Buch lesen: «Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?», Seite 8

Schriftart:

Обиженная человеческой натурой Сильвия сбежала с ног, а потом из комнаты, и он так разволновался, что искал витиеватый белёсый огонёк в полутьме ещё некоторое время. Ему нравилась эта кошка, как и всё теплоёмкое, бесцеремонно ласковое и живое, что существовало только в пределах этого квантового поля, потому что во всех остальных дорогих ему людях, словно несправедливым заразным мором, выспевала аллергия на шерсть.

– Уэйна, – позвал он просто для того, чтобы вылезти из собственной головы. – Время странных вопросов. Как по-твоему, какой на вкус первый поцелуй?

Утрамбовал телефон в одеяле и – взмах прядок вибрацией в застойном воздухе – обернулся; перед дверью, очерченная коридорной тьмою, грязной и болезненной настолько, что отливало лазурью, как-то странно замерев в движении, Уэйн удивлённо поглядела на него и резко опустила голову.

– Не знаю, – пробормотала она, скидывая тетради в хрустящих обёртках сверкающими лилиями с конспектами в одну стопку сахаристого, сдавливающего аромата, неловкость, смех. – Как это описать? Как губная помада? Как слюни?

Миша провёл по металлу каркаса рукой, накрылся соцветием апельсинов с рисунка на одеяле как тонким балахоном, и ритм созвёздчатых трасс за окном совпал с ритмом его пульса, и вдруг захотелось остаться здесь навсегда, захотелось плакать – то ли от усталости, то ли от… Он не знал, почему вдруг это спросил. Тревожность накатывала к ночи, подкрадывалась к трахее, но зуд её больше раздражал, чем пугал.

– Некоторые говорят, что это на вкус похоже на клубнику или землянику, – не слушая себя, он водил ладонью по бортику кровати, и в чёрной, бесшумной, мёртвой комнате с останками гербариев под слоем пыли стола, как на светолучном, пышно-пенистом, нежном июльском пляже пахло морскою солью. – Я однажды вообще слышал, что это – будто впервые увидеть море.

Уэйн дёрнула плечом:

– Море?..

Она выключила лампу и под лазерным светом преодолела обратный путь до постели, вновь задев его раскрытую голень – складки футболки её вывернулись в кресты, построились линией к линии, холодком, – но упала не на спину, как до этого, а на бок, так, что целая полоса-линейка созвездия Гончих псов уместилась бы рядом, и от неё повеяло стиральным порошком совсем по-сентябрьски; прогнулся матрас, немного занесло простыни, взметнувшиеся молочношоколадным облаком, стали проступью ярче отблески тумбы, и Миша, повернувшись, оказался ровно напротив неё, достаточно близко, чтобы чужое дыхание морозило кожу шеи. Он отложил занятие моторикой насовсем, как-то бессмысленно, почти обречённо уставившись в гладь стены в том месте, где его резала мятная смятая тень, и в её футболку: пальмовые аллеи Лос-Анджелеса – тускло-болотный квадрат в рыжей рамочке – задыхались там в паровых выхлопах и морском ветре, печать принта съела бы плоть, не оставив конечностей валяться в луже типографического принта.

В какой-то момент Уэйн придвинулась ещё ближе, и пружины постели под её телом инфернально взвизжали, смазали по вискам льдистую пустошь, Миша услышал и даже почувствовал, как щёку закололи ворсинки в этом движении, как над обесцвеченными волосами завился кудрями трескучий кислород. Её губы оказались невероятно близко, и он поймал себя на мысли о том, как неожиданно и серьёзно ему захотелось проверить, сохранили ли они тот самый вкус. Если бы это был сон, наверное, её слитые с радужкой, неподвижные в орионовом зареве зрачки, бетонный холод, что палил ресницы, как изнутри, не были бы такими… зловещими.

– Миша, – помолчав, после минутной тишины позвала она. – Помнишь? Ту поездку на море. Мы ещё тогда с Алисой в метро заблудились, а карту унесло попутным ветром куда-то в тоннель. Ты помнишь?

