Buch lesen: "Осень женщины"
Eugène Marcel Prévost
L’AUTOMNE D’UNE FEMME
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательство «Эксмо», 2025
* * *
Часть первая
I
В каждом из лучших кварталов Парижа вблизи больших приходских церквей, открытых для молитвы, есть более роскошные капеллы, где светские набожные люди могут беседовать с Богом. Так, в предместье Сен-Жермен на Севрской улице находится прибежище Иисуса; на Елисейских Полях – доминиканская капелла на аллее Фридланд; в Монсо – барнабитская община, на улице Лежандр, а в Европейском квартале на улице Турин – красивая капелла в стиле рококо.
Эта капелла принадлежит женской общине сестер редемптористок и основана в последнем столетии маркизой Сент-Ивер-Леруа. Сестрами этой общины могут стать исключительно женщины из богатейшего класса населения: они не ухаживают за больными, не навещают бедных. Они занимаются обучением нескольких учениц, избранных, как и они сами, из лучшего общества. Основательница общины предписала им роль библейской Марии в доме Лазаря: поклонение ногам небесного Учителя. На алтаре, блистающем изумрудами перед иконой, изображающей поклонение волхвов, бледный овал напрестольной чаши сверкает бесконечным блеском среди лучей потира1. Сестры редемптористки в белоснежных одеждах, перетянутых золотыми поясами, в голубых бархатных накидках по двое стоят в очереди перед образом в немом обожании. Когда одни устают, на смену им приходят другие.
Глубокая тишина царит в капелле – сквозь толстые стены и металлические двери не проникает городской шум, да и улица, смежная с Берлинской, в той части, где находится монастырь, не отличается особенным оживлением.
Весьма редко случается, чтобы капелла была пуста даже не в служебные часы и чтобы на церковной скамье не сидела какая-нибудь парижанка. Они охотно приходили сюда пешком, как на таинственное свиданье. Кто из светских женщин Парижа не помнит за собой этих неожиданных порывов набожности, этой неудержимой потребности в сердечной исповеди? О, что за удивительные милости вымаливают эти затянутые в перчатки ручки, прижатые к закрытому вуалью лицу! И какое чудесное благовоние должно подниматься к потолку от этих маленьких восковых свечей, поставленных на алтаре! Какие безнадежные призывы остывающей любви смешиваются здесь с искренними угрызениями совести! И какой должен быть там, наверху, добрый и внимательный Бог, чтобы отделять хорошее семя от плевел.
По всей вероятности, дама, подъехавшая в карете к капелле на улице Турин в октябрьский дождливый день, не принадлежала к числу подобных кающихся.
Едва войдя, она тотчас же опустилась на колени около одной из последних скамеек и, вероятно, очень торопилась молиться или, подобно мытарю, не дерзала идти вперед, в дом своего Господа. Долго стояла она так, то закрыв лицо руками, то скрестив их в позе Беатриче Розетти и устремив взгляд на освещенный клирос. Как и всегда, алтарь был весь залит золотистым светом, и на последней ступеньке на коленях стояли две неподвижные статуи в белоснежных одеждах, опоясанных золотыми кушаками, и в голубых накидках.
Дождь скрадывал последний дневной свет, капелла погружалась в темноту. Из ризницы вышла послушница со светильником в руке – она плавно спустилась по ступенькам и стала зажигать газ в лампах. Последняя была зажжена прямо над молившейся женщиной, и та, как будто удивившись, быстро подняла голову. Она обменялась взглядами с послушницей и скромно улыбнулась. Сестра-послушница так же плавно удалилась по ступенькам клироса. Прихожанка же хотела еще молиться, но яркий свет лампы спугнул ее молитвенное настроение. Напрасно она сперва хотела вернуть его – лицо было освещено газовым шаром, горевшим над ее головой, а глаза ее рассеянно блуждали. Она задумалась.
