Kostenlos

Мой дядя Коля: попытка реконструкции судьбы

Text
Als gelesen kennzeichnen
Мой дядя Коля: попытка реконструкции судьбы
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

"Здесь нет ни одной персональной судьбы —

Все судьбы в единую слиты".

Владимир Высоцкий

Гвардии лейтенант Митерёв Николай Герасимович погиб 28 апреля 1943 года в районе реки Дон, Воронежская область, Давытковский район на дороге как идти из деревни Старая Хворостань на 1-е Сторожевое.

С раннего детства помню его фотопортрет. Увеличенный с карточки военного времени, он один был на стене над кроватью моей бабки Марии Григорьевны Смагиной, матери Николая. Сегодня этот портрет висит у меня в домашней библиотеке, на стене, над всеми другими фотографиями, удостоенными зримо представлять вековую историю нашей семьи. Он один как иконостасный праотец возвышается над ними – родными образами живых и уже ушедших из жизни…

А тогда его выразительная простота, присущая старым чёрно-белым фотографиям, завораживала меня. Отображённый на портрете взгляд глаз, при съёмке направленный прямо в объектив, постоянно был обращён ко мне в каком бы месте бабушкиной комнаты я ни находился. В моём мальчишеском восприятии этот взгляд не был ни суровым, ни строгим, и даже ни грустным, он всегда казался мне каким-то испытующим, вопрошающим о чём-то таком, что ещё не доступно было моему детскому разумению. Правильный, истинно классический овал лица, прямой нос, тонкие губы – изображённый на портрете молодой человек был без преувеличения красив, а военная форма придавала ему особую важность. Ещё бы! Молодой лейтенант: два «кубаря» в петлицах и скрещённые топорики – традиционная эмблема инженерных войск – на голове чуть сдвинутая вправо пилотка со звездой, накрахмаленный подворотничок гимнастёрки, тонкий ремень портупеи через плечо… Когда в подошедший период детского развития я спросил у бабушки Маруси, чья это фотография у неё на стене? Она ответила мне просто: "Это твой дядя Коля. Он погиб на войне".

В отрочестве и юности я часто расспрашивал бабушку о дяде Коле, рассматривая немногие его фотографии довоенной поры. Ни раз держал в руках и читал его фронтовые письма, которые она хранила в сером матерчатом пакете от карманной химической грелки, оставленном каким-то бойцом проходившей через их село в декабре 41-го года нашей части.

Рассказы моей бабушки – для моих внуков это, верно, прозвучит как преданья старины глубокой – для меня через долгие годы стали исходной основой моей памяти, моего знания о жизни и судьбе Николая Митерёва. Полтора десятка оставшихся его писем с фронта – вот та единственная документальная база, на которой сейчас приходится выстраивать, а точнее – выгадывать линию его недолгой персональной судьбы. Да, пожалуй, ещё пара-тройка документов, в последние годы опубликованных на сайте "Память народа", один из которых – "Именной список безвозвратных потерь…"

Но может ли вообще судьба отдельного человека быть исключительно, чисто персональной, то есть зависящей только от него самого: его устремлений, воли и усилий по выстраиванию своей жизни? Думаю – нет! Наверняка – нет! В полной мере не может даже в периоды спокойного течения исторического времени, ибо человек многими узами (если не цепями!) разных личностных зависимостей связан с сообществами, в которых он живёт, с народом в целом. И уж тем более она (судьба) не могла быть персональной в прошедшем 20-м веке. В том "Русском железном веке" судьбы простых людей помимо их чаяний и надежд были слиты, расплавлены и сплавлены, в стальной слиток единой трудной и горькой судьбы русского (советского) народа, судьбы нашей родины – России.

Именно такое понимание данного предмета является, как выражаются философы, мировоззренческо-методологической основой этой моей попытки реконструкции судьбы моего дяди Николая Герасимовича Митерёва, образ и жизнь которого, как теперь уже определённо понятно мне, сыграли немалую роль в моём нравственном становлении.