Миша неуверенно, хотя доверительно улыбнулся от неловкости, ловя взглядом мир умирающего дня и огней красной улицы там, напротив, всматриваясь пристально: даже со страшной раннеосенней жарой в этой точке комнаты было холодно, как в Антарктиде под бактериальным блеском, воздух вокруг головы чужой становился талым, сердоликовым.

– Помню, конечно… – выдохнул он, спустя мгновение осознав, что выдох осел на кожу рядом – Уэйн прямо на кончик носа, и она всё равно не отстранилась. – Почему вдруг спрашиваешь?

Не переставая смотреть на него дольше всех привычных раз, изучая, быть может, пытаясь запомнить рисунком немного снизу вверх, Уэйн улыбнулась – странно, хотя слабо верилось, что стараясь сбавить неловкость ситуации, в которую сама вгоняла их, как гвозди в стенку; казалось, даже немного съёжилась и покраснела. Заборов ветошь с футболки её глядела на Мишу зубчатой пастью: где-то в стежках Палм-Спрингс дышали на светофоры юностью прошлого, рыжее солнце, песчаная дюна с экрана, вот бы можно было просто вытянуть руку и пролезть в пространство «palm springs» © a/w 2020 на этой калифорнийской ткани.

Они застряли в тишине, и Миша с трудом отыскал способ из неё вырваться:

– Эй, так почему ты спрашиваешь? – он замер, скапливая слюну, в паузах пытался не дышать. К ладоням заластился шёлк простыни, звёздное скопление NGC 3293 в созвездии Киль, всё Малое Маггеланово Облако, в чёлке запутался вишнёвый малахитовый дым – а Уэйн посмотрела тяжёлым, до одури душным из-под ресниц взглядом, срединной летней раскалённостью, с глубины квартала донёсся до них звон серебра, – и попросила:

– Поцелуй меня.

Стараясь в сумрачной полумгле разглядеть его лицо.

Миша проморгал несколько раз; он не чувствовал себя удивлённым, гораздо больше загипнотизированным искорками хрусталя и звёздного неба, сломанными под движениями, как в трансе, как тем самым безрубежным летом из прошлого с небесами без лимитов и пределов и ласточкиным пятилучевым солнцем над кромкой океана, потому что они находились так непозволительно близко, что от влажности пересекающихся дыханий у него голова пошла каруселью, а от мягко подкрадывающегося возбуждения кожа покрылась спазматическими мурашками. Он на самом деле мог это сделать.

Уэйн отчего-то тихо засмеялась, как если бы странные мысли пришли ей в голову, наконец отпрянула и перевернулась на спину, уставившись взглядом в картографическую проекцию земных полушарий над изголовьем. Сердце билось – можно было расслышать обжигающе-горький стук, порывистый и несподручный, – будто птичка в клетке, рвущаяся на свободу, и где-то там, с другой стороны под неоном ночных прицельных фонариков, лиственницы врастали в небо. Так безрассудно. И смело. Эта комната, пристанно серая комната, в которой они под круглой лаймовой лампочкой-рыбкой-бананкой часами, прижавшись плечом к плечу, смотрели фильмы на её компьютере, впервые показалась Мише непроходимым болотом.

Он инстинктивно приподнялся на локте – россыпь зарниц обожгла поблёскивающее рыхлостью покрытие постельного берега, – и услышал собственный вздох, отдающийся где-то в белках глаз, почти воплем, кисть шелохнула волос, случайно-не-случайно задев у головы корни; пока холодная вода, полная звёзд и молний, обнимала его за плечи, дыхание Уэйн в сознании рубило по мускулам и глоточным мышцам мечом северо-западного ветра, и ему казалось, будто что-то грузное, увесистым рёвом оглушая меж висков, ударяя без остановки, бьётся неразборчиво во все стенки-плитки: это, наверное, стучало его замиравшее от страха, возведённого в абсолют, от жажды любви и ужаса рвущееся сердце.