Элегантность туалета и умение подчеркнуть свою красоту выдавали в ней обычную светскую парижанку, чей возраст сложно определить. Во всяком случае, это была женщина не очень молодая – хотя, наверное, молодая в том снисходительном смысле, какой Париж придает этим словам. В ее темно-каштановых волосах, заколотых шпильками, не было ни единого седого волоска. Темная вуаль закрывала ее приятное лицо с несколько крупными чертами, напоминающими итальянский тип: нежный полный подбородок, крупные губы, прямой нос и низкий лоб – словом, это было лицо всех девушек, черпающих воду в цистернах Альбано или Неми2.
В капелле было вовсе не холодно, и молодая женщина отбросила свою накидку на спинку скамьи, обнаружив изящную фигуру. На открытую белую шею падали завитки волос. На женщине было вишневое платье-футляр, а вместо корсажа такая же свободная кофточка с черным кружевом на воротнике и рукавах. Свободно драпируя спину и грудь, кофточка была перетянута черным кушаком и демонстрировала талию, слишком тонкую для такой роскошной фигуры.
Надо было быть слишком рассеянным или сосредоточенным человеком, чтобы не обратить на нее внимание. Это была женщина в полном расцвете красоты, раскрывшейся с годами, – из скромного бутона она превратилась в пышную розу. Но привлекательнее всего были ее глаза. Вся душа светилась в ее серых с голубым отливом глазах. Они были такого металлического цвета, которому нет названия.
Да, вся душа этой женщины сосредоточилась в глазах, когда она подняла их к Утешителю страждущих, беспокойных, измученных, к Богу – покровителю влюбленных, каким женщины любят воображать Его. Эти глаза светились необыкновенной невинностью и придавали всему лицу выражение почти детское, удивленное, подобное тому, какое светится на лицах маленьких девочек, когда они в полдень выходят из школы, болтая и держа друг друга за руки.
В этих глазах искрилась также и неудержимая нежность, страстное желание помочь, любить, раздавать, как милостыню, все сокровища своего сердца.
Сестра-послушница зажгла все лампы капеллы, встала на колени перед алтарем и некоторое время смиренно молилась. Затем она преклонила колени перед дароносицей и вернулась в ризницу. В тишине капеллы дверь с шумом захлопнулась, заставив кающуюся вздрогнуть от неожиданности, – она встала, застегнула свою накидку и тоже направилась к ризнице.
В комнате, отделанной светлым деревом, послушница разбирала платья маленьких певчих. Она улыбнулась приветливее, чем в первый раз, когда ее сдерживала святость места – у монахинь есть уставы даже для улыбок.
– Здравствуйте, сестра Зита. Аббат Гюго у себя?
Сестра прошептала, как в исповедальне:
– Кажется, господин духовник вернулся к себе полчаса назад, и я не видела, чтобы он выходил снова.
– Он может меня принять?
– Вы можете подняться, если вам угодно… Но господин духовник сейчас не исповедует.
– О, я пришла не для исповеди!
Прихожанка ждала подробностей, но сестра Зита, полагая, что она и без того уже сказала достаточно на сегодня, замолчала и снова занялась платьями. Тогда женщина решительно вышла из ризницы и направилась к двери, противоположной клиросу.
Она внезапно почувствовала в воздухе сырость и завернулась в накидку – дверь выходила в небольшой дворик, и ветер заносил дождь под арку. Посреди четырех мокрых от дождя дорожек, посыпанных песком, возвышался постамент, обсаженный кустами, откуда виднелась какая-то статуя. Две такие же статуи стояли по углам: у цоколей их были подвешены два цветных фонаря. Дворик был освещен этим колеблющимся светом и отражением нескольких окон.
Женщина быстро пробежала под аркой и поднялась на первый этаж. Она отворила дверь, обитую войлоком, а затем постучалась во вторую, уже не обитую ничем.
– Войдите! – услышала она мягкий, несколько гнусавый голос.
