Buch lesen: «Непубликуемое»
ПАВЕЛ МУХОРТОВ
ЭДУАРД КОМИССАРОВ
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
ОТ АВТОРОВ
Перво-наперво – никакой ностальгии. Свобода превыше всего! Даже сытого рабства.
События, о которых здесь можно прочитать, происходили не так давно, каких-нибудь пятнадцать лет назад, но это уже другая эпоха – советская. Многим она уже покажется фантастически нереальной и неправдоподобной. Философия, с которой жили девяносто девять процентов населения великого Советского Союза, теперь многих рассмешит.
Но так мы жили: на зарплату в сто или, кому повезет, а двести рублей, о «заграницах» не мечтали, правда Сочи были доступны всем, как впрочем, и водка по 3,62 или 4,12, коньяк по 5 рублей, бесплатное образование и школьные обеды по 1 рублю за целую неделю. Все сыны и довольны! А такие слова, как фарцовщик, стиляга, хиппи, бизнес, коммерсант, рыночная экономика – были просто ругательствами.
Да, все было иначе. И авторы, то есть мы, смотрели на жизнь с позиций теперь настолько наивных, что даже смешно. Но, что было, то было!
И как рвалась юношеская душа излиться чернилами и на лист бумаги, как смогла это сделать – так это можете увидеть сами.
Печатаемся без изменений и дополнений. Читайте, если сможете! И если не стошнит!!!
1999 год. До начала третьего тысячелетия осталась пара сотен дней.
ТУПИК
Рассказ
Снова осень принесла обреченно-грустное настроение. Вместе с хрустом падающих коричневых шаров каштанов и наседающими серыми певучими облаками ее плавные, как полет кленового листа, мелодии вызвали безотчетное желание приостановить неизбежное движение этих очаровательных дней. Когда чутко воспринимая каждое, едва заметное дыхание природы, обостренно ощущаешь неуемную потребность соприкоснуться хотя бы с ее частицей, то чаще именно тогда творишь самое невообразимое.
Пахло жженой листвой. Осторожно ступая по отлогой, мощеной булыжником улице, обрызганной ласковым дождиком, двое, не торопясь, подымались к раскинувшемуся на холме в густой синеве неба вдалеке от оживленных кварталов запустелому парку. Редкие встречные, поравнявшись, замедляли шаг, восторженно и пристально оглядывая пару, вернее прелестную девушку, и, счастливо улыбнувшись, провожали нескрываемым взглядом, вероятно, по-доброму завидуя. В таких случаях она мило жмурилась, быстро распахивала игривые, резко подведенные глаза и говорила: «Обожаю привлекать внимание». В сущности, ей было безразлично кто восхищался, главное, что ее вид приводил кого-то в трепет, – это доставляло ей огромное удовольствие. И сейчас, разминувшись с веселым, весьма симпатичным щеголем лет тридцати, который ей задорно подмигнул, спокойно сказала: "Бедняга, он обалдел". От умиления лицо ее пылало. Пальцы аккуратно расправили выбившийся из-под лилового плаща шикарный с блестками шарф. Она легко уронила голову на плечо поникшего парня – чувствовалось, что он обижен и удручен – и почти беззвучно засмеялась, – она была безупречно хороша во всем.
Ранний вечер был прохладен. Сухо шелестели клены. Так неподражаемо шелестят они только осенью. Дома с островерхими серой черепицы крышами казались скучными и неприязненными стариками, обещавшими поведать печальную историю своей неистовой жизни. Бледный свет, еще путешествующий у грани притаившегося сумрака, и глубокое, мучительное ожидание пробуждали мрачную неудовлетворенность.
Он молчал и никак не мог избавиться от преступной мыслицы, что согласился на это гуляние по-глупому безучастно; она безжалостно добивала в нем любую попытку возразить или воспротивиться, или просто самостоятельно предложить что-либо взамен пустого шатания. Он понимал, что уже не в силах изменить и без того непрочные отношения, потому что одновременно и любит и ненавидит ее, покорительницу.