Начну с самого начала – с рассказов бабушки Маруси.

Николай был первым и единственным ребёнком в семье Герасима и Марии Митюрёвых. Родился он в 1922 году в селе Здоровец (возможно, в Здоровецких выселках, но это совсем рядом, через дорогу от Здоровца). Его отец, Герасим Митюрёв, рано умер по неизвестной мне причине, и Маруся (так по-деревенски обычно звали всех Марий) осталась вдовой с малолетним ребёнком на руках. Через несколько лет Марусю взял в жёны Иван Алексеевич Смагин, мой дед, вернувшийся в родное село после долгой военной службы сперва в царской, а потом без перерыва и в Красной армии. (Предполагаю, что это случилось вскоре после 1925 года, когда в ходе военной реформы численность РККА была сокращены с 5,5 млн. до полумиллиона человек.) Ивану Алексееву (так в русских деревнях традиционно проговаривалось отчество мужчин) ко времени его женитьбы было где-то 28–29 лет, то есть по тогдашним понятиям он был довольно возрастным холостяком. Почему он взял в жёны вдову с ребёнком, а не какую-нибудь местную молодуху? Верного ответа на этот вопрос у меня нет. Но могу предположить, что тут в "точке решения" их судеб сошлись два причинных фактора – объективный и субъективный. (Извини читатель за неуместный здесь научный стиль!) Женщины-ровесницы были уже замужем, а молодые деревенские «комсомолки», освобождённые от повиновения родительской воле, на таких «стариков» уже не заглядывались. Ну, а субъективный фактор… "субъективным фактором" в этом деле выступила сама Маруся, у которой смолоду был весьма боевой, решительный и волевой характер, а ранние невзгоды только закалили его. Да, и умом она намного выделялась среди тогдашних деревенских баб. (Помню в каком-то разговоре со мной бабушка Маруся высказала такую свою заветную мысль: "Внучок, если бы я получила образование, то стала бы членом правительства".)

А Иван? Иван, к тому времени уже зрелый мужчина, прошедший испытания двумя войнами, империалистической и гражданской, скорее всего, смотрел на вопросы семьи и брака без сентиментального романтизма. Мужиком он был грамотным, домовитым, да к тому же за годы военной службы армейским сапёром хорошо освоил плотницкое ремесло, столь выгодное в деревенской жизни. Поэтому семья Смагиных и в доколхозное, и в наступившее вскоре колхозное время не бедствовала – жила, как тогда выражались, в достатке. В 1930 году у них родился сын Алексей, мой отец, а в следующем 31-м году по житейским обстоятельствам Смагины перебрались из Здоровецких выселок, где стоял отчий дом Ивана, в недалёкое от них село Теличье, на родовую усадьбу Маруси, в дом её отца Григория Шкодкина. Так вот и слились на "низовом уровне" бытия судьбы двух ливенских селян, русских людей – Ивана да Марьи – в единую судьбу обычной деревенской семьи. Эта семья и стала той родимой «купелью», в которой с младости происходило становление характера и личности Николая, с порога которой, по сути, и намечалась-начиналась его дальнейшая жизнь и судьба.

Иван Алексеевич Смагин искренне любил своего пасынка Колю, воспитывал его как родного сына и даже в чём-то, что называется, «баловал». Так юноше Коле он купил велосипед ("машину" – так, рассказывая об этом событии, выразилась бабушка Маруся, введя меня в краткое недоумение). Это был настоящий «взрослый» велосипед (других в сельские коопторги тогда вообще не завозили), и стоил он по тем временам немалых денег, да к тому же, чтобы получить право на покупку такой «машины», колхозникам требовалось сдать в местный коопторг несколько центнеров картофеля со своего приусадебного участка. И того, и другого в семье Смагиных было не много, но достаточно, чтобы оплатить такую престижную для тогдашней деревни вещь – велосипед. Более того, в очереди на покупку единственного поступившего в местный коопторг велосипеда Иван Алексеевич оказался первым, так как в то время являлся председателем этого самого коопторга.

