Реки судеб человеческих

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Все это происходило в процессе привычных для них рыбацких хлопот, но оказалось, что ни одно из этих кажущихся ничего не значащими касаний никуда не исчезло. Они пережили нечто, напоминающее ту сладостную боль, которую испытываешь, попав с мороза в тепло, когда замерзшие руки, побелевшие от мороза щеки оттаивают, обретая чувствительность.

Ощущение близости ее тела с первых шагов по твердой земле острова наэлектризовали воздух окружавшего их пространства. В сгущающихся сумерках уходящего дня она уже не казалась девчонкой, с которой можно весело перекидываться словами, дружески обняв за плечи, провести к расстеленному у костра одеялу, не испытав при этом ничего, кроме практической необходимости помочь преодолеть осыпанную листвой и сучьями, плохо различимую в вечернем освещении землю. Страсть электрическим полем окружила эту женщину и этих двоих юношей, молодых и сильных, влюбленных в нее, отчаянных и испуганных одновременно. И если Иван кружил возле Ангелины, устраивая место стоянки, Курт удалился вглубь острова, собирая хворост для костра, но скорее интуитивно спасая себя от переполнявших его видений, которые, как ему казалось, он просто не в силах вынести.

Мог ли бедный парень представить себе то, что он увидит, возвратившись к поляне, на которой они решили провести вечер, то, что ввергнет его в шок, ударит в сердце и заставит окаменеть тело. А увидел он сверкающую в лунном свете белую задницу Ваньки между бесстыдно и беззащитно раскинутых ног, взлетающих в момент его резких толчков и падающих безвольно на его бедра в момент, когда он подымался на мгновение, набирая силу для следующего удара. Такую картину, сопровождаемую стонами и вскриками, застал Курт у еще не разожженного костра. Ангелина в какой-то момент обернула к нему свое вздрагивающее при каждом Ванькином движении лицо, и неожиданная ее улыбка, и слова, услышанные им сквозь вату помутнения: «Иди к нам, немчик», – чуть не лишили Курта сознания.

Ванька, вскрикнув в последний раз, откатился в сторону и застыл, упав в траву лицом.

А Курт на негнущихся ногах подошел к ней, оценивая к своему невероятному удивлению ее мраморное тело, как художник оценивает обнаженную натуру и, опустившись на колени, так и не выпустив из рук охапку сухих веток, произнес:

– Почему вы так с нами? Вы самое красивое создание из всего, что я видел в своей жизни, и среди живых, и среди изображенных великими художниками на холстах. Вы – царица Савская, вы должны быть выше нас всех!

Она смотрела на него, не меняя позы, не сводя раскинутых ног, лишь одну согнув в колене. Затем, еще призывнее выгнувшись, закинула руки за голову, уверенная в том, что ее бесстыдство так же прекрасно, как сама природа. И вдруг всполохнулась, накрылась шалью, припасенной в холщовой сумке, достала оттуда же маленький золотой портсигар, закурила, посмотрела на лежащего подле нее Ивана, выпустила тонкую струйку дыма в лицо Курту и заговорила низким обволакивающим голосом:

– Хочешь знать, немчик, почему я тут, с вами? И ведь думаете, что такая я со всеми? – Ангелина прищурила зеленый глаз, улыбнулась, давая парням осознать фразу. Значит, они только думают, что она может такое проделывать со всеми, а это не так.

– Расскажу-ка я вам, мальчики, – продолжила Ангелина, – про одну девочку, что моложе вас была и про то, что с этой девочкой приключилось.

Мне в двадцать втором году было четырнадцать. Мать умерла, когда я совсем маленькой была, так что отец мне был и за мать, и за бабушек с дедушками, те все в Польше остались, так уж получилось. Отец держал аптеку в небольшом поселке Окопы, что на Днестре. Был у нас свой дом, на первом этаже аптека, а на втором сами жили и одну комнату сдавали пожилой даме, Анной звали, а фамилию я и не знала прежде, позже узнала, после всего, что случилось. Она при аптеке служила и была нам помощницей во всем. Дом выстроили на самом берегу полуострова, там, где речка Сбручь впадает в Днестр. Была у нас лодка старинной работы, отец ухаживал за ней, рыбачил в свободное время. Вот только меня к рыбалке не привлекал.