– Пожалуйста, – и, когда металлические раскаты скольжения шин с улицы разорвали пространство, Уэйн вдруг коснулась его ладони движением пальца – не успевший ничего сказать Миша дрогнул от прикосновения, и лучевой, как ядерный космический шар, свет, пресекаясь перпендикуляром, обвил его, – и рассыпался на осколки; и дело было не в тактильности, впитавшейся давным-давно, вколовшейся иглами-шприцами привязанности и подснежниковой нежности, не в этом доверительном полушёпоте, несмелом жесте, а в том, что неожиданная, как полощущий свод раскат грома-кинжала, просьба сделать то, что ему самому хотелось сделать, безумным образом его заводила. Он не сомневался в том, что сделает это, но он как никто другой знал, чем мог закончиться этот пространственно-временной тест на расстояние – как далеко можно зайти?

– Ты точно хочешь? – спросил он и не слишком внятно решил, что если Уэйн ответит согласием, то не выдержит и сорвётся, действительно рискнув.

Стиснувшие органы щупальца внутри него разжались, и напряжение отпускало, почти стыдливо, уступая место жару возбуждения.

– Я точно хочу.

«Ты знаешь, какая звезда самая яркая во Вселенной?»

Дистанция между ними становилась стремительно-меньше: Миша как в беспамятстве скинул подталое одеяло и одним ловким взмахом уселся Уэйн на бёдра, нависнув сверху в эпицентре взрыва, всмотрелся в эту оранжевую плоскость пальмовых аллей, – его как магнитом тянуло к этой футболке, а потом к губам, и наконец он, не выдержав, дотронулся до верхней части чужого подбородка большим пальцев, надавив, чтобы рот Уэйн приоткрылся, – и касание показалось слишком внезапным, необдуманным, запретным, но очень, очень пьянящим; у него мурашки волною прошлись по позвоночнику, он сомневался две секунды прежде, чем вырваться из воздушно-рассветного кошмара синевы спальни, и вдруг наклонился, выдыхая свежесть и солнце в тут же с готовностью приоткрывшиеся губы, едва касаясь их – своими, ещё слишком осторожничая, чтобы углубить поцелуй. Тут же ощутил, как она сама несмело, с присущей ей тактичностью бережно провела языком по краешку рта, – и он впился глубже, влился в податливый пласт вместе со слюной, слизнул вдруг начавшую стекать струйку кончиком языка, словно нырнул в ледяное море с головою.

Полотна стен комнаты разорвало космическим светом мышечной памяти. Извёстка обернулась взрывом сверхновой, чёрной мглою и хлипкими, броскими каркасами сшивов, в несколько секунд обрушивающихся к полу-земле, словно погнутых кошачьей лапой.

У него закружилась голова.

«Ну… Я не помню точного названия, но это та звезда в Золотой рыбе, да?»

От податливости Уэйн в этом влажном тепле между губ, зубов, языков, от непривычного обесцвеченного ощущения волокна под нёбом, безропотного онемения его рук на собственной груди сквозь тоненькую рубашку, сжатых холодно-бледных пальцев, она кружилась ещё сильнее, перекрывая дыхание и сбивая его лишь на короткий оборванный вдох, который заместо насыщения лёгких ободрал глотку. Он непроизвольно улыбнулся в поцелуй, и Уэйн – он не знал, намеренно или нет – скопировала улыбку.

«Ты решила так только потому, что прочитала в учебнике?»

Миша отстранился на меньше, чем половину сантиметра, перенеся опору с ладоней на локти, вместо того, чтобы нависать, как статуя, вытянул ноги и просто лёг сверху, даже ощутил сердцебиение – размякшее пухлое солнце под собственными или чужими рёбрами, ритм сращивался с другим, но всё равно стучал быстрее кашеобразным золотом; а потом продолжил целовать, не давая Уэйн сделать вдоха, и ощутил, как она вздрогнула. Вибрации нежности покатились волна за волной от солнечного сплетения вниз, налились топлёным маслом в желудке. Он переплёл их ноги и скорее по памяти, чем по умыслу нетерпеливо проник расплавленным от удовольствия языком поглубже, прилипая кофейно-грозовыми волосками-приливами ко впадинке купидона, плотнее прижимаясь в трении к чужим бёдрам. Тело начало таять под лучами тьмы гуще воска, застрявший ножом поперёк глотки вдох перетёк в чужой рот и поглотил там из бронх вырвавшийся, скребясь, тихий стон наслаждения, который тут же смущённо погас. Расщедрившись на этот звук, Уэйн позволила себе больше и с усилившейся взрывной откровенностью запустила в волосы Миши пальцы, бережливо проведя по коже головы, чуть надавливая на затылок, слегка оцарапала кожу пробора, задела созвездие родинок на верхушке шеи.