Вы только представьте себе – у молодого паренька Кольки Смагина, единственного на селе, был свой велосипед! И он безотказно катал на нём бойких деревенских девчат. Они седели на велосипедной раме между его рук, державших руль, так волнующе близко от него, что он чувствовал запах их волос, ощущал тепло их молодых тел… А они при этом, по-девчоночьи стесняясь, хихикали – им было весело с ним! (Впрочем, я невольно отвлёкся и возвращаюсь к основному предмету своего повествования.)

Николай взаимно очень любил, слушался и почитал своего отчима, как родного отца – называл его папой и обращался в нему только на «вы». Иван Алексеевич был уважаемым в Теличье человеком, и поэтому Колю все в деревне знали-называли, как Кольку Смагина – то есть не на обычный деревенский манер по прозвищу родителя, а по фамилии. (Конечно, у теличенского «завкоопа» Ивана Алексеева за носимые им характерную бородку и усы было деревенское прозвище «Ленин», однако, по воспоминаниям бабушки, употреблялось оно в обиходе крайне редко.) Словом, Николай рос и развивался, осознавая себя принадлежащим к роду Смагиных, для него было естественным носить эту фамилию. Даже, когда пришло время выписывать ему официальный личный документ (паспорт? свидетельство?) для поступления в среднюю школу районного города Ливны, он хотел взять фамилию Смагин.

В то святое в своей простоте довоенное время сделать это в деревне было, если и не проще простого, то во всяком случае при желании не сложно. Дело в том, что тогда деревенским жителям в обязательном порядке не выписывалось ни свидетельств о рождении, ни паспортов: после революционного лишения церковно-приходских книг юридической силы вся «ЗАКСовая» информация о селянах записывалась и хранилась в особых сельсоветовских книгах. (Действительно, зачем постоянно проживающим в родной деревне гражданам Страны Советов выписывать какой-то специальный удостоверяющий документ, если и так "на деревне всем обо всех всё известно" – ведь, все деревенские жители были на виду у местной власти?) А вот когда кто-нибудь из деревни отправлялся в город по делу и надолго, тогда тому "выправляли документ" – вернее всего, это была официальная справка сельского органа Советской власти, на основании которой поименованному в ней гражданину уже в городе соответствующими органами выдавался тот или иной удостоверяющий личность документ. Но справку-то выписывал свой человек – деревенский, с которым в принципе не сложно было договориться, чтобы чуть-чуть подправить, например, день и год рождения на более подходящие для поступление в городское училище, или отчество и даже фамилию на более благозвучные.

 

Вот этой возможностью сельсоветовского "бюрократического люфта" и хотел воспользоваться Николай. Однако, сделать это, не посоветовавшись со своим по жизни фактически отцом, он, разумеется, не мог. А Иван Алексеевич Смагин, мой дед, выслушав своего фактически по любви и заботам родного сына сказал ему: знаешь Коля, я понимаю твоё желание, верю в искренность твоих сыновних чувств ко мне, но для мужчины сменить природную отеческую фамилию всё равно, что пренебречь памятью о покойном отце, отказаться продолжить его род как живую память о нём. Так об этом рассказывала мне бабушка Маруся.

Ну, а то, что в записанной в официальную справку Теличенского сельсовета природной фамилии Николая буква «ю» была заменена на «е», предполагаю, произошло неумышленно и без чьей-либо вины – просто сельский писарь, выписывая справку, вписал в неё фамилию на слух со слов уважаемого на селе Ивана Алексеева (прозвищем "Ленин"). Возможности же уточнить написание фамилии у него (писаря) не было: книга с записью о рождении Николая находилась в Здоровецком сельсовете, в Теличенском сельсовете Коля с детских лет был лишь прописан, и никто другой с фамилией МитЮрёв, либо МитЕрёв в Теличье не проживал, а, следовательно, и свериться по однофамильцу не было возможности, да, и собственно незачем. (Местом рождения Николая в справке, по схожей причине, тоже было записано село Теличье.)