Она вошла. Седая голова аббата показалась из-за массивного красного бюро, а затем он встал.
– Мадам Сюржер! Какой приятный сюрприз… Садитесь же, пожалуйста, милая барышня.
Священник указал ей на кресло. Он был человеком высоким, но хорошо сохранившимся для своих шестидесяти лет. Комната его была обклеена простыми обоями, и незатейливая обстановка – обыкновенная железная кровать, видневшаяся из-за драпировки, – резко контрастировала с ценными предметами, украшающими камин и даже стены. Госпожа Сюржер села. Аббат взглянул на нее поверх очков и повторил:
– Какой приятный сюрприз! Что же привело вас сюда в такой час? Надеюсь, ничего серьезного не случилось в вашей милой семье?
– О нет, – сказала госпожа Сюржер, – я всего лишь проезжала Санкт-Петербургскую улицу, возвращаясь от одних знакомых, и решила зайти в капеллу. Сестра Зита сказала мне, что вы здесь… и я…
Священник наклонил голову, как бы соглашаясь с этим придуманным объяснением, – он прекрасно знал, что сейчас же услышит другое, правдивое: без сомнения, какой-нибудь грустный любовный грех! Аббат немного подождал, но она не продолжала, и он наконец прервал молчание:
– Не хуже ли господину Сюржеру?
– Нет… У него все как и прежде. Эта сырая погода на него дурно влияет. Несмотря на это, он непременно хочет ехать в Люксембург. Ведь вы знаете о делах нашего банкирского дома в Париже? Он должен уехать до январской ликвидации.
Аббат спросил с равнодушным видом:
– Но господин Сюржер ведь не один… у него есть товарищ, не правда ли? Этот полный мужчина, рядом с которым я имел честь сидеть у вас за столом? Отец прелестной молодой девушки, мадемуазель Клары, кажется.
– Да, это месье Эскье. Он мог бы и один превосходно управлять банком, тем более что у нас в Люксембурге есть прекрасный администратор. Но мой муж не хочет этого понять – для него это вопрос самолюбия, и он хочет быть там.
Священник хмыкнул, и это значило: «Я знаю, что за человек ваш муж и как трудно его уговорить что-нибудь сделать».
– А мадемуазель Клара, – спросил он, – от нее есть новости?
– Она сегодня обедает у меня.
– Да, да, – задумчиво произнес он, бросив взгляд на часы. – Сегодня первая среда этого месяца, день выхода пансионерок из Сиона.
Он кашлянул, а затем принялся крутить в руках деревянный нож:
– Это очень любезная особа: я имел удовольствие познакомиться с ней, когда проповедовал в Сионе. Очень прямая, решительная. Она будет хорошей христианкой. Она приходится вам родственницей, не правда ли?
Мадам Сюржер покраснела.
– Нет, Клара – дочь Жана Эскье, того самого полного мужчины, товарища моего мужа. Мы старинные друзья, но не родственники.
Ей стало душно в этой натопленной комнате, и она повесила свою накидку на спинку кресла. В воздухе вдруг повисло неловкое молчание – и священник, и госпожа Сюржер пытались подобрать любезные фразы для продолжения разговора.
– Так значит, сегодня на Ваграмской площади у вас будет семейный вечер? – усмехнулся аббат.
– Да, это точно…
Она с минуту колебалась, собираясь с силами, а потом затараторила:
– У нас даже есть новый жилец, Морис Артуа, сын прежнего директора парижского и люксембургского банка.
– Того, который?..
– Да… того, который застрелился.
– И бедный молодой человек живет с вами? – не без удивления спросил аббат.
– О нет! Он живет во внутреннем павильоне с господином Эскье.
