Buch lesen: "Первобытная душа | Сверхъестественное и природа в первобытной ментальности"
Первобытная ментальность | Лекция имени Герберта Спенсера, прочитанная Люсьеном Леви-Брюлем в Оксфорде 29 мая 1931 года
Позвольте мне прежде всего выразить самую глубокую благодарность Оксфордскому университету, который любезно пригласил меня на эту кафедру, где до меня выступало столько выдающихся и знаменитых людей, чтобы прочитать «Лекцию имени Герберта Спенсера». Это честь, которую я ценю в полной мере и которой глубоко тронут. Я хотел бы найти слова, способные должным образом выразить мою признательность. Вероятно, этим лестным приглашением вы также хотели засвидетельствовать свой интерес к тем трудам, которые по другую сторону Ла-Манша способствуют прогрессу антропологических наук, и в частности этнологии, в которой ваша страна занимает столь выдающееся положение.
Я откликнулся на этот призыв с тем большим удовольствием, что имя Герберта Спенсера со времен моей далекой юности неразрывно связано с воспоминаниями о моем приобщении к философии. В ту эпоху, то есть около 1876 года, большинство моих учителей и современников были восторженными поклонниками «Основных начал». Эспинас и Рибо переводили на французский язык «Основания психологии». Я до сих пор помню то глубокое впечатление, которое произвели на меня «Основания социологии». Они стали темой одной из первых написанных мною статей. Позже решающий импульс мне дало чтение знаменитых трудов Тайлора и Фрэзера. Здесь не место говорить о том, сколь многим я обязан множеству других английских ученых-антропологов. Даже если мне иногда приходилось расходиться с ними во мнениях, я мог это делать лишь опираясь на результаты их трудов и используя ту массу фактов, которую они сделали доступной. Им я также приношу свою благодарность.
Ради большей ясности будет, пожалуй, нелишним сразу же указать на те недоразумения, к которым слишком часто приводили термины «ментальность» и «первобытный». Я долгое время избегал их использования. Если я прибегаю к ним сейчас, то лишь потому, что они вошли в обиход, сегодня они общеприняты, и впредь ими просто удобнее пользоваться. Однако «первобытные» остается неудачным словом, которое почти неизбежно влечет за собой путаницу. Оно, казалось бы, подразумевает, что обозначаемые им люди все еще находятся совсем рядом, или по крайней мере гораздо ближе нас, к исходному состоянию человеческих обществ, и что в современном мире они представляют собой то, чем были наши самые далекие предки. Но это — лишь умозрительная конструкция, подсказанная эволюционистской гипотезой; подтвердить ее фактами нам было бы крайне затруднительно. Ничто не доказывает, что человеческие общества обязательно должны были пройти через одни и те же стадии развития, следуя некоему единому и необходимому типу эволюции. С другой стороны, мы не знаем, кем был «первобытный» человек в этимологическом смысле этого слова, и у нас мало шансов когда-либо это узнать. Где, когда и как жил первобытный homo sapiens (человек разумный), нам совершенно неизвестно. Если мы упорствуем в использовании слова «первобытные», нужно всегда помнить, что это конвенциональный термин, служащий для обозначения тех, кого раньше называли «дикарями» — людей, которые на самом деле не более «первобытны», чем мы, но принадлежат к так называемым низшим или малоцивилизованным обществам. «Ментальность», с другой стороны — термин весьма расплывчатый, введенный и популяризированный журналистами. Сегодня он вошел в повседневный язык. Им можно обозначить всю совокупность способов мыслить и чувствовать, из которых проистекают способы действовать.