Вот так определилась формальная регистрационная запись в личной жизни-судьбе моего родного дяди – Николая Герасимовича Митерёва. Однако, вернёмся на несколько лет назад в рассказах моей бабушки.

Коля рос смышлёным, развитым во всех отношениях мальчиком – верховодил среди деревенских ребят-сверстников. Своей статью, вспоминала бабушка, он вышёл в родного отца Герасима: уже в юности был высок, строен, красив лицом. Учился Коля на отлично – был, как выражалась бабушка, способным к учёбе, ставя это его качество в заслугу наследственности со своей стороны. Коля не только был способным к учёбе, но и проявлял к ней исключительный для тогдашней деревенской молодёжи интерес – он мечтал получить высшее образование, поэтому, закончив деревенскую семилетку (неполная средняя школа), он решил продолжить учёту в полной средней школе, в десятилетке, которая находилась в районном городе Ливны, в пятнадцати километрах от родного Теличья, если идти по прямой.

Скорее всего, это была 2-я Ливенская школа-десятилетка, располагавшаяся в центре города в здании бывшего Духовного училища (сейчас это Лицей им. С.Н.Булгакова), большинство преподавателей которой были ещё старой педагогической закалки. В Ливнах Коля учился три года – в 8-м, 9-м и 10-м классах. (С 1932 года полное среднее образование стало не девяти-, а десятилетним.) Всю учебную неделю он жил в Ливнах на квартире, вернее, снимал-занимал койку в частном доме одного старика-бобыля, дальнего родственника или свояка – точнее сказать не могу, не помню.

На выходные школьник Коля приходил домой, погреться у родимого очага, а главное запастись провиантом на предстоящую неделю: понятно, денег у деревенских водилось не много, да и по-мужицки расчётливо-скуповатыми они были – зачем тратить трудовую копейку на то, чего у тебя и так хватает в натуре? Домой Коля приходил, как правило, по субботам вечером и уходил обратно тоже вечером, но уже следующего дня, в воскресенье, унося с собой котомку с продуктами. Добирался туда и обратно, разумеется, пешком – 15 вёрст для деревенского парня, как говорится, не крюк! – шёл не тужил и слякотной осенью, и снежной зимой, и красной весной. А лето Коля, конечно, проводил в родном селе, помогая отчиму в его колхозно-хозяйственных делах…

Интересно, что же нёс в деревенской продуктовой котомке «городской» старшеклассник Николай? – Бабушка рассказывала мне, что варила вкрутую десяток яиц и потом сушила их в печи, так они дольше не портились, заворачивала в тряпицу шматок сала, отрезала полкраюхи ржаного хлеба домашней выпечки, клала в мешок две-три дюжины картофелин и три-четыре луковицы, чтобы сын мог себе неделю картошку жарить, да деда, хозяина снимаемой им «квартиры», угощать хватало. (Жареная на сале картошка самая обычная деревенская еда. Помню как в Вязовом летом за столом в саду у моего крёстного отца дяди Толи, маминого брата, мы, его городские гости, каждодневно ели картошку из общей сковороды, закусывая её толсто нарезанными почти семенными огурцами – срывать недозревшие зелёные огурчики в деревне было не принято.) А вот огурцов в том Колином недельном продпайке не было: в мае они только завязывались, а в сентябре уже месяца два как отошли – свежие овощи деревенские жители ели только в их сезон, всесезонной была лишь картошка… Но, об этом он не тужил – огурцы в молодой Колиной жизни были не главным!