Глаза мадам Сюржер засветились странным блеском. Она чувствовала на себе пристальный взгляд аббата, несколько смягченный очками. Она устала от противоречий, от беспокойства, от огорчения и угрызений совести. Ее губы дрогнули, глаза наполнились слезами, она облокотилась рукой на угол бюро, и из глаз ее потекли горячие слезы. Аббат Гюго не мешал ей выплакаться, он только глядел на нее и размышлял. Как хорошо ему были знакомы бедные души этих парижанок, запутавшихся во всевозможных компромиссах, обманах, не находящие в себе достаточно сил для сопротивления! Он особенно хорошо знал и эту душу, доверявшую ему свои малейшие ошибки, и он любил ее, потому что невинность и нежность, светившиеся в прекрасных глазах этой женщины, были отражением ее чистой души.
Мадам Сюржер не рыдала и не всхлипывала. Даже лицо ее, прикрытое рукой от света лампы, почти не покраснело от слез.
Аббат Гюго встал, наклонился и, положив руку на плечо женщины, произнес:
– Что с вами, дитя мое? Вам нехорошо?
Он уже вынул из ящичка бюро хрустальный розовый флакончик в старинной серебряной оправе. За свою долгую практику врачевателя сердец он научился успокаивать женские нервы.
Но мадам Сюржер отрицательно помотала головой, утерла слезы и улыбнулась.
– Благодарю вас, извините меня… В эти дни у меня очень расстроены нервы. Иногда мне кажется, что на сердце у меня лежит какая-то тяжесть, которая давит его и становится все тяжелее. Потом это подступает к голове, и я плачу, вот как сейчас.
– Вы правы, это нервы, – терпеливо прошептал аббат.
Мадам Сюржер все еще вытирала слезы. Она произнесла:
– Вот именно об этом-то я и хотела поговорить с вами, господин аббат.
Фраза была туманна, но аббат ее понял.
– Вы хотите, чтоб я выслушал вас в исповедальне?
– О, нет! Я только хочу посоветоваться… Извините, я очень взволнована.
Аббат заметил, что глаза ее вновь стали мокрыми от слез. Он взял ее за руку.
– Не бойтесь, дочь моя, доверьтесь мне… Говорите… Я вас исповедую.
И как бы для того, чтоб воспроизвести обстановку исповедальни в тихой, темной церкви, где решетка скрывает лица, он отставил в сторону лампу, приглушил свет и приложил платок к виску, прикрывая им глаза.
– Я вас слушаю.
Она заговорила, начав издалека, как делают это все женщины, останавливаясь на подробностях, вскользь касаясь фактов…
– Вам известно, отец, мое отношение к мужу. Я много страдала из-за него, потом решила не жить с ним… Ведь он болен, в этом нет ничего необыкновенного. Мы жили спокойно вместе, и присутствие господина Эскье, нашего общего друга, смягчало обстоятельства. Конечно, подобная жизнь далека от идеала, который представляет себе каждая девушка, выходя замуж… но ее можно стерпеть…
Священник мягко навел ее на главную тему.
– Да, дорогая, я все это знаю. Разве в вашей жизни случилось что-нибудь новое? Разве господин Сюржер изменил свое отношение к вам? Разве…
Он подозревал этот оскорбительный возврат нежности, который мужья выказывают иногда к оставленным ими женам, – тот возврат, которого они боятся более, чем холодности, и переживая который идут за советом к священнику и доктору.
Госпожа Сюржер поняла его.
– О нет! – ответила она. – Слава Богу, нет…
Она хотела снова начать прерванную исповедь, но не смогла и, закрыв лицо руками, произнесла решительно и быстро:
– Это… это Морис Артуа, молодой человек, о котором я вам говорила… сын бывшего компаньона моего мужа, тот самый, который теперь живет в павильоне…
Аббат подумал: «Я был прав».
И чтобы облегчить признание, он произнес громко, с остановками, подыскивая выражения:
– Этот молодой человек, живя около вас, вероятно, был очарован вашей… красотой, вашим мягким характером, мое дорогое дитя?.. Он за вами ухаживал, преследовал вас…
Она не перебивала его, своим молчанием как бы побуждая его говорить. Слезы высохли на ее ресницах.