Крадучись, я шел за почти безмолвной парой без всякой цели: просто привык наблюдать за людьми. Согласитесь, занятие небезынтересное – все-таки чужая жизнь, она-то и влекла меня. Но в груди почему-то сначала легко, а затем тяжко, назойливо, тупо, даже болезненно рождалось иное чувство, которое нельзя было объяснить, и еще более неожиданно для себя я вдруг отметил, что не наслаждаюсь как прежде пением листвы под ногами, а краем уха лишь напряженно улавливаю завязавшийся разговор.
– Ядвига! – Сухое лицо его с крупной родинкой на небритой щеке, казавшееся изнеможенным в желтом зонтообразно падающем свете уличных фонарей, затерявшихся под навесом золотистой листвы, вытянулось. – Понимаешь, я не сумел выполнить обещания. Я оказался слабее, чем думал или оттого, признаюсь, что моя любовь к тебе казалась больше, нежели я того хотел.
Она привычным женским движением втайне выжидательно и задумчиво провела язычком по горящим губам, вяло растянувшимся в растерянной улыбке, и, низко опустив голову с модно прибранными барашками, так, что острый подбородочек уперся в грудь, уже не смотрела на парня. Она не понимала, что могло случиться, из-за чего Алексей стал сух и нелюбезен, или раньше не хотел огорчать и утешал, или притворялся. И вечные думы – вечные муки, почему и за что, если есть истинно вечная, заветная надежда: любить и быть любимой – накинулись на нее.
Он же что-то невнятно гудел, пока речь его вновь не обрела форму:
– Как ты могла? Да за ту ночь, что ты отсутствовала, я чуть с ума не сошел, а днем все больницы.., – он осекся в заунывном стоне. – Почему ты не позвонила? – Он в смятении выхватил из кармана переливавшегося плаща худую руку с шевелящимися пальцами и резко взмахнул: – Неужели ты любишь его?!
– Ах, нет! – По-детски звонкий голос ее, напоенный нежностью, был настолько мил, что обезоружил его.
– Разве? А восхищаться комплиментами поэта, не принимая мои? Как будто их нет, и меня будто не существует, и .., – его голос исчез вместе с дрожью.
– Ах, Алеша, я говорю затем, чтобы ты ценил меня. Не забывай, что я женщина.
– Я просил не вести игру! Не хватало быть марионеткой в спектакле! Во мне, признаться, просыпается ненависть.
– Но потерять, зайчик, боишься! – заведомо подготовленным безучастным, но дерзким, бьющим по самолюбию восклицанием поддела она. Именно поддела, не уколола и не ужалила, потому что иначе бы он взорвался, а так, без возражений, молча закутавшись плотнее в плащ, нырнул в глухой переулок.
Она посмотрела: высокая, сутулая фигура, мощные плечи, бодающиеся вдоль тела усталые руки и походка, неуверенная, шаркающая, как при качке…
Я остановился бездушно довольный своим выгодным холостяцким положением и, к сожалению, искренне порадовался семейной сцене, разыгравшейся в осеннюю морось. Однако сладкая вонь раскуренного "Золотого руна" словно взбодрила, и опять я почувствовал, как кто-то невидимый цепкими пальцами нахально сдавливает горло, раздражая и усиливая не то любопытство, не то тягостное необоримое сочувствие, что подтолкнуло следовать за Алексеем. Ядвига куда-то исчезла.
Путь Алексея был непонятен: по уснувшему в торжественном полумраке переулку он устремился вверх к безлюдному парку, где сновал влажный ветер и, погуляв с полчаса по безмолвным аллеям среди облезлых, жалких каштанов, ронявших капли с ветвей, спустился обратно на ослепительную, дразняще-яркую улицу с потрескивающими сиренево-розовыми неоновыми вывесками.
Куда он шел? Зачем? Если "убегал" от Ядвиги, от себя, от того, что мучило и томило, то почему не решился на главное, чтобы раз и навсегда покончить с прошлым, разорвать отношения? Я догадывался, что мыслями он беспрестанно возвращается вспять, к ссоре с Ядвигой, или, с неистощимым терпением пытаясь поймать неуловимое, ускользающее, заново переживает пережитое. В самом деле, он никуда не спешил, не искал забытого дома; остановившись около красивого двухэтажного особняка, увитого красной паутиной из стеблей и резных листьев дикого винограда, он долго стоял, тупо уставившись в эту паутину и в упругую ветвь ясеня, черневшую на фоне окна, затем, глубоко вздохнув и потерев бровь, побрел дальше – словом, цели у него не было, и своим поведением он напоминал скорее поднятого, но не разбуженного человека, которого вытолкали на холод, и вот он моргает, ежится, борется со сном и идет по инерции.