Если термины определены таким образом, возникает следующий вопрос. Объясняются ли различия, наблюдаемые между первобытной ментальностью и нашей, просто разницей рас, традиций, среды и т.д., или же существует собственно первобытная ментальность, достаточно отличная от нашей, чтобы наша психология и наша логика не могли ее в полной мере объяснить, и которая, следовательно, должна стать предметом специального изучения? Еще в конце прошлого века никому бы и в голову не пришло обсуждать подобный вопрос. Само собой разумелось, что человеческая природа (тогда еще не говорили «ментальность») одинакова во все эпохи и на всех широтах. Но теперь, когда проблема поставлена, на ней трудно не остановиться. Соответствует ли фактам тот постулат, который мы принимали без проверки, без рефлексии, не задумываясь о нем? Несовместимо ли сущностное тождество человеческой природы с существованием ментальностей, четко отличающихся друг от друга?
Подобный вопрос нельзя разрешить с помощью диалектических аргументов pro et contra (за и против). Только терпеливое и тщательное изучение социальной и индивидуальной жизни первобытных людей, их институтов, верований, нравов и языков позволит распознать, обладает ли их ментальность собственными принципами, делающими ее отличной от нашей. Однако при таком исследовании необходима большая осторожность. Факты, о которых идет речь, к сожалению, известны нам не столь удовлетворительным образом, как те, с которыми работают физика, химия, биология и другие науки того же порядка. Они даны нам лишь в виде отчетов, документов, воспоминаний и т.д., словом — свидетельств, качество которых зачастую посредственно, будь то из-за небрежности или неопытности их авторов, либо по любой другой причине. Во многих случаях, сами того не ведая, они уже заняли предвзятую позицию по интересующему нас вопросу. Убежденные заранее, что найдут у первобытных людей те же метафизические наклонности и фундаментальные религиозные верования, которыми сами обладают с детства, они действительно находят их, причем совершенно искренне. Было бы весьма удивительно, если бы они остались разочарованы. Но какую ценность могут иметь подобные свидетельства для науки? Не следует ли, по крайней мере, прежде чем использовать их, подвергнуть их строгой критике и сопоставить с другими, в которых мы уверены?
Если, таким образом, первоначальное изучение фактов, почерпнутых из заслуживающих доверия и должным образом проверенных документов, подтвердит гипотезу о том, что первобытная ментальность обладает чертами, четко отличающими ее от нашей, то впредь мы будем вправе отбросить факты, собранные теми наблюдателями, которые, будучи одержимыми противоположным убеждением, непроизвольно их исказили или представили в неточном виде. Следовательно, выбор фактов не будет произвольным. Он состоит просто в том — и нет ничего более соответствующего правилам хорошей методологии, — чтобы не использовать те данные, которые стали сомнительными из-за предвзятости, почти всегда бессознательной, со стороны тех, кто их собирал.
В результате изучения фактов мне стало очевидно, что действительно существует первобытная ментальность, отличная от нашей, чьи характерные черты и направленность удивительно постоянны в низших обществах. Этот вывод стал предметом многочисленных и резких критических замечаний. Но многие из них проистекают из недоразумения и адресованы теории, за которую, я полагаю, никто не захотел бы брать на себя ответственность: теории, согласно которой якобы существуют два вида человеческого разума. Одни — наши — мыслящие в соответствии с законами логики, и другие — умы первобытных людей, в которых эти законы якобы отсутствуют. Но кто мог бы всерьез отстаивать подобный тезис? Как можно хоть на мгновение усомниться в том, что фундаментальная структура разума везде одинакова? Те, у кого она была бы иной, уже не были бы людьми, точно так же, как мы не назвали бы этим именем существ, не обладающих таким же анатомическим строением и такими же физиологическими функциями, как у нас. С другой стороны, мы можем говорить на языках первобытных людей; они могут говорить на наших. Их дети в школах учатся читать, писать, считать часто так же быстро и так же хорошо, как и белые дети. За неимением литературы и науки у первобытных народов есть мифы, сказки, пословицы, загадки, зачастую весьма развитые технологии, а также искусство, которое порой вызывает наше восхищение. Разве все это было бы возможно, если бы их разум фундаментально отличался от нашего?