«Если честно, я сам не знаю, какая звезда самая яркая. И никто на Земле не знает. Вселенная бесконечно огромна, и…»

Он не хотел останавливаться, не хотел задумываться; он хотел избавиться от тянущего пекла, порывисто спускающегося в пах. Он провёл мокрую горячую дорожку по скуловому пруту, в яблоневые розоватые тени ресниц и щёк, стёк языком к уху, несколько раз поцеловал висок, почти по-детски, пальцами сдвинувшись к лямке футболки чистого хлопка и стягивая её вниз траектории плеча – влажными губами коснулся пульса, почувствовав бёдра, вдруг сдавившие ему талию.

Внезапно, мокро, непоследовательно, нежно, полузабыто, почти жадно…

«Может, мы так никогда и не сможем найти самую яркую звезду».

Он не знал, почему поддался рвению взглянуть ей в глаза – он всегда пытался заглядывать внутрь глаз тех, с кем целовался или спал, пытался отыскать там… за стёклами… нечто. Уэйн не улыбалась, тяжело дышала распахнутым ртом словно от стремительности всего, грудь её вздымалась вверх с пугающей периодичностью, и под ресницами, ещё посеребренными льдом, свистело морским бризом и в радужках мерцали прозрачно дельфины, и вскипали, словно видение или галлюцинация. Миша отражался в каждом из них, и зыбкое его отражение рябило, ломалось, хрупкое, как первый лёд, и разбивалось, чтобы собраться заново. И это был тот, другой он, из кошмарных снов, на фоне темнеющих ветвей, где рассеивался свет и кресты отливали на сверкающей пляжной дорожке, на которой до последнего оставались видны свои-чужие, незнакомые, но родственные черты.

И это был настоящий он.

Мгновенно выпрямившись, он слез с Уэйн и увалился на прежнее место рядом на дистанции нескольких сантиметров, уставившись в потолок, не в состоянии восстановить потоп дыхания. Вскипевшие удовлетворением артерии ещё колотились, как заражённый бешенством пёс, сорвавшийся с цепи, во рту оседала оборванная ласка. Если мгновение, когда их губы соприкоснулись, показалось ему погружением в ледяную прорубь, то сейчас он чувствовал себя заледеневшим наполовину после смертоносного контакта. Искусственный поцелуй утопленника. Штормовое предупреждение. Перешагивание невидимой грани. Уэйн, сдерживая громкие вдохи-всхлипы, прижалась к нему всем телом, уложив голову между плечом и линией подбородка – волосинки закололи вдоль щеки; она выдохнула краткое, лихорадочное «спасибо» куда-то в надостную мышцу. Миша не ответил.

Поймал рикошет бенгальских огней автомобиля на потолке.

От этого отражения, выловленного в её глазах, его грудь напиталась каменностью и готовилась расколоться. Был ли он тем, прежним, человеком, которого слепил из прошлого с момента вступления в новую жизнь – для других, для Уэйн, для самого себя? Тем, который с чудовищной стремительностью терял контроль над собственной жизнью. На улице догорала непрожитая горно-минеральная осень, крепчал ветер, напевали похоронные мелодии безголосые жаворонки и соловьи, и в ушах вишнёвым эхом раздавалось только умоляющее, как отчаянная, но вынужденная остаться без ответа молитва:

«пожалуйста, поцелуй меня».

iv. приди ко мне по дорожке прибрежных туманностей

любовь это прикосновение

это сигнал, который никто не слышит

это близость, которую нельзя ничем объяснить

что если стена между нами никогда не была прочнее ореховой скорлупы?