Вокруг все реже и реже гудели и ныли машины, шумливыми клешнями стискивая разделившую их на потоки аллею со множеством опустевших скамеек. Внезапно замедлив шаг, Алексей сел на одну из них. Губы его дергались, а трагическое лицо его показалось мне чуть ли не картинным, настолько измучен он был внутренней борьбой.
Обменявшись с ним отсутствующим взглядом, я тоже сел поодаль, метрах в трех, отчасти пугаясь того, что буду немедленно разоблачен, отчасти подталкиваемый все той же неведомой силой, но ему, пожалуй, было не до меня, и вряд ли мог он что-то заподозрить. И тут я посмотрел на Алексея не как на незнакомца, а как на своего пациента – по профессии я врач-психиатр – и, негодуя на себя и одновременно оправдывая задуманное тем, что смогу помочь больному, и тем, что это неофициальное лечение в экстремальном случае, когда человеку крайне необходимо выговориться, я решил использовать без ведома пациента, давая клятву, что это в первый и последний раз, гипноз.
Я подсел к нему, и он заговорил…
Сотрудники отдела настойчиво осаждали начальника: желающих провести недельную командировку в Риге набралось предостаточно. Очевидно, сварливые пересуды вскоре порядком надоели ему, потому что он вынужден был назначить "счастливчиков", как впрочем и обычно, сам. Но если прежде те, на кого падал выбор, злились, поскольку вызовы приходили в основном из северных районов страны и, как на зло, зимой, то теперь косо смотрели тех, кто не попал в этот список – ни у кого не вызывало сомнений, что поездка в разгар пляжного сезона на взморье обещала быть великолепной.
Между тем, получив проездные и суточные, тройка облагодетельствованных, уложив вещи, исчезала из института, а поздно вечером самолет, в котором находились командированные, петляя, заходил на посадку. Через иллюминатор в салон проникали вишневые отблески уплывающего в ночь солнечного диска, и внизу еще отчетливо можно было рассмотреть, различить устремившийся ввысь город, разрезанный серебристой полоской Даугавы, растянувшиеся над водой мосты, иглу телевышки, причудливые башни, шпили звонницы; пленяющие своей первозданностью.
Шесть дней, что они пробыли в Риге, как сладкий сон, истекли до обидного стремительно. С утра до обеда они посещали предприятия, выполняя задание, после обеда выбирались на взморье, знакомились с достопримечательностями латвийской столицы или развлекались по насыщенной культурной программе. К исходу седьмого, разомлев на белом песке Юрмалы после купания в штормовом море, стряхнув с морковных тел прицепившиеся водоросли и одевшись, они шли к станции на электричку, вдыхая душистый аромат соснового бора. Мучил голод – с прошлого вечера по случаю финансового кризиса был устроен разгрузочный день.
Прибыв в гостиничный номер, они еще раз с сожалением осмотрели пустующие бумажники, поочередно вывернули карманы, перетрясли портфели – напрасно: рубля мелочью едва бы хватило одному на вегетарианский ужин.
"Глупо, что не взяли плацкарт, наскребли б на пятерку", – подумал Алексей, глядя на купейные билеты, купленные во времена былой роскоши, и предложил – он был молодым сотрудником, два года как закончил институт – сбегать в дежурный магазин, купить хотя бы булку хлеба. Сказанное не вернешь, а так хотелось принять душ, пылающее тело словно просило обнажить себя и, обмытое, раскинуть на мягкой простыне, но он, ссутулившись по привычке пробубнил под нос: "Болван с инициативой…" и вышел из номера, хлопнув дверью.
Часы на ратуши пробили восемь, когда Алексей, купив хлеба и бутылку молока, проходил мимо летнего открытого кафе, заполненного гуляющей публикой. Из-под навеса медленно и скупо сочилась музыка. От трех стоек тянулись очереди.