Уже во время учёбы в старших классах средней школы Коля решил стать инженером-железнодорожником, получить в то время одну из самых технически насыщенных специальностей. С большой степенью вероятности можно предположить, что он собирался поступать в Харьковский институт инженеров железнодорожного транспорта, ближайший от Ливен по расстоянию. Да, и сам Харьков был крупным промышленным и культурным центром, притягивавшим целеустремлённую молодёжь со всего Союза. Однако, судьба распорядиться иначе – учиться Николаю придётся в другом «вузе» и в другом городе – а с Харьковом ему доведётся лишь кратко познакомиться летом 41-го года по пути на фронт.

В ходе допризывной приписки в ливенском райвоенкомате десятиклассникам заявили, что надеется на поступление в гражданские учебные заведения после окончания школы им не стоит, так как международная обстановка требует, чтобы все годные к военной службе молодые парни поступали только в военные училища, и их вольный выбор допустим только на род войск – идти ли в пехоту, артиллерию, авиацию или танковые войска. Конечно, районный военком, мягко говоря, "слегка обострил" неизбежность исполнения такого решения. (Законные основания для этого появились только с началом войны, когда в июле 1941 года ГКО принял постановление "О порядке подготовки резервов в системе Наркоматов обороны и ВМФ", в котором определялся порядок подготовки офицеров в военное время и призывной характер комплектования военных училищ курсантами). Поэтому-то "окуджавские мальчики" и в 40-м году без ограничений поступали на гуманитарные факультеты престижных московских вузов, включая знаменитый ИФЛИ (Московский институт философии, литературы и истории, ставший «питомником» многих в будущем «оттаявших» шестидесятников). Но в нашем случае ливенский военком имел дело не с ушлой столичной молодёжью, а с провинциальной, в большинстве своём деревенской, той, что с молодых юных лет была взращена на легендарной гражданской войне и успехах первых пятилеток, им и в голову не могло прийти сомнение в непреложности "решений партии и правительства". Да, честно сказать, и районного военкома, "слегка заострившего" вопрос набора в военные училища, понять тоже можно: за два предвоенных года их число выросло едва ли не вдвое, а спущенную сверху разнарядку по их комплектованию следовало выполнить в "кровь из носу".

Так Николай и его ровесники были поставлены перед необходимостью сделать первый решающий в их жизни выбор – выбор своей ближайшей судьбы. Действительно, в какие военные училища им поступать? В каких войсках Красной Армии с честью нести будущую командирскую службу? А выбор напрашивался почти сам собой – вся страна задорно пела про "стальные руки-крылья и вместо сердца пламенный мотор", про "яростный поход" гремящих огнём, сверкающих сталью танков, которые "в бой пошлёт товарищ Сталин, и первый маршал в бой их поведёт…" Да, к тому же недалеко от Ливен, почти под боком, находилось знаменитое Орловское бронетанковое училище им. М.В.Фрунзе.

Николай был здоровым, физически крепким юношей, с успехом прошедшим начальную военную подготовку, о чём свидетельствовал знак "Ворошиловский стрелок" 1-й ступени на лацкане его выходного пиджака, то есть он мог поступить в любое военное училище по своему выбору. Однако, в таком важном деле как выбор жизненного пути, Коля не мог не спросить совета у своего любимого отчима. О том, что посоветовал своему приёмному сыну мой дед Иван, мне ни раз доводилось слышать от бабушки. Ты знаешь, Коля, – сказал ему тогда мой дед Иван, – я две войны прошёл сапёром, мы мосты строили, окопы и землянки оборудовали… всякое, конечно, случалось и с нами, но сапёр всё ж не на самом передке воюет, чуть поодаль, там реже случай "сложить голову за царя, отечество и власть советов". (При этом бабушка всегда с горьким вздохом добавляла: кто ж знал, что всё так изменится, что и у сапёр будет такая опасная работа – мины разряжать. Но потом, после паузы, добавляла: на ребят, которые в лётчики пошли, родные «похоронки» в первый месяц войны получили, а Коля всё-таки полтора года провоевал, прожил на войне целых полтора года…) Вот так и определился выбор Николая "идти в сапёры" – поступать в военно-инженерное училище. Определился вектор его военной судьбы на последние, как оказалось, два с половиной года оставшейся ему жизни.