Сказать, что первобытная ментальность имеет свои собственные принципы, отнюдь не означает поддерживать этот невероятный до абсурда парадокс. Это просто означает признание — как на то указывают факты — того, что, несмотря на тождество структуры всех человеческих умов, способы мышления австралийцев, папуасов, многих индейцев Северной и Южной Америки, многих банту и т.д. отличаются от наших до такой степени, что наши традиционные психология и логика бессильны их объяснить. Этот вывод можно оспаривать, но он уж точно не абсурден, в отличие от упомянутого выше парадокса, с которым его часто путали. Тем не менее, он тоже наталкивается на своего рода инстинктивное сопротивление, причины которого, несомненно, было бы интересно исследовать глубже. Не вдаваясь в этот анализ, отметим хотя бы то, что он противоречит умозаключению, которое кажется непосредственно очевидным. Раз человеческий разум по своей структуре везде одинаков, то, говорят нам, первобытные люди мыслят так, как мыслили бы мы, если бы находились на их месте. Собственно, именно из этого и исходил Тайлор при построении своей знаменитой теории анимизма.
Но если присмотреться повнимательнее, эта формула далека от удовлетворительной, и мы вынуждены ее отвергнуть. Как понимать слова: «если бы мы находились на их месте»? Идет ли речь о нас таких, какие мы есть — современных англичанах или французах, с нашими ментальными привычками, медленно формировавшимися веками интеллектуального труда и научных исследований, с нашими языками, вылепленными аристотелевской логикой и предполагающими классификацию понятий на основе иерархии родов и видов? Если смысл формулы именно таков, то это чистой воды petitio principii (предвосхищение основания). Ведь вопрос как раз в том, имеют ли первобытные люди — не прошедшие ту же школу, что и мы, и говорящие на языках, отличных от наших и мало приспособленных для выражения абстрактных понятий — те же самые ментальные привычки и ту же духовную ориентацию, что и мы. Кажется по меньшей мере правдоподобным, что если бы мы оказались на их месте такими, какие мы есть сейчас, мы бы мыслили вовсе не так, как мыслят они.
Чтобы узнать, как они мыслят, нам следовало бы действительно поставить себя на их место — не такими, какие мы есть, а такими, какие они есть; вместо того, чтобы подменять их собой, следовало бы попытаться по-настоящему проникнуть в их способы мыслить и чувствовать, ориентироваться, как они, в окружающем мире, перенять привычное для них отношение к нему и подчиниться их ментальным привычкам. Только выдержав это усилие и преуспев в нем, мы будем в состоянии ответить на поставленный вопрос.
Когда мы пытаемся таким образом проникнуть в суть первобытной ментальности, первое, что обращает на себя внимание: мир их опыта не совпадает в точности с нашим. С одной точки зрения он гораздо беднее; с другой — богаче и сложнее. О природных явлениях и их взаимосвязях мы знаем бесконечно больше, чем они. Но сами эти явления и их связи означают для них нечто совершенно иное, чем для нас. Вселенная, в которой мы живем, интеллектуализирована. Мы представляем ее управляемой законами, не знающими исключений, детерминизм которых никогда не нарушается. Мы без опаски доверяемся всевозможным машинам, которые позволило нам создать знание этих законов. Для верующих в нашем обществе чудо, если оно происходит, есть нечто поразительно редкое: именно божественная мудрость пожелала тогда отступить от законов ради высшего порядка, превосходящего саму природу. Но даже допуская возможность чуда, мы проводим четкую границу между природой и тем, что стоит за ее пределами.
Отношение первобытной ментальности здесь совершенно иное. Она различает, правда, природу и сверхъестественное, но не разделяет их. Напротив, сверхъестественное постоянно вмешивается в природу. В ее глазах чудо — вещь повседневная и банальная: в любой момент обычный ход вещей может быть прерван или отклонен действием внеприродных сил. Первобытный человек бывает этим взволнован, иногда напуган, но редко удивлен. Он, так сказать, всегда готов к непредвиденному. У него отсутствует чувство невозможного. Самые фантастические в наших глазах метаморфозы кажутся ему простыми, и он без колебаний принимает их за реальность. Словом, у него есть лишь одно представление, или, точнее, довольно смутное чувство законов природы.