дзёси икита

– Это сон! – Уэйн кричала и трясла его плечи. – Это всё неправда, этого не существует! Проснись!

В груди отзывалась тянущим и небрежно рвалась пустота; это его память, вспыхивая, разражалась чередою картинок – бледно-розовый хруст щелчка зажигалки, октябрьский холод по голым предплечьям и пальцам, зарытым под одеяло, словно в песчаник, поперёк звёздных путей кроваво-закатное солнце и густые, шахматные тени собак, и дождливые губы, что почти касаются холки, обжигая ткань сновидения, фиалки, гиацинты, асфоделии и незабудки, и непроглядная тьма из радужек, слитых с круговыми мышцами глаз… Миша пытался ухватиться за облепленные лунным молоком и платиновыми плодами, подставленные ладони, но каждый раз падал – проваливался в средизвёздный холод между рукавами Персеи и Стрельца, в стерильность и скулёж белизны, ощущая на себе фантомные лижущие языки взглядов, ворочался в белом, поглощался им, локтями разгребая соляные сугробы из бумаги, соль в выпотрошенных лёгких, соль в груди, только выгнутый горб сливово-грифельного месяца оставался видением перед газовыми конфорками сетчатки. Собственные движения кого-то смутно напоминали, и, ощущая зыбкую инородность в сосудах, он был готов поклясться: это не он, а кто-то другой вырастал из своей распятой-растянутой кожи.

Всполох – блеск.

По пробуждении под мраморно-северным куском неба промеж пепельных высоток-фитилей в который раз, он желал лишь, чтобы эти дурацкие рассыпающиеся сны с морским воздухом поскорее закончились, и чтобы кончилась мучительная бессонница в их отсутствии, и кровавый взрывной коктейль из ничтожности и тупикового сковавшего страха: он желал, чтобы бешеные собаки в кошмаре наконец догнали его и загрызли заживо. И желание истерически ныло и жгло внутри, как открытая рана, пихалось огненными громадами по желудку, паром выплёскивалось из-под дыхания – оно сжигало под собою все мысли, все чувства, все эмоции. Бёдра сводило судорогой. Кошмары обрывались вместе с Уэйн, застрявшей во вздёрнутом оскале ресниц, интимном и горячем.

Он просыпался в чьей-то постели с консервированной памятью о той ночи и не сразу мог вспомнить имя человека с другой стороны подушки, каждый раз нового.

Не было ничего странного в том, чтобы делить кровать с едва знакомыми незнакомцами-пришельцами: для побитого бродячего пса искать отдельный ночлег всё равно что искать клеёнку для половины своего тела, – кроветворение и аметистость звуков чужого дыхания в рот совсем рядом напоминали об измерении за пределами города, в который он врос конечностями, гемодинамикой, корнями. Свитер, расшитый кривыми мультяшными привидениями, скелетиками и злаковыми полумесяцами, обручи с лягушачьей мордой, спичечные коробки, от руки закрашенные подсказками, наклейками из шоколадных батончиков и следами драже: некоторые вещи, как из далёкого детства, было трудно вспомнить и привязать к конкретным наполнителям.

Выкрученный до изнанки кран в чужом душе отказывался пускать горячую воду, поэтому он минут десять стоял под ледяным привольем, надеясь или смятенно ожидая хоть мельчайших капель тепла. Всё двигалось своим ходом – вокруг него или вместе. Всё было муторно и гладко, всё было обычно. Было пасмурно. Мимо проносились машины, из-под земли торчали вымазанные имитацией солнца осколки бутылок пива, отбрасывая на кирпичную тюрьму тёмно-зелёный свет, глазели снизу вверх на него и за атлантическим небосклоном куда-то выше – вероятно, прямо на Господа.

Его привела в ужас новость о том, что на месте старой часовенки собираются высадить стеклянный жилой район новостроек в двадцать плюс этажей, и он фрустрационно и мучительно безотрывно смотрел на огораживание территории людьми в неоновой форме. Каскады деревяшек и алюминия несколько вечностей покрывали крохотную кровлю, утягивая в водоворот проклейки, пока Люси не взяла его за руку: «Пойдём домой?»