Ангелина рассмеялась.

– Зато у вас причина образовалась поучить меня. Да, так у этой лодки была еще одна задача, спасать меня от всяких лихих людей, которыми земля наша наполнена была в те годы сверх меры.

О приближении опасности он узнавал от покупателей, от местных жителей, или просто иногда чуял беду. Сажал он меня в эту лодку и прятал в прибрежных зарослях, то на Днестре, то на Сбруче. Вот и в тот раз услышал он от своих пациентов, что по округе бродит красноармейский отряд в поисках засланных с Польши то ли белогвардейцев, то ли просто бандитов, и ведут себя те красные неучтиво к местному населению. Это отец мой такое слово употребил по отношению к красным: неучтиво. А на самом деле мало чем те вояки от тех же бандитов отличались.

Как-то раз, уже вечерело, прибежал он в дом, схватил меня в охапку и к лодке. А накануне прислали мне с оказией польские родственники посылку со всяческими девичьими радостями: платьишками, туфельками, чулочками и нижним бельем, таким, какого прежде я не видывала. И особенно меня восхитил красный комплект, лифчик с трусиками: кружева, шелк, все в пору. Одела его, перед зеркалом покрутилась и так я себе понравилась, что аж разревелась. Подумала, куда я в этой глуши со своей красотой денусь?

Ангелина снова рассмеялась.

– Видать, судьба решила подшутить надо мной, подсказать, куда, и каким способом эту задачу решить.

Курт слушал, боясь пошевелиться. Иван лежал, не меняя позы, только слегка в сторону рассказчицы повернул голову. Привычное пение цикад и тихий плеск воды лишь оттеняли безмолвие наступающей ночи. Оттого голос Ангелины звучал так четко, так осязаемо, словно концентрировался в воздухе, превращаясь в материальные картины.

– Вырвалась я из папиных объятий и рванула к дому, испугалась, что бандиты помародерствуют и пропадет мое замечательное красное шелковое белье. Пары минут мне хватило, чтобы натянуть под платье эти трусики и лифчик, но когда к реке кинулась, там уже человек двадцать спешившихся конников стояло и среди них мой отец, в костюме и в очках. Они что-то орали, толкая его к лодке, показывали на ее борта, а там с обеих сторон у носа много лет назад были нанесены золотой краской почти уже выцветшие царские гербы – двуглавые орлы. Он меня увидел, прижал палец к губам, молчи мол, и так рукой показал – уходи, но то лишь мгновение длилось. Его прикладами в лодку затолкали, опрокинули навзничь, оттолкнули лодку от берега и стали по ней стрелять.

Я не убежала, от ужаса с места сдвинуться не могла, так и стояла, пока эти гады не обступили меня со всех сторон.

Где-то у середины реки лодка затонула, но это я увидела уже лежа на земле. Сдернули с меня и платье, и белье шелковое, и руки их повсюду сильные, злые. Тот, кому трусики мои достались, понюхал их и говорит:

– Свежак, она, видать, еще целка, повезло нам!

А ему в ответ:

– Да не нам – ей.

Все хохочут, а тот продолжил:

– Такую, с таким бельишком, негоже тут в грязи драть, такую барыньку надо культурно, на постельке белой любви предать.

Самый здоровый из них перекинул меня через плечо и отнес в дом. За ним все остальные в мою спальню поднялись и правда на постель меня кинули. Молча шли, только сопели, как быки перед случкой. Один, нетерпеливый, сдавленно прогундосил:

– Кто первым будет?

Тот здоровый, что нес, ему кулак к носу сунул:

– Я и буду.