Отцово слово имело решающее значение в русской патриархальной семье, и таких обычаев во многом ещё держались крестьянские семьи в уже отряхнувшей "прах со своих ног" советской России. Сказал бы мой дед Иван тогда что-нибудь типа: "Николай, я за советскую власть кровь на гражданской проливал, и ты должен…" Одним словом, что-либо в духе античной максимы "со щитом или на щите", и взвился бы мой дядя Коля "сталинским соколом" в грозное небо войны, и пошёл бы на таран ненавистного врага… Но он сказал по другому… По-шкурнически, так выходит, сказал? – Нет, не согласен!

Шкурничество – это значит забиться в укромную щель, чтобы для службы как можно дольше не узрело тебя "государево око", это значит наплевать на распоряжения всех до самого верху военкомов и устроится в какой-нибудь «ифли» (Институт философии, литературы и истории), да потом вместе с ним и эвакуироваться куда-нибудь в глубокий тыл, в Ашхабад, а там – там уж держаться до последнего за любую надуманную «бронь»… Да, было, что и на "ифливцев"-несчастливцев навешивали "зелёные крылья погон" (погоны в нашей армии были введены в январе 1943 года) и направляли в военные училища с уже увеличенными по сравнению с 41-42-ми годами сроками обучения (в 43-м году военные училища перевели на годичный, а в 44-м на двух годичный сроки обучения). Сейчас не вспомню когда и где, в какой повести или статье воспоминаний о тех годах, вычитал я фразу, которая поразила меня своим парадоксальным цинизмом: "Тогда он сам записался в армию, чтобы не попасть на фронт…"

Переживший уже две войны старый солдат-сапёр Иван Алексеев сын Смагин (так в царской армии в учетные книги записывали рядовой состав), на пороге третьей, в которой ему тоже суждено было поучаствовать и в конце её сгинуть в безвестной могиле, рассуждал не по-шкурнически, а по-мужицки, по тому простому крестьянскому разумению, которое вырастало из общинной в истоках своих народной жизни, жизни русской деревни, которая во все войны в истории России вплоть в последней Великой Отечественной поставляла на поля сражений в преобладавшем числе свой кровный мужицкий рядовой состав.

Общинный обычай прост как оглобля: выделяться из «опчества» негоже, даже если наперёд лезешь, а уж отставать от всего мира, тем более – стыд! Вот разом с миром, тогда хоть на погибель – на миру, известно, и смерть красна! Таков был нравственный стержень русского мужицкого менталитета, русской народной души, по-простому говоря. Ну, а что бывает накручено поверх этого стержня всякого порой и мелочного, даже зазорного, так это от обыденности мужицкой жизни, грешной своими мирскими пристрастиями. Кто осудит служивого за его заветное желание быть поваром в пехоте, если уж не довелось попасть на сытый и благоустроенный военный флот? В эту вот незатейливую с виду суть души простого русского солдата и проник своим обострённым войной талантом А.Твардовский, выразив её в своей великой на все времена поэме "Василий Тёркин" всего одной бьющей в цель строкой: "В бой, вперёд, в огонь кромешный он идёт, святой и грешный, русский чудо-человек…"

Но тогда до вступления в настоящий, а не песенный бой Николаю Митерёву оставался ещё целый год. В конце августа 1940 года он поехал поступать в Московское военно-инженерное училище.

(Последний снимок Николая перед его отъездом в военное училище.)

На лацкане пиджака отчётливо виден знак "Ворошиловский стрелок". Коля, как и большинство советской молодёжи той поры, с гордостью носил его на груди.

 

На этом заканчивается нарративный (основанный на устных рассказах бабушки) раздел моего реконструктивного повествования и начинается эпистолярный и документальный его раздел, основанный на сохранившихся фронтовых письмах Николая и найденных мною документах времён Великой Отечественной войны.