– Без сомнения, – продолжал аббат тем ровным тоном, который обезличивает слова, смягчает их, почти уничтожает, – без сомнения, этот молодой человек не религиозен, и мысль о прелюбодеянии, – сказал он с нажимом, – не пугает его?
Она быстро его перебила:
– О нет, отец, не говорите так… Уверяю вас, что бедный мальчик ни в чем не виноват… или, по крайней мере, виноват не больше меня… Боже мой! – Она всплеснула руками. – Я не знаю, как это случилось. Я нередко виделась с ним и не обращала на него никакого внимания. Он жил со своей матерью в Каннах…
– Она испанка, не правда ли? – спросил аббат. – Очень элегантная барышня, вечно больная?
– Да, она покинула этот мир почти два года назад, это было для него большим ударом. Мы не видели его несколько месяцев, он уехал в Италию и не хотел возвращаться. Но тем не менее он вернулся в прошлом феврале, и почти тотчас же случились эти ужасные события… обрушился английский банк, в котором было все состояние его семьи, потом его отец выстрелил в себя из револьвера, думая, что окончательно разорился. Молодой человек узнал все это в один день. Ему было очень плохо, мы его взяли к себе и ухаживали за ним.
– А затем?
– Затем он стал жить с нами, конечно… точнее, с господином Эскье, но обедает у нас… Бедный мальчик! – улыбнулась она, вспоминая юношу. – Если б вы видели его в эти минуты! Невозможно было не пожалеть его. В двадцать четыре года узнать в один день о самоубийстве отца и о разорении…
– Полное разорение?
– К счастью, нет. Сначала мы все так думали… Он получил кое-что по векселям. Теперь у Мориса остается двенадцать тысяч годового дохода.
– Двенадцать тысяч! – воскликнул аббат. – Но ведь это почти богатство для молодого человека, который может работать.
– О, поймите, что его воспитывали в роскоши, и он рассчитывал на сто тысяч франков годового дохода. Его не готовили к службе… Это артист… Он сочиняет музыкальные композиции, пишет стихи… Тогда от отчаяния он сильно заболел чем-то вроде менингита… Поправлялся он очень медленно. Сама того не осознавая, я привязалась к нему в это время. Когда ему стало лучше, мы стали вместе выезжать в город, вместе проводили вечера… Теперь… он совсем поправился… он немножко нервен, раздражителен, но я привыкла, и теперь мы не расстаемся.
Она прервалась. Ее мысли блуждали в воспоминаниях об этих прогулках вдвоем: вот Морис сидит напротив нее в коляске, а вот они прогуливаются по бульвару среди веселой толпы. В голосе аббата Гюго звучала неподдельная грусть, когда он спросил:
– И затем, мое бедное дитя, вы пали?
Госпожа Сюржер подняла на него свои невинные, широко раскрытые от удивления глаза.
– Пала, отец мой?
– Ну да… – замялся он. – Вы отдались этому молодому человеку?
– О нет! – вскрикнула она, инстинктивно всплеснув руками, будто пытаясь себя защитить. Священник тотчас же подумал: «Она говорит правду».
Исповедники вообще редко сомневаются в искренности кающихся: они знают, что с глазу на глаз и веря в сохранение тайны, грешники охотно говорят о своих ошибках.
Аббат взял руки госпожи Сюржер и пожал их.
– Ах, дитя мое, как я рад! Но в таком случае, если вы не пали и если вас даже не искушали, как я понял, зачем же эти слезы… зачем?