Лег он на меня, всей своей тушей придавил так, что и вздохнуть не могла, повозился внизу со своими причиндалами и вломился так, что я напрочь потерялась в бессознании. Очнулась оттого, что воды мне в лицо с кружки плеснули. Этот здоровый так и лежит на мне, не двигается и говорит спокойным таким голосом, вроде обиженным только:

– Я, – говорит, – молчаливых баб не люблю пользовать, мне надо, чтоб на крик исходили. – И двинулся во мне снова. Большим он оказался везде, и там тоже, ну я и заорала под ним, поорала и под другим, и третьим, а потом голоса не стало, но остальным, видно, это уже без разницы было, им я и так сгодилась. Помню, когда кавалеры уже подустали, один, сопляк совсем, старшему товарищу говорит:

– А Васька хвастался, что девять раз на нее слазил.

А тот ему: «А ты сколько?»

– Ну, раза два.

Старший усмехнулся:

– А ты Ваське скажи, что тоже девять. Дурак ты, не в количестве дело, а в качестве. Васька – скорострел, этим не гордятся.

Ну, а потом на меня снова тот первый, здоровенный кабан, забрался, и случилось со мной самое ужасное за эту ночь. Тело подвело. Сознанием я их ненавидела, отвратительны они мне были до рвоты, а тут под ним что-то такое темное во мне поднялось, то, что сильнее боли, сильнее отвращения к этим вонючим мужикам. Боль эта с наслаждением смешалась, и такая сила вдруг мое тело выгнула, что я эту тяжеленную тушу, словно мячик, подбросила над собою, и уже другой из меня крик вырвался, такой, которого ни с чем не спутать. И тут, сквозь мутное мое сознание, слышу, как воинство это героическое зашипело, сил в себе, видать, последних наскребло от новости такой.

– Братцы, да она кончила, – и вновь они вокруг меня сгрудились, и поняла я, что пришел мой смертный час.

Но тут вошел в спальню командир ихний. Молодой, но сразу было видно, сильный мужчина. Усы кверху кончиками закрученные, форма на нем чистая, весь ремнями перетянутый, и в кубанке с красным верхом. Оглядел всех бешеным взглядом, сдернул с меня очередного голоштанника, с разворота лупанул его сапогом по заду и за шашку хвать. Вытащил ее даже до половины, а потом увидел, как по-волчьи злобно оскалились его бойцы, кинул шашку обратно в ножны и вдруг тихо стало. Тут он негромко, с хрипотцой, но так, что каждое слово раздельно звучало, выговорил им:

– Натешились, герои! Оставьте девку, пока живая, ей еще красного бойца на свет произвесть придется, нашим семенем напоенного, – и потом уж зычно, криком команду отдал: – По коням!

 

Тут же всех смело, а он подошел ко мне, положил руку на лоб и сочувственно так, с прицокиванием, напутствовал:

– Ты, девонька, зла на этих стервецов не держи, оголодали они от отсутствия вашего пола и озверели маленько в огне борьбы нашей святой революции. Останемся живы, – он тут замялся немного, – с помощью к тебе вернемся.

Запомнился он мне и лицом, и голосом, и когда через год в дверях появился военный в обмундировании командирском с иголочки, сразу его признала, он и забрал меня с собой, женился, четыре года жили семьей. По ночам не слезал с меня, и обязательно под утро разбудит, захлестнет мои ножки у себя на шее и бормочет в запале:

– Мало тебе меня одного, все взвод мой вспоминаешь, сука!

А после ну целовать-миловать, прощения просить. Подарками заваливал, любую прихоть исполнял. Он к тому времени высоким чином в армии стал, да погиб в двадцать девятом, в ноябре, с китайцами бои были на речке Аргунь у города, запомнилось мне китайское его название, Чжалайнор.

Курт не помнил, как очутился рядом с ней. Хотел поцеловать закинутую за голову руку, но вместо этого уткнулся губами в белую шею, то ли целуя, то ли кусая. Потом лег на тугое и такое уступчивое, приглашающее к любовной неге, тело, раздвинул коленкой безвольные ноги, почувствовал своим естеством ту заветную горячую влагу, почувствовал, как выгнулась Ангелина, застонала, и, когда уже почти проник в ее глубину, она вдруг расхохоталась и совсем обычным, лишенным всякой страсти голосом, насмешливым и даже дурашливым, произнесла распевно:

– Что, немчик, завела я тебя своим рассказом?