Алексей подумал, «то неплохо было бы обзавестись сигаретами, в кармане еще звякало копеек двадцать, как раз на дешевую пачку, и он, поколебавшись, пристроился к хвосту.
Обслуживали отвратительно, поэтому от нечего делать Алексей принялся разглядывать посетителей. Особое внимание он обратил на коротко стриженную блондинку перед собой. Внешность девушки его поразила, но ни свободные бежевые штаны-плащевки, тоща входившие в моду, ни полосатая серо-черная французская кофта, со вкусом подобранная ею, а расширенные глаза, выражавшие не то печаль, не то растерянность, не то страх. И Алексей, глубоко убежденный в том, что минутное состояние человека ни о чем не говорит, был до того изумлен, что тут же разуверился в этом. Девушка была высока, стройна, худа и заметно нервничала, переминалась с ноги на ногу, словно порывалась идти напролом. Язычок, изредка, нервно дрожа скользил по верхней губе.
Он хотел отыскать в ней причину этой неуравновешенности, плохо скрытой под жалкой улыбкой, понаблюдать и подметить, что горит под этим подвижным обликом красоты, что волнует ее, и отчего взгляд ее, как взгляд обреченного странника в пустыне утомлен и печален.
Алексей подробно и уж чересчур откровенно разглядывал ее. Прическа вполне современная, но волосы не уложены перед выходом на улицу, чего отнюдь не позволяет себе женщина ее возраста, хотя великолепный блеск покрывал мелкий недостаток, напротив, высвечивая достоинства.
Руки и плечи ее были изящны, и вся фигура как будто свежа, но задумчивые глаза, большие и рассеянные, и скучный, блекло-желтый цвет лица с подрумяненными как бы нехотя щеками исподволь выдавало ее, словно металась она в вечном поиске, словно что-то теснило и гнало нетерпеливо куда-то.
Она, кажется, пребывала в состоянии женщины, трогательно переживающей разлуку и скорую встречу, и напрасно старался он отделить одно от другого, потому что два чувства, как видно, сжились и разорвать их было немыслимо.
Руку левую ее украшал красный пластмассовый браслет из пластин, сложенных гармошкой, и мельхиоровое кольцо с фианитом, в ушах – серьги, как грозди красной смородины. От одежды исходил благоухающий запах "Чарли".
Повернулась блондинка неожиданно, и столкнулась с Алексеем, и кофе в чашечке, поддерживаемое на пластмассовом блюдечке, выплеснулось на шарообразное пирожное.
– Ах, осторожней!
– Извините, нечаянно получилось, – пробормотал онемевший Алексей. В замешательстве он вместо сигарет взял сок.
– Что же вы взяли один сок? – спросила она с сожалением или участием, когда он рассчитался с продавцом.
– Вы знаете, х-м… забыл деньги.
Они прошли под белые зонты со свисающей бахрамой, где отдыхала с артистическими манерами молодежь, и сели за белый столик и она, должно быть, увидела в нем то, чего в других людях до сих не замечала, потому что начистоту спросила его о том, кто он такой, аферист, авантюрист, игрок или прямой, как трамвай, человек, коих уже трудно сыскать, на что он ответил, что как специалист по сплавам занимается в Риге институтскими делами, которые сидят у него в печенках, и что жизнь, несмотря на возраст, порядком швыряла его, что он вовсе не кто-то, а че-ло-век, и что по-прежнему верит в себя и в людей, и все это сопровождалось забавными шутками; и она, смеясь, снова спросила, о чем он мечтает, и он единственный раз ответил совершенно серьезно, что хотел бы стать нужным людям.
– А вы откуда, если не секрет? – спросила она.
– Из Львова, завтра уезжаем с коллегами. – Алексей чувствовал, что навязчив, и оттого смущался. – А правда, что Рига прекрасна вечером, когда народ исчезает с городских улиц?
– Правда. Могу показать. Как вас, кстати, величать?
– Алексей.
– Ядвига. Пойдемте, Алексей!