Несомненно, он наблюдает определенные последовательности явлений. Часто, например, он прекрасно умеет по известным ему приметам предвидеть изменения погоды, приближение или окончание бури. Но от этого он не станет меньше верить в то, что колдун властен не пустить приближающиеся тучи или остановить дождь; или, если дождь все же пойдет, что это произошло благодаря личному воздействию вождя или предков. В том же смысле можно сказать, что для него не существует чисто физических фактов и что он ничего не воспринимает так, как мы. Верно, что его органы чувств и мозговой аппарат такие же, как у нас, и, следовательно, чувственные данные для него и для нас одинаковы. Но в его уме эти данные неразрывно переплетаются с другими данными, имеющими социальное происхождение, и таким образом объекты приобретают для него окраску и свойства, о которых мы даже не подозреваем. Первобытный человек чувствует себя постоянно окруженным бесчисленным множеством сверхъестественных, невидимых, более или менее смутно определяемых сил и влияний, от которых в каждое мгновение зависит его счастье или несчастье. Что бы ни случилось, он прежде всего задается вопросом, какая из них проявила свое действие, и стремится прежде всего снискать ее расположение или умилостивить, если она разгневана.
Эту постоянную склонность первобытной ментальности стали называть мистической. Не в смысле религиозного мистицизма наших обществ, а в том узко определенном смысле, в каком «мистическим» называют веру в силы, влияния и действия, неощутимые для органов чувств, но тем не менее реальные. Например, если происходит нечто необычное, странное, из ряда вон выходящее, что привлекает внимание первобытного человека и поражает его воображение, он тотчас же задается вопросом, что это означает и какая невидимая сила таким образом проявила себя. Его заботит то, что должно произойти теперь. Некое сверхъестественное влияние — скажем, мертвого или духа — только что дало о себе знать. Почему? Чего оно хочет? Что за этим последует? Таким образом, всякий необычный или примечательный факт является для него откровением, предвестием, лучом света, внезапно брошенным на невидимый мир и на те угрозы, которые он может в себе таить.
Таким образом, первобытные люди, подчиняясь, как и мы, потребности объяснить события их причинами, удовлетворяют ее совершенно иначе. Мы с детства привыкли искать причину происходящего, связывая событие причинно-следственной связью с предшествующими явлениями. Человек перестает жить. Если смерть была насильственной, если он утонул или был убит, причина очевидна. Если он скончался в ходе болезни, мы знаем, что дыхательная, питательная и другие функции перестали осуществляться, и жизнь, которую они поддерживали, должна была прекратиться. Но для первобытного человека, не имеющего ни малейшего представления об этих функциях, остановка жизни выглядит совершенно иначе. Для него это факт необычный, пугающий, несомненно вызванный действием зловредного влияния.
Были, да и сейчас еще есть первобытные народы, для которых смерть никогда не бывает «естественной». Даже когда она является следствием ранения, она не объясняется стрелой или ударом копья, который получила жертва. Не то чтобы первобытный человек не замечал очевидной связи между нанесенной копьем раной и последовавшей за ней смертью. Но в его глазах вторичные причины — это не настоящие причины: в лучшем случае это орудия или, говоря словами философа Мальбранша, «окказиональные» (случайные) причины. Этот человек действительно умер после того, как получил удар копьем. Но убило его не копье и не враг, нанесший удар; истинная причина смерти — воля колдуна, который его приговорил (doomed). Чтобы осуществить свой замысел, колдун сделал так, что человек был ранен копьем. Но он с таким же успехом мог бы устроить так, чтобы его схватил крокодил, укусила ядовитая змея, растерзал лев, раздавило упавшее на тропе дерево, поразила молния и т.д. Неважно, какое орудие он решил использовать. Причина смерти — это он, а не змея, крокодил, молния или копье.