Курт вскочил так, словно его окатило кипятком, потом упал в траву и разрыдался громко, не пытаясь сдерживаться, словно ребенок, со всхлипываниями, соплями, заполонившей рот слюной. Ангелина притянула его голову к себе, стала гладить, успокаивать, махнула Ивану, уходи мол, и тот, ошарашенный всем происходящим, пошел медленно, сперва оглядываясь, затем побежал вдоль берега незнамо куда.

Курт постепенно успокоился. Стало стыдно, ведь он уже мужчина или почти стал им, и в этом главном мужском действии опозорился перед той, которую боготворил. Но ласки Ангелины, ее грудь, к которой она прижала его лицо, ее руки, тронувшие его там, где никто прежде к нему не прикасался, вернули его к состоянию, когда весь мир не стоил и сотой доли той острой, словно бритва, способной свести с ума, страсти. Она сама направила его в себя, и он тонул раз за разом в наслаждении, силу которого не мог себе представить в самых своих смелых мечтаниях.

Сжимая стонущую женщину, он вдруг вспомнил про того Ваську, который хвастался тем, что девять раз залазил на истерзанное девчачье тело. Курту было не до счета, просто ему казалось, что он целую вечность не прерывал своего владения ею. Не переставал входить в нее, целовать, ласкать, зарываться лицом в ее одуряющую мягкость, не оставляя нетронутым ни одного места на ее вздрагивающем, изумительном, божественном теле.

А потом она ушла.

Он лежал, не имея сил даже для того, чтобы поднять руку, произнести хоть слово. Смотрел на нее, уплывающую в бесконечное пространство, словно на комету, случайно прочертившую в космосе его души сверкающий след, который не померкнет во всей его последующей долгой жизни. Ангелина только раз обернулась, когда ночная мгла позволила различить лишь очертания ее фигуры, и уже издалека прокричала, смеясь:

– Попробовали сладкого и будет, а то все бабы, которых в жизни встретите, горькими покажутся, потому не ищите меня, уезжаю я, немчик, завтрашним утром, и Ивану слова мои последние передай.

Курт вздрогнул, когда тишину ночи прервал визг уключин, удары весел о воду, но мысль о том, что Ангелина с Иваном могут уплыть, оставив его одного, лишь лениво скользнула по тому огромному, заполнившему до краев его осознания, случившемуся с ним счастью. Он был бы даже рад своему одиночеству, он хотел бы вечно лежать в охватившей его сладостной истоме, рисовать воображаемой кистью на холсте небосвода себя и эту женщину, совершенство линий ее ног, тонкого стана, ее лицо, погруженное в негу страсти. Он был готов лежать, глядя на усыпанное звездами небо, и искать среди них ее нежный сладостный образ всю жизнь.

«Может быть, я оттого, что со мной случилось, изменился и поверил в бога, – думал Курт. – Может быть, это он послал мне эту женщину и теперь ждет от меня благодарности».

Божественные изыскания «новообращенного» юноши прервал вышедший из темноты Иван. Он молча присел рядом и, разглядев на краю расстеленного одеяла блеснувший золотом портсигар, раскрыл его, достал папиросу и, прикурив от тлеющих углей почти потухшего костра, глубоко затянулся горьким табачным дымом. Молчали, глядя на всполохи отраженного от набегающих на берег волн лунного света, не чувствуя хода времени, пока вновь не послышался звук разбивающих воду весел.

– Эй, мужики, где вы там?

Это рыбачок из поселка разыскивал их, похвастался, сообщив, что какая-то барышня ему пять червонцев дала, чтобы он их с острова забрал и вернул к пристани.