Они вышли из кафе и повернули направо. Миновали парк с фонтанами, планетарий, гостиницу "Латвия", где его ждали голодные коллеги. Улочка вывела их к красно-кирпичному костелу. Это был центр Риги, где новь ужилась с веками прошлыми, где булыжные мостовые, зажатые каменными пирамидообразными домами, походили на желоба лабиринтов, и не один приезжий, бродив по этим местам, частенько путался в закоулках, останавливался, ругался про себя, а потом надолго задирал в любопытстве голову, любуясь и восхищаясь мастерством древних зодчих. Медные лучи июльского солнца в этот час лениво катились по черепичным буграм крыш и, поиграв на вычурных витых чугунных прутьях балконов, позолотив стекла, тонули в оконных проемах, а задремавшие улицы также лениво перекрывали тени, и свет не пробивался, и какая-то особенная тихая красота окутывала кварталы.
– Здесь живет Раймонд Паулс, – кратко сказала она. Алексей тайно любовался Ядвигой. На вид ей можно было дать двадцать три. Если б он знал, что этой довольно странной привлекательной женщине гораздо больше, и что соседи сказывают о ней всякие небылицы, будто по вечерам в ее комнате раздаются душераздирающие крики, будто "чокнутая" содержит притон, будто приходят к ней под утро и вечером мужчины гуртом, он быть может не шел сейчас рядом.
– Осторожней! – Ядвига схватила за руку споткнувшегося Алексея, и по телу его пробежали приятные мурашки.
– Руки у вас удивительные.
– Это вовсе неудивительно, – перебила она, – вы не первый это замечаете. Просто я нервный человек. Во мне наверное лишние заряды. Например, чувствую руками тепло человеческого тела. Если оно холодно, мне неприятно, даже страшно. И выясняется, что человек этот действительно нехороший в чем-то. А вот вы например, когда стояли за спиной в очереди, меня согревали своим теплом на расстоянии.
– Да? – Алексей зачем-то, словно близорукий, поднес к глазам ее легкую руку ладонью вверх. – Чертовски интересно!
– Ничего интересного! Мы, в принципе, обошли весь центр города и старую Ригу. Моя экскурсия закончена. Одиннадцатый час.
– Неужели?
Они стояли посреди маленькой площади неподалеку от набережной, за которой через Даугаву изогнулся мост с зажженными фонарями. Стволы дореволюционных пушек нацелились за реку. Пахло гарью, источавшейся от асфальта, шумящей водой. К остановке подъезжал троллейбус.
– Вы сами найдете гостиницу?
– Можно я вас провожу?
– Не нужно.
Она направилась к остановке, но не дошла и обернулась. Алексей стоял хмурый и жалостливый, то опускал глаза, то смотрел на нее. Неуклюжий пакет подмышкой не держался, и Алексей положил его у ног. Ядвига возвратилась.
– Ну что с вами?
– Не знаю.
– А что в пакете?
– А-а? А-а, пакет! Черт, здесь же продукты, коллеги с голоду погибают.
– Так вам спешить надо!
– Ничего! Они наверняка уже спят или умерли. В любом случае спешить некуда.
– Да?! – Ядвига засмеялась. – Знаете, у меня еще есть три рубля, пойдемте, выпьем по чашечке кофе.
Алексей хотел отказаться, сказать, что ему неудобно, но не сделел этого – девушка знала его положение и приглашала искренне. Он согласился, но с условием: прежде посмотреть на Даугаву.
На набережной они долго глядели в безнадежно-тоскливые колыхающиеся воды. Вдалеке сердито роптал катер. Они слушали ропот, молчали, и грусть соединяла их мысли. Вероятно, до них также на этом месте стояли другие пары, как пять, пятьдесят или двести лет назад, делились сокровенным и мечтали о счастье.
Внутренне он чувствовал перед собой несчастного человека. Он видел робость в ее неловких движениях, будто она говорила и отсутствовала, а он не мог оторвать от нее изучающего взгляда, даже не представлял, как они расстанутся.
По дороге к бару Ядвига позвонила из таксофона, предупредила дочь и впервые не посмотрела на Алексея, а, наоборот, спрятала глаза. Он не проронил ни слова: девушка предупреждала не только дочь, но и его. Так показалось Алексею.