Следовательно, несчастный случай или беда всегда показательны и значимы. Через них проявляет себя действие невидимой силы. Понятно, насколько важным было бы для первобытного человека знать заранее, как можно раньше и полнее, намерения невидимых сил, чтобы обезопасить себя, если это возможно, или попытаться изменить их, если они неблагоприятны. Отсюда те усилия, которые он не устает прилагать, пытаясь узнать, чего ему следует опасаться, то страстное внимание, которое он уделяет снам, предзнаменованиям, знамениям, развитие гадания в таком множестве форм, и та вера, которую он возлагает на действенность магико-умилостивительных практик.
Он не менее убежден и в том, что без согласия и поддержки заинтересованных невидимых сил ему не преуспеть в своих начинаниях. Воин может быть храбрым и опытным, но если амулеты его противника сильнее, поражение неминуемо, а возможно, и гибель. На охоте, на рыбалке успех зависит от определенного ряда объективных условий, которые первобытный человек знает очень хорошо: присутствие дичи или рыбы в определенном месте, осторожность при приближении к ним, расставленные ловушки, снаряды, способные поразить животное, и т.д. Но этих условий, хотя они и необходимы, недостаточно. Требуются и другие. Если они не выполнены, какими бы искусными ни были охотник или рыбак, применяемые средства не достигнут цели. Чтобы сработать, эти средства должны обладать магическим свойством, быть наделенными, посредством специальных действий, мистической силой. В противном случае самый опытный охотник или рыбак не встретит ни дичи, ни рыбы. Либо же они ускользнут из его ловушек и с крючков. Либо его лук или ружье дадут осечку. Либо добыча, даже раненая, останется ненайденной. Таким образом, фактическое преследование дичи — не самое главное. Самое главное — это магические и умилостивительные ритуалы и амулеты. Точно так же, чтобы иметь успех в любви, нужно обладать чарами, делающими того или ту, кто ими владеет, неотразимыми. Чтобы возделывать землю, чтобы выгодно продавать или покупать, чтобы безопасно плавать по морю, наконец, чтобы предпринять что-либо с успехом, нужно теми же самыми средствами заручиться помощью невидимых сил.
Вот уже один аспект, по которому первобытная ментальность отличается от нашей. Она смешивает в мире своего опыта то, что мы называем природой, с действием сверхприродных сил. Таким образом, ее мысль вращается в среде, где преобладают элементы, которыми наша мысль не занимается. Вот почему нам часто так трудно следовать за ней и представлять вещи так, как это делает она. Бест, столь глубоко изучавший ментальность маори, справедливо писал: «В нашем сознании возникает путаница из-за туземных терминов, которые одновременно обозначают как материальные воплощения нематериальных качеств, так и нематериальные воплощения материальных объектов». По правде говоря, в их представлениях нет ничего, что точно соответствовало бы тому, что мы называем телом и материей, равно как и тому, что мы обозначаем словами «нематериальный» и «духовный».
Эти различия между первобытной ментальностью и нашей уже весьма значительны. Пожалуй, их одних было бы недостаточно для обоснования формального разделения, если бы они не были связаны с еще одной характеристикой этой ментальности, которая выражает уже не просто общую установку или ориентацию, но относится к самому функционированию разума. Во многих обстоятельствах, причем отнюдь не наименее важных, первобытная ментальность предстает как пралогическая (prélogique). Это довольно неудачно подобранное слово, надо признать, породило стойкие недоразумения, развеять которые крайне сложно. Как мы уже говорили выше, оно не подразумевает, что умы первобытных людей чужды законам логики: нелепость такого утверждения становится очевидной в тот самый момент, когда его формулируешь. Пралогическая не означает ни алогичная (alogique), ни антилогичная (antilogique). Термин пралогическая, применительно к первобытной ментальности, означает просто то, что она не обязывает себя прежде всего, как наша, избегать противоречий. У нее нет тех же всегда присутствующих логических требований. То, что в наших глазах невозможно или абсурдно, она порой принимает, не видя в этом никакой проблемы.