Когда Курт подошел к подъезду своего дома, то увидел отъезжающую карету скорой помощи. Встревоженные соседки, собравшиеся по такому случаю, кинулись к нему, но он и без их слов понял, что машина с красным крестом увозила его отца. Он добежал до больницы, в которой всегда проходил обследование Бертольд, лишь немного отстав от скорой. В приемном покое его к отцу не подпустили, Бертольда сразу увезли в отделение, на двери которого большими красными буквами было написано «Не входить». Только через несколько часов мучительного ожидания пожилой доктор подошел к юноше:

– Молодой человек, вас Куртом зовут?

Тот кивнул.

– Пройдите к отцу, он хочет с вами поговорить, только имейте в виду, положение его очень тяжелое.

Доктор хотел сказать еще что-то, но вместо этого просто тихонько похлопал Курта по плечу:

– Идите.

Бертольд лежал в постели, накрытый одеялом до подбородка. Курта испугало его совершенно белое лицо, оно почти не отличалось цветом от подушки, но голос, хоть и тихий, был тверд. Он выпростал из-под одеяла руку и жестом подозвал сына, приглашая сесть подле себя на выкрашенный белой краской табурет. Курт сжал его руку, попытался найти какие-то слова. Ему вдруг стало невыносимо жаль отца. Никогда прежде подобного чувства у Курта не возникало, ни тогда, когда Бертольду приходилось проводить время в госпитале и в этой больнице, ни тогда, когда он проходил лечение, подолгу оставаясь дома в постели.

Да, он бывал болен, но и мысли не возникало, что с ним может случиться что-то по настоящему опасное, что-то серьезное. Бертольд был сильным, стойким, выдержанным мужчиной и вселял в сына абсолютную уверенность в своих жизненных силах. «Но не в этот раз», – лишь эти слова и пришли в голову Курта. Горькие слова – «не в этот раз».

Отец умирал. Курт почувствовал это так остро, словно проник вовнутрь сознания лежавшего перед ним беспомощного человека. Взяв его за руку, он словно оказался вновь маленьким мальчиком, который шел с отцом в какое-то неизвестное и оттого пугающее место. Особенным таким воспоминанием почему-то служила история первого посещения общественной бани. Он очень испугался этого горячего туманного гула в наполненном чужими голыми дядьками пространстве.

И теперь, держа за руку отца, ему вновь казалось, что тот уходит куда-то в пугающее, туманное, душное, безвозвратное место. Он уходит также, как ушла мама, только тогда он был еще мал и утрата не была по-настоящему осознанной, а теперь, глядя на неподвижного, мгновенно постаревшего Бертольда, Курт понял, что он остается один на этой земле. Он почувствовал, что сейчас разрыдается и тогда отец поймет, что надежд нет, что даже сын принял безысходность ситуации, и поэтому изо всех сил пытался сдержаться. Все его силы ушли на борьбу с самим собой и он не сразу уловил то, что говорит Бертольд:

– Похороните меня рядом с мамой, я просил об этом Сенцова. Ты уезжай к деду, в Германию. Семен все тебе расскажет, слушайся его беспрекословно, он будет находиться в большой опасности, помогая тебе. За тобой придут люди из авиаотряда, что находится в Липецке. Они самолетом переправят тебя в Германию. Это моя последняя воля, и ты ее выполнишь.

В любом другом случае, в иной обстановке Курт даже слушать не стал бы то, о чем говорил Бертольд, но в эти минуты он молчал, понимая, чего стоило отцу это решение, и что никакого иного выхода для него быть не может.

Хоронили Бертольда Рихтера всем городом. Курт плохо помнил этот день, бесконечную вереницу людей, подходивших к нему со словами соболезнования, речи руководства автономии, друзей отца.

С кладбища его забрали Сенцовы, отвезли к себе, поминки справили в их доме. На следующий день Семен заперся с ним в гараже, как всего несколько дней назад с его отцом, и рассказал Курту о письме, приготовленном Бертольдом, и о том, что он выполнил его просьбу, письмо это отправил по указанному на конверте адресу.

– Так что, дорогой ты мой человек, собери самое для тебя необходимое и готовься к отъезду. За тобой придут, назовут имя твоего отца, этого будет достаточно.