Она, уже спокойнее и обдумывая свои слова, объяснила:
– Боже мой, это правда, он меня не искушал… Видите ли, отец мой, мне кажется, что я не могу так пасть… Это невозможно. – Она задумалась, подбирая сравнение. – Невозможно, как, например, забрать себе деньги, забытые на столе подругой… или заставить кого-нибудь страдать… Это невозможно. Но, честно говоря, то, что я чувствую к Морису, мне кажется дурным, это меня беспокоит и огорчает. О, я не знаю почему, и вот за этим-то я и пришла к вам… Я страдаю оттого, что не вполне осознаю свой долг… Да, я так страдаю.
– Вы любите этого молодого человека? – спросил священник.
– Разве это значит его любить? Я не могу разобраться в том, что во мне происходит… Бывают минуты, когда я говорю себе: «Как глупо так мучиться! Я люблю Мориса, как любила бы сына, если бы, к моему счастью, у меня был сын». Ведь у меня мог бы быть сын его возраста. А в другие минуты я понимаю, что в моем чувстве к нему есть действительно что-то… непозволительное, что-то такое, что я, еще будучи молодой девушкой, мечтала чувствовать к моему будущему мужу… А главное, Морис меня беспокоит. Он неблагоразумен – он просит меня о таких вещах, которых я не должна ему позволять.
– Каких же это? – спросил аббат.
– Ну, – госпожа Сюржер залилась краской и стыдливо отвела глаза, – он хочет, например, держать меня за руку, или прислониться головой к моей груди, или…
Она колебалась, и аббат подсказал:
– Поцелуи?
Она кивнула.
– Даже в губы?
– Нет… До вчерашнего дня, по крайней мере… Вчера это случилось в первый раз… Это и беспокоит меня, я думаю.
Несколько минут длилось молчание.
– А эти его порывы… волнуют вас… физически?
– Да, – прошептала она.
Между ними повисло молчание. Аббат Гюго вытер лицо и положил платок на стол. Госпожа Сюржер ждала, не решаясь поднять глаза.
– Дорогая дочь моя, – сказал он после минутного размышления, – у вас чистая душа, и она вовремя привела вас ко мне. Конечно, в вашей нежности к этому молодому человеку нет дурных намерений, но в нем-то они есть, не правда ли? В таком случае вам придется или ввязаться в тяжкую борьбу, в которой всякая честная женщина оставляет частицу своей чистоты, или же вы падете… – Госпожа Сюржер вздрогнула. – Да, дитя мое, вы падете, – повторил он. – Сегодня вы говорите мне, что это невозможно… вы так думаете, и вы правы. Сегодня это действительно невозможно, но уже возможнее, чем вчера, а завтра это будет еще возможнее, чем сегодня, – дойдет до того, что случится какой-нибудь пустяк, какой-нибудь незаметный толчок, и вы падете.
Он подвинул пальцем несколько карандашей на своем бюро, уложив их ровно, а затем спокойно продолжил:
– Вы падете, и это будет большое несчастье, дочь моя. Вы сумели жить в миру, не теряя вашей чистоты, а это нечасто случается. Среди доверяющих мне душ ваша – одна из тех, о которых я думаю с удовольствием и отдыхаю среди всего этого зла, которое я вижу вокруг себя… Я говорю себе: «Эта, по крайней мере, вполне безупречна», и я благодарю Бога. Вы остались совершенно чистой, и в этом ваша большая заслуга, потому что ваш муж не был всегда верен вам прежде. Теперь, когда он болен, это просто обуза в вашем доме… Если я узнаю когда-нибудь, что вы уступили, как и другие, я расценю это так, как если бы мне сказали о смерти вашей души.
Он с увлечением произносил эти ласковые, убеждающие фразы, действующие на женские нервы. Госпожа Сюржер плакала. Он взял ее руку.