В баре было довольно уютно, но непроницаемый сигаретный дым в полумраке подвальчика создавал духоту. Вокруг плясала беспечная на вид подвыпившая толпа. Не успел Алексей усадить Ядвигу за столик, как подскочил какой-то взмыленный, с туманными, словно подслеповатыми, глазами парень, настоятельно приглашая Ядвигу на танец, и ни в какую не принимал отказов.
– Моя жена этот танец дарит мне! – взбешенный Алексей схватил здоровяка за запястье.
– Понял! – парень убрался, снисходительно улыбаясь.
Принесли кофе. Гремел трубами джаз, в ушах звенел рояль, и голос Алексея совсем потонул в этом гвалте.
Между тем, к столу опять подошли. Высокий элегантный представитель темнокожей расы, в белых штанах и черной рубашке с закатанными рукавами, то и дело бросая на Ядвигу пожирающий взгляд, согнулся, приближая к уху Алексея лоснящееся лицо с оттопыренными толстыми губами. Ломанный русский язык:
– Хозяин, сколько ты хочешь за нее за ночь?
Алексей не выдержал: подошедший отлетел к стене, ударившись о выпуклый камень, упал, согнулся, обхватив руками лицо. Или случившееся никого не интересовало, или никто в красном полумраке не заметил конфликта, но вокруг танцевали, и никто не нагнулся над побитым и никто не кинулся к Алексею, чтобы задержать, как он того ожидал. Ядвига встала.
– Можете ничего не объяснять, я поняла.
Всю дорогу до дома Ядвиги они молчали.
– Зайдемте ко мне? – вдруг предложила Ядвига, когда они очутились на угрюмой улице около угловатого девятиэтажного дома. – Все же я напою вас кофе.
Когда они на седьмом этаже вошли в квартиру, уютную, но бедновато обставленную, с настольной старомодной лампой под голубым абажуром на столе, где остался недоеденный завтрак, с креслами, у которых пообтрепались подлокотники, с тремя полочками книг, и он, закрыв дверь, тотчас почувствовал, что та недоговоренность, с которой они блуждали по городу, и некая неловкость, сковывающая общение, отступают, и только откровенное добродушие, страдальческое понимание захватывает их.
– Ядвига, не скрывайте, если устали. Я уйду. Если нет, я расскажу вам кое-что о себе.
Минут через пять, когда Ядвига разложила блюдца, ложечки, поставила сахарницу и разливала по чашечкам кофе, дверь приоткрылась, и в комнату вошла худенькая милая девочка лет девяти.
Мама, - плаксиво пропела она, – опять у тебя другой дядя?! Лучше б был один Шурик… – Слезы заволокли недетское лицо девочки, и она убежала обратно в свою комнатку, застучав башмачками по паркету.
Ядвига дрожала; тряслись колени, взгляд метался, тяжелое дыхание было прерывисто. Она поспешно достала из черной сумочки стеклянный пузырек, открыла его, лихорадочно вытряхнула на ладонь желтые таблетки, одну бросила в рот, запила кофе, остальные кинула на столик, и они раскатились.
– Успокойся! Что с тобой? – Алексей осторожно и нежно взял ее за руку.
–Ничего, ничего… Сейчас пройдет, только не уходи, мне страшно… Ночь, одиночество, четыре стены – это ужасно. Я схожу с ума… Нет, нет, – испуганно внушала она себе. – Невроз не переходит в психоз. Так сказал доктор, я нормальная, все хорошо…
Она отрешенно мотала головой и бессвязно лепетала.
Алексей обнял ее за плечи и шептал: "Успокойся".
Ядвига не пыталась высвободиться, закрыла глаза и пребывала в полусне. Потом очнулась:
– Завтра ты уедешь во Львов. Забудь, что встретил в Риге взбалмошную больную женщину.
Алексей молчал, сердце защемила жалость, а Ядвига, боясь не высказать ему всего, что терзало, нескладно рассказывала.
