небывальщинах, которые неугомонный дядька плетет, кажется, прямо с ходу.
Свое селение оличи взялись обустраивать в двух днях пути по реке от угодий поличей. Новая деревня встретила Любеню и Творю суетой – обустраиваться на житье с женками, детьми, скотом и скарбом всегда долго. Мужики тюкали топорами, парни таскали из лесу бревна и жерди, бабы и девки сновали по своим надобностям. И уж совсем без надобности мельтешилась под ногами взрослых писклявая ребятня.
Гости сразу увидели: оличи обустраивают теперь общественные строения – амбары, коптильни для рыбы и мяса, загоны для скота. Свои дворы уже были готовы. Свежесрубленные избы блестели тесаными боками, вкусно сочились густым деревянным духом. Времянки, понятное дело. К следующему лету, когда мороз выжмет влагу из бревен, ветра и дожди заморят дерево, а жара высушит, наскоро зарубленные углы все равно поведет. Избы нужно будет снова раскатывать и перекладывать плотнее, уже насовсем. Пока же, при хороших печах-каменках, и так сойдет перезимовать.
С торговыми делами поличи управились быстро, обо всем было договорено заранее. Гости разгрузили товар, перетаскали его на двор кузнеца, потом, крякая и отдуваясь, вкатили в лодку четыре большие железные чушки. Потом кузнец оличей, косматый как медведь и такой же сильный с виду, с пятнами застарелых ожогов на длинных, с черной щетиной руках, зазвал их за стол. А как иначе – гостей приветить положено, не то домовник обидется на хозяина, начнет пакостить.
Посидели, подняли по три обязательные чары с медовой сурицей – за встречу, за гостеприимный дом, за предков в Ирии. И совсем уж собрались плыть назад, пока солнце еще высоко, но тут на Любеню налетел олич Витень. «Как же так, паря, в село пришел, а в мою избу носа не показал! Не хорошо это, не по-товарищески… Торопитесь? А куда торопиться? Река, чай, не обмелеет, железо ваше не проржавеет… Люди говорят – спешить не надо, а то успеешь!» – весело приставал он.
Когда-то их вместе везли в плен воины конунга Рорика. Давно было, и знали-то они друг друга день или два, – оличу удалось бежать, прыгнув в воду, – но он с тех пор Любеню как родного встречал. Почитал как потерянного и найденного друга.
Это удивляло сначала. Любеня не очень понимал, что тут помнить. Унижение плена, колодка на шее, поскрипывающий бег смолено-черных драккаров, чужие, меченные страшными шрамами лица воинов, неожиданный, безрассудный побег… Лишь потом догадался, что у семейного, домовитого Витеня ничего более памятного в жизни не было – только плен и побег.
Пришлось опять вылезать из лодки, снова садиться за стол. Отказаться от гостеприимства – обида не меньше, чем на порог плюнуть.
Вот тогда Любеня и увидел ее в первый раз.
Алекса, старшая дочь Витеня, до сих пор на глаза ему не попадалась, но вышла, глянула – как ошпарила. В первый миг ему показалось – Сангриль! Давняя, потерянная любовь… Ну да, те же золотистые завитки, распахнутая настежь синева глаз, пунцовая припухлость губ. И те же смешные конопушки на вздернутом носике…
Сангриль? Здесь?!
«Нет, откуда!» – не сразу, но опомнился он.
– Алекса, – сказал Витень. – Старшенькая моя. Вишь, друг Любеня, какая девка – на загляденье.
– Ты скажешь, батюшка… – голос ее был глубоким, чуть глуховатым, с волнующими переливами.
Любеня судорожно сглотнул и не нашел что ответить. А она улыбнулась, глянула быстро и тут же завесилась густыми ресницами. Ее улыбка сразу отпечаталась в сердце, как отпечатывается на груди кулачный удар…
Точно, будто ударило его! Оглоушило.
Потом, сидя за столом в избе Витеня, он уже плохо понимал, что ест, что пьет, о чем говорит. Исподтишка разглядывал девушку, ловко подававшую им на стол, все еще сравнивал ее с Сангриль и находил все больше отличий. Она и повыше будет, и плечами прямее, и гибче станом, играет им при ходьбе так мягко, словно ветка ивы колышется над водой. И волосы у Алексы чуть темнее, чем у девы фиордов, – в рыжину. И глаза – не как прозрачное небо, как васильки, скорее. И, главное, взгляд совсем не похожий – проще, доверчивее. Ласковее, наверное.
Но сначала был до боли поражен сходством.
Сангриль… Нет, Алекса!..