Написанные от руки письма – эпистолярное наследие, этот особый пласт и обыденно-бытовой, и высокой художественной культуры, который некоторые литературоведы относят к т. н. "малым литературным жанрам". В былые, приснопамятные времена у благородных сословий даже было принято хранить без срока давности личную переписку как фамильные, исключительной значимости и духовной ценности, документы человеческого общения, сокровенных отношений людей (со школьной скамьи осталось у нашего поколения в памяти: "я к вам пишу – чего же боле…").

Сегодня он (эпистолярный жанр) убит окончательно антигуманным трендом т. н. "цифрового прогресса". Кто сейчас пишет хотя бы электронные письма частного характера? – Для этого же надо потрудиться: сесть за компьютер, собраться с мыслями, а потом ещё и думать что пишешь, как излагаешь – письменная речь ведь требует более ответственного отношения, чем устная, разговорная… Куда легче щёлкнуть «хайп» через какой-нибудь «воц-ап» в ответ на скудоумный и корявый "пост".

А письмо, написанное от руки, оно в своей ценностной значимости суть единство двух составляющих его смыслов – текста и почерка. И то и другое даёт знание о писавшем его человеке, о личности автора. Более того, если это письмо от родного, близкого или любимого человека, то к его смыслу добавляется ещё и чувство, которое вызывает почерк письма. Родной почерк, он, как звук родного голоса, как запах родного дома, домашнего очага, он первый бросался в глаза, вызывая тёплое, щемящее сердце чувство из самой глубины души…

Скажите честно, кто в наше насквозь оцифрованное время знает-помнит почерк родной руки – руки отца-матери, брата-сестры или сына-дочери? Когда-то знали, но забыли за давностью рукописного общения, да? Известно, сейчас даже неподписанную всяческими пожеланиями-хохмами открытку найти в канцтоварах не просто. Зачем самому сочинять-писать поздравление на открытке, если всё уже и так за тебя кем-то придумано и каллиграфически выведено – и для бабушки, и для матери, и для любимой, и для прочих разных случаев жизни. Кто сейчас вообще пишет поздравительные открытки к праздникам и дням рождения? – Старики раньше писали, так они все уже поумирали – ушли, так сказать, из жизни. Да, они ушли, и с ними ушёл из нашей жизни целый пласт бытовой культуры – культуры письма родным, культуры исповедания задушевных мыслей и чувств…

Фронтовые письма – особый «жанр» письма. Вынужденный лаконизм и искренность их слов связаны с жестокими испытаниями войны – испытаниями мужества, верности и веры: мужества выстоять, верности долгу и веры в победу. Михаил Пришвин в своих «Дневниках» сравнивал слово со светом погасшей звезды, который "летит к человеку на его путях в пространстве и времени". ("Бывает, погасшая для себя звезда, для нас, людей на земле, горит ещё тысячи лет. Человека того нет, а слово остается и летит из поколения в поколение, как свет угасшей звезды во Вселенной".) Эту романтичную литературную метафору в преобладающей степени можно применить к фронтовым письмам. Во многие тысячи семей, к родным и любимым, уже тогда, в годы войны, случалось, радостный свет солдатского письма доходил только тогда, когда «звезда» их автора на жизненном небосводе уже погасла. А к сему дню ещё чуть и все они, звёзды великого поколения фронтовиков, уйдут за небосклон неумолимого времени. Поэтому-то их (фронтовые письма) через десятилетия сберегли и будут беречь во всех семьях, в которые ворвалась в 41-м война. Для нашей семьи, для меня этот "свет звезды" – письма двадцатилетнего лейтенанта Николая Митерёва.