Иван проводил Курта в город. Предложил помочь другу со сборами, но Курт отказался:

– Время у меня еще есть, и потом, Ваня, я хочу с вещами отца и мамиными побыть один.

Оба ни слова не произнесли о той ночи, о той женщине, боялись тех чувств, которые могли захлестнуть их, похоронив всю их прежнюю жизнь, саму их дружбу.

Волга неспешно катила свои волны, безучастная к их горю, их переживаниям, их неясному будущему, их любви к необыкновенной и навек потерянной женщине. Они сели в лодку, не отвязывая ее от причала, сидели молча, смотрели на закат. Иван достал портсигар, ее золотой маленький портсигар, закурил. И наконец произнес самое главное:

– Ангелина уехала тем самым утром, когда… – он не закончил, Курту и так было ясно, каким утром. – С комдивом уехала в Москву, с одним из тех двоих, что в лодке с нею были.

Курт молчал, Иван не выдержал:

– Ты, наверное, думаешь, что будь ты дома с отцом, а не с ней, тогда бы… такое бы… – ему казалось, что он все не те слова подбирает, не так их складывает, и в конце концов закончил просто: – Одним словом, был бы батя твой жив.

Курт поднял руку:

– Остановись, Ваня, ни к чему связывать одно с другим, – и они снова надолго замолчали, на этот раз тишину нарушил Курт:

– На что ты был бы готов ради нее?

И Иван, не задумываясь, ответил:

– Ради нее мог бы убить, – и через паузу, – и умереть, если бы пришлось, – и, уже не сумев остановиться, продолжил, раскаляясь: – Я ее искать буду хоть всю жизнь и найду, а ты забудь, ты – друг лучший мне навек, но про то, что было, забудь!

А Курт и не хотел искать Ангелину. Он хотел сохранить то, что затем всю жизнь сберегал в себе, словно призовой кубок, золотой, победный, или билет, выигравший главный приз. Он заворачивал это воспоминание в дорогие шелка своего вожделения, в темный дорогой бархат памяти, боялся испортить свои чувства чужим грубым прикосновением, разбавить драгоценное вино дешевым. И да, сладкой была эта женщина, и да, все, что будет у него после, будет горчить, никогда с нею не сравнится. Только ее смех, тот, который остановил его в самый ответственный момент, тоже с ним останется, как наказание. Он никогда не сможет заниматься любовью с женщиной, которая, прильнув к нему, в ответ на ласки позволит себе рассмеяться.

За Куртом пришли через неделю. Позвонили в дверь, спросили, тут ли жил Бертольд Рихтер? Курт представился.

– Тогда вам не нужно ничего объяснять, – произнес один из них. – Возьмите с собой один чемодан с личными вещами, – он вдруг улыбнулся, – все остальное для вас приготовлено в Гамбурге.

Иван попрощался с Куртом накануне его отъезда. Приехали и Семен с Алевтиной, та, заливаясь слезами, просила хоть какую весточку прислать, чтобы спокойными быть, что мальчик, так она его называла, что мальчик устроился в новом доме, что ему там хорошо, «а то, миленький, у меня душа будет не на месте». Задерживаться дольше было опасно, кто знает, что в таком необычном деле может случиться. Когда родители ушли к машине, Иван остался. Нужно было произнести какие-то последние, самые важные слова.

– Давай не будем прощаться навсегда, это ж так, словно мы друг для друга умерли. Ведь ваши прилетали к нам, ну те, летчики, может, и еще раз получится, может, времена изменятся, и мы к вам тоже сможем.

Курт смотрел на друга и столько печали было в его глазах, что Иван замолчал.

– Так, говоришь, будешь ее искать?

Иван утвердительно кивнул головой.

– Не отпускает тебя, понимаю, – он обнял Курта, – и меня тоже. Нам с тобой жить с этим долго придется, может, всю жизнь. Да, буду искать и найду, не сомневайся.

Он достал из кармана золотой портсигар, усмехнулся:

 

– Я ведь его вернуть ей должен, дорогая вещь.