Миша посмотрел на неё, на папиллярные узоры на их ладонях, сцепленных в однобоком тесном объятии-удушье, и понял, что всё его тело одеревенело, как от трупного окоченения.

Полусумрак небрежно упал на землю, и остывающий от переохлаждения воздух стал непроницаемым в сизо-лиловатой тьме. В автобусе, разглядывая двери клубов аркадных игр и разбитые монтажною пеной трубы, он вдруг вцепился в её колор-блок кофту, сильнее, чем рассчитывал, будто после образа ветхой часовни, к которой движется, как голодная акула, гидро-молот с развалин звёздчатого мегаполиса, нерассоединимый контакт-касание их тел остался единственной ниточкой, возвращавшей в реальность вне круга сенсорного диапазона. Люси сверху вниз посмотрела на него неразборчивым взглядом: шарф со снеговиком пружинился продольными волнами вокруг шеи. Со струйным освещением, повисшим над петлями поручней, нечто пробежало по контуру её хряща в гортани, по острым чертам, оплело все обгоревшие плечи до ворсинок плюшевого капюшона, а потом быстро и смутно отступило.

Её новая квартира отчётливее, чем на квартиру, была похожа на аккpeциpующую чёpную дыру, разросшуюся под сводом бетона посреди мёртвой улицы далеко от даунтауна, побелка иногда сыпалась с уродливого, треснутого потолка, под крыльцом соседи растоптали азалии. Из-за обонятельной адаптации пахло там как будто клубникой, средством для полива клумбы и чем-то неуловимо-взрослым. Заворот вязкого матраса каким-то образом принял их в свою утробу, когда полторы недели назад Люси впервые въехала сюда и они бросили первый якорь; Миша утонул в мягкости постели и ощущении горячей крови в не своих венах, когда уложил голову ей на грудь так, чтобы пульсация била в висок, хотя теперь смазано – очень некрасиво – чувствовал, будто с тех пор каждую ночь вместо оглаженных луною рёбер смотрел в дуло расстрельного автомата, и будто внутри всё рвалось с такою мощью, что у него лязгали зубы. Он почти забыл, как дрожала его, или не его, смертоносная водородная бомба сердца в те минуты, как раскалялась кожа, увлажнённая шипучкой из хаоса расплывчатых наноэмоций, стоило Люси к ней прикоснуться, а артерии частотно немели, но в них саморастворялось осязание тепла как чего-то вещественного. Каждая идентичность здесь стагнировала и умирала, раз за разом, раз за разом.

За защищавшими их несущими стенами раздавались крики, альты, гудки слот-машин, ссоры. Забравшись под одеяло, Люси въедалась в холодные деревяшки, пропитанные трещинами от драк, шарила руками по тумбочке у изголовья, как если бы хотела отыскать посреди блистеров, колбочек и зарядок пачку сигарет, но не курила уже полгода и сигарет у них не было. Миша ничего не спрашивал, они лежали в молчании на льду кипёной, испечённой солнцем простыни, а когда Люси нависала над ним насильно, в его спину впивались и гремели осколки пружин.

Плести несмелый канат связи первому было не страшно, но отчего-то жутко. Злой, испуганный и смущённый одновременно, он боялся потеряться на этом пути без рук, обхватывающих его голову и лицо, чтобы Люси могла держать их так, как ей хотелось, и поворачивать под нужным наклоном; он боялся оступиться и навечно остаться в колодезном пищеводе невыносимо огромного расстояния между ними на этой кровати, даже если оно не превышало и половины длины его запястья.

Заворошённый от шумного центра район, усевшийся на асфальте за окнами, чем-то привлекал Люси, и эту квартирку из всех насоветованных знакомыми она наперекор брату выбрала потому, что её приводили в восторг вид на периферию перекрёстков и вмещающая их обоих кабинка душа, а родителям сказала, что отсюда легче добираться до нового факультета, пускай это было неправдой. Люси нравились старые книжки с антресолей и пасмурный полумёртвый сквер вниз по улице, в котором она время от времени видела призраков – вытяжку однокурсницы, которую летом после первого курса сбила машина, видела до сих пор, – Мише не подходили ни увесистый индустриальный воздух, ни заваленные остатками от прошлых жильцов дремучие стеллажи, но они остановились в этой точке пространства, нацело окунутой в закипавшую Атлантику, и Люси сказала, маневрируя в положение поверх его тела, вздымая подушку, что теперь всё будет по-другому, и время понеслось, и всё действительно было по-другому, и она наклонилась, и внутри стало больно и сладко, как будто он прикусил язык.