– Я буду очень огорчен… Не думайте, что вы будете счастливы. Вы будете как в лихорадке, затуманивающей вам глаза, – вы станете уверять себя, что это счастье, потому что вы побоитесь признаться самой себе в том, что ваше падение не принесет вам радости. Вы испытаете страшные угрызения совести. Все падшие женщины, даже самые недалекие, испытывают их. Как бы они ни увлекались, как бы ни забывались, у них всегда бывают минуты, когда они признаются самим себе, что поступили дурно. Ах, я видел и таких, которые оправдывали себя, и возмущались против этого голоса совести, и говорили: «Ну что же дурного я сделала? Я наконец свободна», или же: «Мой муж меня обманывает, он равнодушен к моему поведению… Я люблю человека, любящего меня, я верна ему… Что же тут дурного?» И рассудок их не опровергает этих доводов, только в глубине их совести какой-то глухой, но настойчивый голос твердит им: «Это дурно, это дурно!» Голос этот похож на тиканье часового маятника, который мы не замечаем среди дневного шума, но до того ясно слышим в тишине ночи, что он мешает нам спать… Дело в том, что здесь, на земле, несмотря на все рассуждения, в любви есть что-то дурное, хотя она сама по себе есть цель жизни. Человечество смутно догадывается об этом, не умея себе объяснить этого. Только одна церковь дает ответ, говоря: «Это дурно, потому что это запрещено». И философы, как Паскаль, рассмотрев этот вопрос со всех сторон, останавливаются на доводах церкви. Вот, дорогая дочь моя, такого падения я и не хотел бы для вас.
Госпожа Сюржер прошептала:
– Хорошо… но что же делать? Скажите мне, отец мой, что я должна делать, и я это сделаю…
Она была искренна. Слова аббата о возможности падения, о потере душевной чистоты испугали ее так, как будто она увидела целую пропасть грязи у своих ног.
– Надо выселить этого молодого человека.
Она побледнела, губы ее нервно сжались, и она принялась заламывать руки.
– Вот видите, вы уже его любите! – грустно заключил аббат.
– Но его невозможно выселить, отец, – пролепетала она, не дерзая взглянуть на священника. – Это не зависит от меня. Я не имею на него никакого влияния. И потом, даже если бы он согласился, как я объясню это моему мужу и господину Эскье, которые хотят, чтоб он остался у нас?
– Уж конечно, вы должны обратиться не к господину Эскье и даже не к вашему мужу. Вы скажете это самому молодому человеку – вы ему прикажете… вы попросите его уехать.
– А если он не захочет?
– Он захочет, если вы найдете нужные слова. Объясните ему, что вы твердо решили не отдаваться ему, и, разумеется, сделайте это без всякого кокетства. Скажите ему, что ваша постоянная близость принесет ему только бесполезные страдания и что ради его же спокойствия, ради сохранения вашей доброй репутации вы просите его…
– Бедный! – воскликнула она дрогнувшим от слез голосом. – Что с ним будет, когда я попрошу его об этом?..
– Значит, вы предпочитаете стать его любовницей? – спросил аббат.
Это ее укололо. Она выпрямилась.
– Вы правы. Я скажу ему!
Сдерживаемые до сих пор слезы брызнули из ее глаз – она зарыдала, и крупные капли стекали по ее лицу. Аббат Гюго подошел ближе.
– Дочь моя! Дорогая дочь моя! – Он коснулся ее плеча, не находя более слов, чтобы утолить ее горе. – Хотите, я отпущу ваши грехи, чтобы укрепить вас?
Не в силах ничего сказать, она кивнула и, пошатнувшись, опустилась на колени на prie-Dieu3, стоявшую около алькова. Аббат сел около нее.
– Я должна исповедаться? – произнесла она.
– Нет… Ведь вы не можете признаться мне ни в чем особенном, кроме тех обыкновенных человеческих слабостей, о которых вы уже говорили, не правда ли?
– Да, отец…
– Итак, дочь моя, помолитесь, и я отпущу ваши грехи.
Они вместе стали произносить латинские молитвы: он с привычной монотонностью священника, а она – прерывая свои слова слезами и с такой тяжестью на сердце, которая, как ей казалось, никогда ее не отпустит… Потом она встала. В стекле религиозной гравюры, висевшей над prie-Dieu, она увидела свое отражение и тут же отерла слезы.