Иными словами, хотя в целом она и подчиняется закону противоречия, ей случается мыслить и по иному закону, называемому законом сопричастности (loi de participation), согласно которому существа, объекты и явления могут, совершенно непостижимым для нас образом, но вполне естественно в глазах первобытных людей, быть одновременно и самими собой, и чем-то иным. Например, противопоставление единого и множественного, одного и другого не имеет для этой ментальности императивного характера, когда утверждение одного из двух терминов требует отрицания другого, и наоборот. Единое существо может одновременно быть множественным и присутствовать в двух или нескольких местах сразу. Мы лишь с огромным трудом можем вообразить себе мысль такого рода. И тем не менее подобные верования первобытных людей, их повседневные практики показывают, что она не вызывает у них никаких затруднений. В таких случаях они мыслят в соответствии с законом сопричастности.
Лучшим доказательством, единственным решающим доказательством только что сказанного было бы приведение длинного перечня неоспоримых фактов, в которых проявляется эта характеристика первобытной ментальности. За неимением возможности привести здесь столь длинный список, я процитирую хотя бы один пример, позаимствованный из превосходной работы Смита и Дэйла о народе ба-ила в Северной Родезии.
«Через некоторое время после смерти старого вождя Сезонго мы посетили его гробницу и увидели людей, подметавших хижину, где он похоронен. В хижине находилась черепаха, и нам сообщили, что это был Сезонго. Люди немного раскопали землю на могиле и обнаружили черепок, сдвинув который, они открыли отверстие тростниковой трубки. По этой трубке, говорили они, черепаха и вышла наружу; на самом деле они полагали, что черви поднялись по трубке и превратились в черепаху. Позже мы узнали, что в хижине появились два львенка, и было принято как факт, что Сезонго превратился в двух львов. Примерно год спустя стая львов числом в десять или двенадцать появилась однажды ночью и заставила землю дрожать от своего рева. Это произвело на людей сильное впечатление. Они сказали, что эти львы пришли издалека, чтобы поприветствовать двух львов, которые были Сезонго.
«Некоторое время спустя у сына Сезонго родился свой сын, и было сочтено доказанным, что этот ребенок был вернувшимся на землю старым вождем.
«Тогда перед европейцем возникает вопрос — который даже не приходит в голову туземцу: „Где же находится Сезонго?“ В гробнице, где ему сегодня поклоняются? В черепахе? Во львах? Или в мальчишке, бегающем по деревне? Кажется, в умах туземцев царит странная путаница…»
Эта «путаница в мыслях» и есть именно то, что мы назвали первобытной ментальностью. Путаная для нас, эта мысль вовсе не является таковой для ба-ила, в чьих глазах один и тот же индивид может в один и тот же момент находиться в разных местах и в разных формах. Сезонго пребывает одновременно и в своей могиле, и в черепахе, и во львах, и в своем внуке. Это само собой разумеется и не нуждается в объяснениях. Это тайна лишь для умов, подобных нашим.
Факты такого рода весьма многочисленны, и мы встречаем их в самых отдаленных друг от друга обществах. То, что одно и то же существо может быть одновременно и одним, и двумя, и множеством, не шокирует первобытную ментальность так, как нашу, по своим собственным причинам. Она допускает это, не задумываясь, в бесконечном множестве случаев, когда дает о себе знать закон сопричастности, что нисколько не мешает ей в других обстоятельствах считать в полном соответствии с законом противоречия: например, когда речь идет об обмене или оплате труда. Точно так же, в ее глазах, изображение — это живое существо, оригинал — это другое существо: это два разных существа, и тем не менее это одно и то же существо. Для нее одинаково верно и то, что их двое, и то, что они — одно целое. Она не видит в этом ничего необычного. У нас другое восприятие. Но мы были бы неправы, навязывая наши логические требования представлениям этой ментальности, которая в подобных случаях подчиняется своим собственным привычкам.