В лодке на обратном пути Любеня продолжал думать о красавице-оличанке. От кипения мыслей, от поселившегося внутри беспокойства выгребал против течения с такой ярой, напряженной сосредоточенностью, что Творя косился на него с недоумением. Пару раз даже удивился вслух, как это лодка бежит против течения быстрее, чем по нему. Мол, знал я, что свеи – мастера веслами работать, но чтоб так гребли… Любеня не отвечал, лишь греб не переставая, быстрыми движениями вытирая потное лицо о ворот рубахи. И рубаху-то насквозь промочил собственным потом…
Вернувшись в селение родичей, Любеня тоже все думал и вспоминал. Два дня так промучился. Днями – как сонный ходит, а ночью на лежанке – почти без сна. Изредка, как в жару лихоманки, проваливался в забытье и тут же снова выныривал. А куда денешься – и во сне, и наяву видел только одно: ее лицо, блеск глаз из-под мохнатых ресниц, лукавый изгиб улыбки. Не иначе Лада, богиня любви, напустила на него сразу всех своих пчел, чей мед так же сладок, как остры жала.
На третье утро, едва рассвело, Любеня решился. Вскочил, надел свое самое лучшее, подвесил к кожаному поясу драгоценный меч Самосек, подарок побратима Гуннара, и чуть не вприпрыжку помчался на берег Лаги, к лодкам.
Вроде бы родичи, видя его в нарядном, с мечом у пояса, удивлялись и окликали. Вроде бы маленькая Заринка смотрела тревожно и пристально, почему-то попавшись на пути не один раз, а два или три. Мамка Сельга точно спрашивала что-то, властно потемнев синими глазами, но Любеня и ей не ответил. Некогда говорить, не до этого, мысленно он уже гнал лодку вниз, к оличам.
Оказавшись на воде, опять греб без передышки, только вода бурлила. Если бы ладони давно не задубели от тяжелых весел драккаров, точно бы стер до крови.
Можно представить себе удивление олича, когда Любеня в сумерках ввалился в его избу. Так быстро и неожиданно распахнул дверь, что девки завизжали со страха, а старуха-мать напрудила под себя лужу. Старая сослепу увидела в нем нежить с огненными глазами, что по темному времени привалила из леса попить вволю кровушки и свежей человечинкой закусить.
А кто еще кроме нежити по ночам-то блукает?
Потом, вспоминая, Любеня сам улыбался, какого наделал переполоха. Без зова, без предупреждения, из темноты…
Он уже сидел за столом с хозяином, а старая все еще настороженно косилась со своей лавки в углу. Подкрякивала изумленной уткой. Сомневалась – а точно ли не оборотень объявился? Мол, смотри, Витюшка, смотри крепко! Кабы гость твой не перекинулся через себя, не оборотился волком с железными, в локоть, зубами, не изъел поедом всю семью…
Сам Витень довольно быстро сообразил, зачем пожаловал к нему на ночь глядя незваный гость. Любеня лишь по третьему разу повторял свою сбивчивую, косноязычную просьбу, а олич, поскребывая русую бороду на рябоватом курносом лице, уже уяснил, что тот пришел за его дочерью.
– «За старшей небось, за Алексой, – неторопливо вслух рассудил он. – Не, понятно, за старшей… Младшие-то еще в соплях путаются, мал-мала, кому они пока надобны, а вот Алекса – налилась уже. Ягодка! Многие на нее засматриваются… Выходит, просишь тебе отдать?.. Обратно сказать, надо же кому-нибудь отдать, почему ж не тебе, друг дорогой… Парень ты видный, ни статью, ни родом не обиженный… Подумаем, потолкуем…
Думая, Витень толковал так долго и обстоятельно, что у Любени скулы окаменели от нетерпения. Но он внимательно выслушал несколько повторений рассказа о себе маленьком на свейской ладье. Вспомнить, вроде малец, да раненый, а глазами так и стрижет, мимо пройди – укусит от гордости. Он, Витень, помнится, перевязывает малому воспаленную рану, а тот лишь зубами скрипит. Терпит. Сразу было видно – такой молодец не пропадет. Из воды сухим выйдет, из пламени не согревшись выскочит!
Потом Витень взялся делиться хозяйственными заботами, долго сетовал, что кроме него в доме одни бабы. Жена, мол, что ни делай, девок рожает, четверо их уже у него. Алекса, старшая, подросла, не заметил как, а вот остальные – мал-мала еще. Еще жена, еще мать-старуха, что прижилась, как положено, в семье у младшего сына. Отца еще третьего года медведь-хозяин задавил на охоте, замял до смерти, а мать ничего, скрипит пока, да не ломается. Хвала богам, пусть минует ее злобный Хворь со своими болявками… И ведь все на нем, получается, одни мужицкие руки в доме, возьмешься жердину поправить, а поддержать некому…
Запечалившись над этим, хозяин немедленно захотел хмельного, цыкнул домашним, и на столе появилась тяжелая корчага медовой браги.