– Дочери почти десять, не удивляйся, выгляжу я молодо, но мне двадцать восемь. Так вот, отец с матерью оставили меня бабушке, когда мне исполнилось двенадцать. Мать полька, отца не знаю, он никогда не рассказывал о себе, часто бывал в командировках, знаю, что он медик по образованию и познакомился с матерью в Варшаве, когда был на каком-то симпозиуме. Да, я была им в тягость. Как это все мерзко, ужасно мерзко! Я их долго не могла понять… прости, я увлеклась. Естественно, ты понимаешь, я росла без ласки и заботы, и как мне заблагорассудится. Кажется, в шестнадцать познакомилась с парнем, будущим мужем. Попреки бабушки надоели, я начала работать, – она открыла глаза, и слезы, не сдерживаемые, крупные, покатились по ее горяченным щекам и, невытираемые, падали на кофту. – Училась я в вечернем университете. Но старые друзья не давали покоя ни мне, ни ему. Он ревновал, я и сама не знала, что мне нужно. Однажды ночью не пришла домой. Тяжело быть красивой, а двое из однокурсников… то есть интеллектуальных людей… разве после того они сохранили человеческое обличье? Затащили к себе… А у меня утром скандал был. Потом еще раз не возвратилась домой со дня рождения подруги – Ивар, баскетболист, привязался. А Зелма, это моя подруга, тоже несчастная по-своему баба, страдает без мужиков, пригласила ребят к себе, пообещав, что и я буду. Как откажешься? А приглашала ребят она для себя, а они же на ее празднике все комплименты мне. Я уходить собиралась – не пускают. Зелма все тоже: "Посиди, посиди!" Еле ушла. А он, здоровый, кабан, за мной, пьяный, дурной. Затащил-таки в машину, мол, подброшу до дома. Как же, отвез к себе. Противно, как все противно! Два дня не отпускал. Что только мужу затем не придумывала. Ну, не скажешь же обо всем? Не обольешь себя грязью? Такую, как я, если и пожалеют сначала, потом все равно смеяться будут. – Она дернула плечиками, тяжело вздохнула, неуверенно продолжила, не обращая внимания на Алексея. – Гнусно, все гнусно. Вокруг вечно какие-то сексоманы, или вид у меня соблазнительный такой. Тоже как-то, муж уехал в командировку, тут же его же друзья, лучшие друзья, черт бы побрал этих друзей семьи! – пригласили кататься на яхте, А вечером домой не отвезли, как обещали, а нас обеих, я с подругой была, на дачу к себе. Ко мне вроде не приставали, хотя напились изрядно, но включили видеомагнитофон, и когда на экране замелькали голые бабы, тут началось… то один полезет ко мне, то второй. В конце концов ничего не добились и поставили условие, пока я им ноги не покажу, отсюда не уеду. Видите ли, им захотелось сравнить мои ноги с теми, на экране. Я плюнула им в лицо. Тогда они новое предложили: если у меня ноги не кривые, искупают в ванне шампанского. А я-то тоже хороша была! «Бедово», – думаю. Ну, и пришлось им среди ночи мотать в ресторан, чтобы купить это злополучное шампанское. Денег-то у них куча, девать некуда, черт его, правда разберет, чем они промышляли, но три ящика приволокли. Один, правда, художник, Арнольд, возмущался, говорят, что неплохие вещи делает; а я, с каким удовольствием я купалась! Ох, и дура была! А художник этот потом к мужу пришел и попросил, нет потребовал, чтобы муж меня ему отдал. Сказал, что жить не может без меня. Муж весь побелел, только и сказал идиоту: "Вон!" Но обо мне бог знает что подумал. Мы разошлись. И вообще все кувырком полетело. Чуть не уехала с каким-то шведом за границу. Помешала собственная слабость, а зря. Они стараются жениться на нашей, из Союза, неприхотлива наша женщина и своих прав не знает, и если бы там развелась, то жить могла бы безбедно. Говорят, муж там обязан обеспечить квартирой и платит большие алименты…
Алексея взорвало:
– Большие?! Ты бы погибла там! Там другая система ценностей. И совесть, и честь измеряется долларом. Я одного знал…
– Потом, не перебивай. А здесь есть ли кому верить? Все равно, теперь жалею. Там хоть что-то было бы у меня. Здесь же во мне видят приманку. К кому же еще лезть, как не ко мне, красивой и дурной? Муж оставил двухкомнатную квартиру – ее превратили в притон. А как это изменить не знала, все начинают по-доброму, а потом.., – она опять диагонально кивнула головой, замолкла, ее душили слезы, набрала в грудь воздуха и продолжала лепетать. – Поменяла квартиру на эту. В третьей комнате алкоголик жил. Заключила с ним фиктивный брак, и за полторы тысячи он переписал третью комнату на меня, исчез. Деньги-то в долг брала. А друзья, - она сделала паузу, – долг требуют до сих пор, достают как могут, сам понимаешь чего хотят. Противно.