Новое, наполненное непроявленным страхом, пристанище медленно обрастало: на кухонных полках появилась парочка смешных кружек, тощие батареи покрыли гирлянды с перегоревшим кораллом-люминесцентом. Потёртые рельефные карты давности десятилетий украшали захламлённые коридорчики, на шкафу стояло два гигантских глобуса, укачивающих в широтах и долготах пунктиры материков, страны-края, страны-концы. У Люси вещей было много; они гнездились забелевшими во мраке агломератами, заполняя пустоты, по шороху за гранитом графически выведенных портретов корсаров со старых антикварных гравюр угадывался ровный, полный ход катеров.

В старой комнате Миша иногда находил по ящикам свежие рецепты на таблетки, но сами таблетки появлялись в рюкзаке Люси спустя недели или месяцы, они не говорили об этом. В хорошие дни гирлянда горела хроническим белым чаще одного к пяти, а прогнозы бастовали дождями, дождями, снегом. В плохие дни Люси просила его выходить из комнаты. По плавленым когтям города-скотомогильника Миша бродил в одиночестве, разглядывая райские кущи особняков, на которые тьма не опускалась полностью никогда и не давала увидеть созвездия чётче, чем сквозь разросшийся садом Эдема смрад полустолицы, часами игнорировал телесные сигналы, пока те не превращались в проблемы сами по себе, долго бродил по планетарию, смотрел на макеты Солнечной системы, шарики на верёвках и кубики с цифрами – координатами блестящих пайеток заместо крестиков-звёзд. В одном из залов музея Анкориджа, упрятанный водонепроницаемыми камлеями из кишок нерпы, застрявший меж стен северный лось вглядывался в свисавшие с потолка десятки золочёных моделек дизельных подлодок – первые десять раз Мишу это очень забавляло.

Ему снился вымазанный солнцем Чикаго, аспид, поедающий Туринскую плащаницу, прогалины блестящей дороги, по которой он пробирался сквозь толпы загорелых лиц час-пика к набережной. Блики засвечивали синюю гладь насквозь, как песчаные дюны, даже с закрытыми глазами всё ещё казалось, что он впитывал в атомы зрачков болезненно слепящую, пшеничную плоскость океана, ничего толком не видя. Он был невесомый. Потом появились белоснежные авиационные крылья, грёзы о самолётах, детский мандраж, и бензиновый дождь, и часовня, и она всадилась в бессознательное удивительно чётко, потому что это было первое место в городе, куда Миша отправился после гостиничного ресепшена; Аляска не оказалась снежными горами и виллами лесников, как он подспудно представлял, в ней было много дыма, теплотрасс, уходящих в мокрую туманную заросль. Ему снилась Люси.

Зефирное небо, в которое вытекали табачно-заварные кольца, кончалось на изломе широких швов рубашки. Она затягивалась при сильном ветре, поэтому Миша вдыхал ментол вместе с речными испарениями и ознобом и думал, что если бы не держался за её рукав в ледяной крошке, тело его беспомощно подхватило бы волною пенного гребня. Это было?

– Ты снова куришь, – он попытался отвести глаза. Лёгкая судорога, крошечные мотыльки-ягнятники по всему телу, разрушающие фундамент её кровати. Люси удручённо смотрела на него, плотно придерживая пальцем полосу фильтра; в предполуночном низковаттном свете она выглядела ещё хищнее, истощённее, чем помнилось, её лицо текло и менялось, пока его не нашла улыбка – белозубая, но половинчатая, кривая, с неровным клыком напоказ. Миша завороженно смотрел на неё и на эти глаза-тyмaннocти SH2—216 в немом ужасе добычи у самой пасти зверя. Или этого не было?