Священник решил дать ей время оправиться, сел за свое бюро и сделал вид, что пишет. Госпожа Сюржер застегнула свою накидку, завязала вуалетку, подошла к нему и торопливо произнесла:
– До свидания…
– До скорого, милая барышня. Поклонитесь от меня всем вашим…
Они пожали друг другу руки. Аббат, оставшись в одиночестве, невольно перестал писать и задумался – он был убежден в скором падении этой женщины, и убеждение это было основано на многих наблюдениях. В таком случае к чему были эти разговоры, эти слезы, эта искренняя и жестокая комедия раскаяний и твердых намерений?
А между тем женщина, садясь в свою карету, почувствовала облегчение, как после кошмара, при мысли, что она вышла из стен этого монастыря и из-под влияния этого аббата. Но в ней все еще было живо твердое намерение сдержать обещание и истерзать свою душу, отдалив любимого человека…
О, как непонятны и смутны даже самые искренние человеческие сердца!
II
Карета уже проезжала по Европейскому мосту, освещенному колеблющимся желтоватым отблеском фонарей станции Сент-Лазар, когда она заметила, что слишком взволнована и не может вернуться домой в таком виде, с распухшими глазами и горящими от слез щеками. Опустив переднее стекло, она сказала кучеру:
– Поезжай к Морери, Оперная площадь.
Она вспомнила, что дома у нее закончились все маленькие итальянские мясные пирожки. Жюли Сюржер была сведущей хозяйкой дома – одной из тех, которые знают обязанности своих слуг лучше, чем они сами. Она была слишком ленива для умственных занятий, светские разговоры смущали и утомляли ее, и она охотнее посвящала свое время мелким домашним заботам и делам, в которых достигла совершенства, исполняя их охотно и просто.
Карета повернула на Лондонскую улицу, пересекая площадь Святой Троицы. Здесь скопилась масса экипажей, и пришлось ехать медленно – кучер даже должен был ненадолго приостановить лошадей как раз на том месте, где вывеска на одном из домов гласила: «Парижский и Люксембургский банк». Жюли прожила здесь двадцать два года своей супружеской жизни. Теперь директора переселились на Ваграмскую площадь, а здесь остались только служащие банка. Карета тронулась. Сквозь мокрые стекла госпожа Сюржер смотрела на Париж, интересный в дождливые дни.
За последние месяцы, когда ей приходилось почти ежедневно выезжать вдвоем с Морисом, он научил ее наблюдать эту живую, поучительную картину парижской жизни, и тех пор не было ни одной улицы, ни одного дома, которые не напоминали бы ей молодого человека – он замечал каждый уголок, в то время как она всегда равнодушно проезжала мимо. Сейчас ей казалось, что все это она видит глазами Мориса – живой ум Мориса овладевал и ее умом. Город и жизнь казались ей теперь более интересными, чем когда-либо, а во всем было больше новизны и прелести, чем даже тогда, когда ее, еще маленькую девочку, в первый раз вывезли из ее родного Берри. Теперь она в каждой вещи видела своего любимого, своего Мориса. В каждом ее поступке сквозила нежность к нему. Как много очарования было в этом подчинении чувству, в первый раз овладевшему ее чистым, любящим сердцем!
Она погрузилась в воспоминания об этих прогулках вдвоем, как вдруг данное только что обещание мелькнуло в ее мыслях, будто стрела. Как быстро она забыла его, снова охваченная жизнью и любовью, едва переступив порог общины сестер редемптористок.
«Я обещала, обещала расстаться с ним, отдалиться от него. Но это ужасно! Дорогой мой, он такой нервный, так близко принимает все к сердцу! И зачем же его прогонять, зачем?»
Die kostenlose Leseprobe ist beendet.