Но вот появился Шурик – красивый такой – и вроде бы все наладилось. Но не женился, и эта-то неопределенность (будь она трижды забыта людьми!) сказалась. Он мог делать что хотел, меня же держал в ежовых рукавицах. Ну да ладно! Я устроила его на отличную работу, знал бы он – как. Может и знал, да молчал, подонок. Дочь довел до того, что стала бояться при нем заходить в комнату смотреть телевизор. Захотел ребенка и что же? На четвертом месяце заявил, что не надо. А мне каково? Полгода до этого – сложнейшая операция на почках, пока в больнице лежала, сообщили, что умер отец. В Киеве что-то из шмоток оставалось, да машина. Шурик не поехал – слизняк он, постоять не то, что за меня, за себя не может. – Не поехал вот, возражал, зачем мол, нам это, сами проживем без подачек. Я не могла, операция. И вдруг он ушел. У меня истерика. А он то уходил, то приходил, и однажды я попыталась удержать его, страшно стало, кинулась ему на шею. Он отшвырнул, да так, что получила сотрясение мозга, сутки пластом пролежала. Позвонила знакомому гинекологу. Ночью они на свой страх и риск тайно делали аборт, чуть не отправили на тот свет и сами чуть не сели. Чудом обошлось. А через неделю снова приступ болезни. Мать умерла в Варшаве, когда была на второй операции, так и не съездила на похороны. – Ядвига замолчала, челюсть нижняя запрыгала, она вскочила, засеменила к стене, остановилась, подошла к креслу, села, опять вскочила, пошла к двери, сжав руками уши, вернулась к окну. Откинутые льняные шторы отозвались на прикосновение таким же, как и ее, порывистым вздохом. Ядвига настежь распахнула неохотно поддающиеся ставни. Стремительно ворвавшийся волглый ветер бесцеремонно облапал ее, внес в комнату сырость, холод,
Ядвига отступила от окна и задернула шторы. В серванте на полочке нашелся огарок свечи в консервной банке. Она взяла его, запалила, поправила кофточку, села на стул и облегченно прислонилась спиной к шершавой стене. Мягкое, колыхающееся освещение хорошо выделяло ее в темноте. И даже сейчас она была недурна собой, напротив, страдания только вдохновенно преобразили ее, придав чертам лица строгую изящность: и губы, и нос, вроде как стали искусно выточены острым резцом умельца.
Шторы трепыхались. Про Алексея Ядвига будто забыла и, вспоминая разговоры, события минувшей недели, она еще раз спросила себя: к чему эти мучения, к чему терзать себя, испытывать истязания других, если нет просвета, если все так фальшиво, обманчиво, глупо, паскудно устроено в этом мире. Не проще ль?
И ей стало страшно и радостно: радостно от того, что близился конец ее мучениям в этой тягостной жизни, и впереди ее ждала маковая цветущая долина, посреди окутанных дымкой голубых гор; но страшно от того, что в сером промозглом городе остались бы после нее прозябающие с веселым недоумением, приземленные, никчемные людишки, никогда не представлявшие долин с маками и никогда не ведавшие счастья от встречи с ними.
– Ядвига, – тихо позвал Алексей. Она очнулась.
– А-а, ты о Шурике… Он неделю назад здесь вновь объявился. Пришел поздно, и сначала сказал, что возвращается, но когда я его к черту послала, достал из сумки фотографии. Веришь, Алексей, сердце упало. До какой же низости может дойти человек. Он любил меня снимать… в чем мать родила. У него сохранилась целая цветная кассета. Тогда вот он и стал шантажировать: пожелал иметь меня, как любовницу, то есть придет и уйдет, когда захочет, иначе пообещал расклеить фотки по всему городу. Дурость? У него же мой диплом, кольцо обручальное, еще что-то из золота. Все унес, подонок!