Он вздрогнул, когда услышал прибоем в собственных лобных долях: тебе что, настолько трудно вынырнуть из своей головы, а потом он проснулся, и Люси сидела на краю носилок кровати, спиною к нему опять, склонившись над телефоном.

Это когда-нибудь было? На самом деле.

Прошелестела наволочка. Люси обернулась, не удивлённая и не растерянная от того, что Миша оцепенел от страха. Под её глазами ультрафиолетовой ниткою уместились выглаженная вышивка синяков и поле вибрирующих солнечных ламп: «Давай на следующих выходных съездим на Кник-Ривер, м?»

Миша посмотрел на далёкий шпиль Conoco-Phillips, растущий из мускулов её улыбки, рассредоточенно. Сердце билось часто-часто. Миша кивнул. Подумал о мелком граните, круглыми сервировочными плейсматами обвившем Кник-Ривер, напоминавшем перетёртый уголь. Люси дождалась короткого жеста, чтобы услышать шорох стянутого пододеяльника прежде, чем потянуться за поцелуем. Восторг в суставных сумках был похож на сонноартериальную систему приливов-отливов: руки её тянули кипяток из его мышц, кропотливо и нелинейно разгребали его кожу по берегу, пенящуюся и нагретую. Зависали в одной точке.

– Лю, – шёпотом звал он, облизывая в слогах губы, потому что они внезапно становились очень сухими, голос был хныкающ и надтреснут, и всё равно пугал. В такие моменты ясность общения казалась чужеродной, но он не знал, как просить по-другому. Сердце за грудиной колотилось так бешено, что стук в тишине казался почти непристойным.

Будто очнувшись, Люси неосторожно сводила подушечки пальцев ниже, чем ожидалось, и стягивала трикотажную обёртку, она надавливала на его желудок, как будто разведённых под ладонями коленей и нагретой плоти было недостаточно, а вторую руку перемещала вверх по дрожавшей лестнице рёбер, чтобы остановить в самом нежном месте липкой тяжести посередине. Сплетённое в моток дыхание было солоноватым, перемятым, залежавшимся, слюнявым; в темноте трудно было что-нибудь разобрать, но Миша видел ниточку, вспыхнувшую и распустившуюся между их губами, чувствуя, как от сдачи его влюблённые в распад звёздной материи кости оседают в ноющем ажиотаже, и каждый раз дожидался, когда по зубам, по нёбу проведут языком, так глубоко, как это было возможно и доступно, пока не начинал задыхаться от кашля, даже если поцелуй больше был похож на добровольно-насильную декларацию раскрытия. Конечная вспышка контакта, которую Люси бросала в свой взгляд, ощущалась как облегчение.

К середине второго месяца осени копоть берёзовых лепесточков, пылающих первым алым румянцем заморозков и высолнеченным инеем, только что начавшим пробивать кости города, с вязистой, пушистой полосочкою кошачьих следов-лапок под ногами растаяла, а в закутках бетоноблеска сонною твердью застыл огромный блин озимой ржи, – будто в кошмаре, эти снежные метки походили на рухнувшие с небес железные крылья или их останки, холодные трупики, в животе у которых заперты тысячи цветастых птах из шпаряще-тропических стран. Подходил к своему циклическому завершению очередной скребущий окраину день, пока он спускался по замызганной кислотноприторным многоцветием лестнице в бар, сжатый от внутренних кровотечений.

«Бог любит нас всех, ягнёнок», – улыбнулась однажды мама в сжирающей заживо каждый звук узкой спальне (ей всегда не хватало там места), после распевания о космонавтно-мечтательском яблоневом цветении на Марсе, он ощутил ласку её кистей на собственной макушке – нежное шероховатое поглаживание; а когда за нею закрылась дверь, услышал вопль и грохот разбитой посуды. Понял – нельзя выходить из комнаты, нельзя открывать глаза. Там, где среди покалеченных солнцем контуров высоток вместо пыли от старинных звёздных скоплений вращались цефенды и смертоносные тепловые пульсары, Бог, возможно, любил кого-то сильнее.