Военные письма Николая написаны устойчивым мужским почерком, ясно и грамотно по содержанию, даже тогда, когда они писались накоротке, в поезде или в суете подъёма по боевой тревоге перед отправкой на передовую – в несколько строчек на почтовых открытках. (Переписывая их сюда, не исправил ни одной буквы, ни единой запятой в их тексте.) Их сохранилось всего пятнадцать – уверен, все, которые дошли до адресата в село Теличье, а с осени 42-го года в село Здоровец, куда перебралась при отселении из прифронтовой полосы Мария Григорьевна с сыном Лёшей, в дом Гранкиной Аксиньи Алексеевны, сестры своего мужа Ивана Алексеевича Смагина. (Здоровец, родное село Ивана Алексеевича, находившееся недалеко от Теличья, не попало в полосу отселения, поэтому туда и переехала уменьшившая к тому времени вдвое семья Смагиных. В Здоровце они жили до лета 43-го года, когда после разгрома немцев на Курской дуге линия фронта далеко отодвинулась на Запад от освобождённого г. Орла, и местным жителям было разрешено вернуться в свои дома – благо, если они уцелели. Мой отец вспоминал, как зимой 43-го года он, тринадцатилетний паренёк, на лыжах ходил из Здоровца в Теличье проверить цела ли их хата. Добрался туда уже под вечер выбившийся из сил и замёрзший, по необходимости решил переночевать в пустом и холодном доме, протопил печь, да чуть было не угорел, задвинув печную заслонку раньше времени, не в силах бороться с одолевавшим его сном.)

Письма Николая с фронта – единственные оставшиеся и ставшие теперь историческими по своей значимости документы, по которым как по путеводным вехам пытаюсь сейчас восстановить его военную, фронтовую судьбу.

Моя бабушка Маруся бережно хранила их для нас, её внуков, правнуков и будущих потомков, в небольшой матерчатой сумке от химической грелки, оставшейся у неё с нелёгкой военной поры.

В точно такой сумке хранила Колины письма с фронта моя бабушка Маруся.

Внимательно прочитаем их и задумаемся над прочитанным, попытаемся через них угадать всю полноту переживаний родного человека, писавшего эти письма в час, когда ему было "до смерти четыре шага".

Вот первое по времени из сохранившихся.

Письмо от21.07.41 из подмосковного Болшева, где располагалось Московское военно-инженерное училище, в котором учился Николай Митерёв.

Здравствуйте, папа, мама и Лёша!!! Шлю горячий привет и желаю успеха в жизни. Я, конечно, ожидал от вас получить письмо, но оно, очевидно, задержалось. Я хочу вас предупредить, чтобы вы мне не писали больше писем по старому адресу, т. к. я переезжаю в другое место в связи с выпуском из училища. Остаюсь жив и здоров. Привет всем родным. Крепко жму ваши руки. Ваш сын Николай.

Письмо кратко – из-за выпускной суматохи нет времени спокойно сесть и собраться с мыслями. Как принято, оно начинается с обычного приветствия. Необычны в нём три восклицательных знака, которые поставил Николай в конце приветствия. (Обычно он ставил в конце письменного приветствия один этот знак. Тройное восклицание появится ещё только в одном его письме, но об этом поговорим позже.) Таким знаковым акцентом Николай, наверняка, хотел выразить и передать родным то радостное состояние душевного подъёма, которое он в тот момент переживал в связи с произведённым накануне выпуском из военного училища и присвоением ему первого офицерского звания лейтенанта. Выпуск лейтенантов из училища – по себе знаю, какое это волнующие, возвышенно-торжественное событие в жизни каждого военного человека! Событие, порождающее целую гамму высоких чувств, честолюбивых намерений и потаённых надежд – надежд на героическую, но всё-таки счастливую свою военную судьбу. (Для тех, кто в нынешнее т. н. «антипафосное» время привычно воспринимает честолюбие в отрицательном смысле, напомню, что генералиссимус Суворов требовал от своих офицеров помимо прочего быть и "честолюбивыми без тщеславия".) Для Николая и его товарищей, молодых лейтенантов, это был выпуск на войну…