Если мы ограничимся лишь уточнением того общего, что скрывается за видимыми различиями в способах мышления и чувствования первобытных людей и наших собственных, то эта констатация, сколь бы интересной она ни была сама по себе, не приведет нас далеко. На этом исследование остановится: оно не откроет новых путей. Если же, напротив, однажды признав тождественность фундаментальной структуры разума у всех людей, мы направим наши исследовательские усилия на специфические черты первобытной ментальности, у нас появится некоторый шанс либо пролить свет на факты, остававшиеся в тени, либо объяснить факты, хотя и известные, но до сих пор мало или плохо объяснимые.
Наша психология и наша логика со времен античности добились восхитительных успехов. Однако, как отмечал Рибо в прошлом веке, они оставались психологией и логикой «белого, взрослого, цивилизованного человека». Не пришло ли для них время обогатиться и расшириться, раздвинув рамки своих исследований? Изучение первобытной ментальности открывает перед ними новые горизонты, и некоторые признаки указывают на то, что этому примеру последуют с пользой. Новая психология ребенка, вдохновляясь методами, применяемыми к изучению первобытной ментальности, уже дает ценные результаты — например, в работах Пиаже. Со своей стороны, неврологи и психиатры как в Америке, так и в Европе с симпатией следят за исследованиями первобытной ментальности и находят в них материал для поучительных сопоставлений. Лингвисты и археологи также проявляют к этому живой интерес, равно как и историки науки — особенно когда они занимаются теми эпохами, когда человеческий разум делал первые попытки рационально объяснить мир, в котором живет. Знание в высшей степени неконцептуальной ментальности, каковой является первобытная ментальность, оказывает неоценимую помощь в понимании того, как человеческая мысль на Востоке, а затем и в Греции, постепенно интеллектуализировалась и породила свои первые науки и первые философские системы.
Таким образом, на сегодняшний день можно считать установленными два положения. 1. Существует «Первобытная ментальность», характеризующаяся своей мистической направленностью, определенным набором ментальных привычек и, в особенности, законом сопричастности, который сосуществует в ней с логическими принципами. Она удивительно постоянна в так называемых низших обществах. 2. Она четко отличается от нашей, но не отделена от нее некоей непреодолимой пропастью. Напротив, в так называемых «цивилизованных» обществах мы без труда замечаем ее следы, и даже больше, чем просто следы. В наших деревнях, да и в крупных городах, нам не пришлось бы долго искать людей, которые мыслят, чувствуют и даже действуют как первобытные. Возможно, следует пойти еще дальше и признать, что в любом человеческом уме, каков бы ни был уровень его интеллектуального развития, сохраняется неискоренимый пласт первобытной ментальности. Вряд ли она когда-нибудь исчезнет совсем или ослабнет за определенными пределами — и, несомненно, этого не стоит даже желать. Ведь вместе с ней могли бы исчезнуть поэзия, искусство, метафизика, научные открытия — словом, почти все то, что составляет красоту и величие человеческой жизни.
Если первобытная ментальность имеет такое значение, как же получилось, спросите вы, что она ждала до наших дней, чтобы стать объектом специального изучения? Ответ прост. Он вытекает непосредственно из сказанного выше. Вплоть до конца XIX века повсеместно считалось, что во всех странах и во все времена люди мыслят и действуют одинаково. Из тождественности структуры их ума делали вывод об единообразии способов мыслить и чувствовать на всей поверхности земного шара. Чтобы это убеждение пошатнулось, подверглось сомнению и, наконец, было отвергнуто растущим числом исследователей, потребовалось — и этого оказалось достаточно — чтобы так называемые первобытные общества были изучены ближе и стали лучше известны. Готовые идеи держались лишь благодаря невежеству. Благодаря прекрасным трудам современных антропологов, наука о человеке обрела в изучении первобытной ментальности новое поле для исследований, которое, как мы можем надеяться, принесет богатые плоды.