Buch lesen: «Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?», Seite 2
– В любом случае, я говорила, – без эмоций произнесла Люси (деланное спокойствие сдали лишь дрожащие сгибательные мышцы), обрываясь, словно не хотела продолжать, но ветер искусственный налетел – и она продолжила: – И это только моё решение, на которое больше ничто не повлияет. И никто.
Юркнули и повисли в воздухоплавании мокротно укоротившиеся волосинки на её макушке. Что-то ещё, где-то вдалеке, происходило, гудел чей-то смех, умирало предвечное красное солнце, ссорились друг с другом бездомные псины, слишком мёртвые синички вили гнёзда на рубежах чужих мокрых бровей-осколочков, но видеть перед собою только сведённые кривой полосою ломкости губ было куда менее опасно и почти до чадящего абстрактно. Осознание того, что всё это время он сидел абсолютно неподвижно, набитым гелием шариком лопнуло в черепе много позже, чем сквозь глухой шум в ушных раковинах он услышал звенящее Арктикой дыхание, позже, чем заметил, как разинутая до этого глотка рюкзака перекрыла бледно-голубую лужицу на кафеле и увесистые тени, плывущие за дэвисовой макушкой по маслянистой стенке, и даже позже, чем ощутил терпковатый аромат свежевыстиранной рубашки, мигом перехвативший вдох скопившимся в полости носа и нёба снегом, который он не заметил, как там набился, – потому что несколько минут сидел, просто не дыша.
– Да, прости, – вытолкал он из себя – надтреснуто – после молчания. – Прости, Лю… я вообще просто хотел сказать, что… я имел в виду, что я не знал, что это твоё окончательное решение. Ты не советовалась со мной по этому поводу и… не то, чтобы я против, конечно, это полностью твоё решение, я тебя поддерживаю в этом, просто… просто Ева знает, а я…
– Я всем рассказала, – прервала Люси, и строгой интонации, отрезавшей кусок атмосферы, которая из глубины рублёных голосовых связок долетала до него азбукой Морзе, обёрнутой в свернувшуюся плазму, вторил короткий скрежет застёжки. – Недавно, пока ты опять пропадал неизвестно где.
Она оправила ткань рюкзака, закинула лямку на плечо, и Мише пришлось схватить её за кисть прежде, чем она развернётся. Подавленное удивление уже успело захватить стиснутые бронхи, в которые сквозь спусковые рычажки смятения воздух необходимо было проталкивать слишком усердно, чтобы у него оставались силы произнести хоть что-нибудь внятное и осмысленное; тем не менее, выдержав затяжную паузу и нечитаемый, впившийся в его руку взгляд, он сглотнул, спохватившись, и затараторил снова, заикаясь, как и всегда, когда волновался:
– Я зря напал на тебя, – громко настолько, что вороны, сидевшие на обрамлении соседней крыши, тут же вспорхнули и скрылись в кронах. – Извини. Это моя вина, что я опять ушёл. Я просто хотел сказать, что…
– Что?
– Я бы хотел, чтобы мы больше говорили друг с другом. И обсуждали важные вещи. Я просто… Я думаю, что мы мало говорим в последнее время. И ты как-то закрылась от меня. Разве нет?..
Он споткнулся взглядом, кое-как сквозь тени и блики пробирая его в чрезмерно широкие своды, обилие ростков в горшках, раскиданных замысловатыми меридианами, настольные календари и сверкание циферблатов – всё это отвратительно стянуло вены – о мелкие зёрна лепестков в преломлении. Люси, казалось, дышала через раз, испещряя пустоту глазами. От неё разило мороженым и руку жгло раскалённым железом. Она заметно растопилась от неожиданной искренности, будто поняла без слов – одушевлённая точка с запятой, как над нею подтрунивала Ева, потому что мыслей в ней всегда металось больше, чем слов: накрыла ладонь Миши своею покрасневшей и посмотрела мягко – протёкшей строкою раскаяния в глазницах.
– Ты был занят экзаменами, – сказала она. – Ты действительно всегда беспокоишься без повода. Я не хотела бы тебя, ну, отвлекать. Понимаешь?
– Понимаю… правда, все были заняты экзаменами…
– Я не это подразумевала, – Люси устремила к нему полные бликов, внезапно расширившиеся до пределов радужки, взбитые чернильные зрачки. – Миша.
– Раньше это никогда тебе не мешало.
– Миша.
– Ты даже почти не разговаривала со мной в последнее время, вот о чём я.
– Миша, пожалуйста.
– Хочешь поговорить сейчас? Давай поговорим.
Люси вздохнула, сощурилась.
– Я очень устала, – прошептала она. – Честно, – и провела другой рукою-веточкой, лоскутной и бледноватой, вдоль волос, перепутав и без того слипшиеся прядки в глазури, Миша едва удержал себя от того, чтобы поправить их. И, подумав об этом, тут же отпустил чужое запястье, на котором остался чуть заметный в бледности бассейновой воды абрикосовый ломтик-след. Волнение немного спало, уступив место разочарованию, – под тяжестью плитки окончательно остыло горящее до этого тело, но всё настолько логично выстраивало пазл в его голове в одно цельное изображение, что не получалось успокоиться до конца, и от тремора изнутри он без конца вздрагивал.
– Прости, что достаю тебя этими пустяками. Всё нормально. Проводить тебя до дома? – со смешанным чувством: ответ (отдавался схваткою немою где-то внутри) вроде бы хотелось знать, а вроде бы и не очень, потому что он заранее его знал. Как привкус во рту горячего хризолидо-серого металла, преследующий столько лет – даже во снах.
Некоторое время оба смотрели на его дрожащие запястья. Люси одарила их накаливающей улыбкой, которая неосторожным взмахом уголочка дала понять, что она прощальная в той же степени, в которой фальшивая – вздохнула:
– Не нужно, спасибо, Миша, – с особым напором выделяя кисло-приторное «спасибо». Застыв на секунду, она вгляделась в пустой деревянный лежак возле бортика и, так и не сводя взгляда, с невзрачною задумчивостью двинулась к дверям. – Льюис обязался проводить. Он, наверное, уже ждёт.
– Люси, – снова позвал Миша вдруг погорячевшей, уступчивою интонацией. – Ты… всё ещё видишь её? Почти два года прошло.
– Время от времени, – она коротко пожала плечами, как от холода. – Увидимся. Постарайся сегодня поспать.
Дверь за ней оглушительно хлопнула, погрузив затем всю непрогретую ёмкость двора в тишь и застывший стрёкот насекомых. Кутаясь во флис густого аквамарина, Миша как будто в первый раз за последние несколько месяцев вновь ощутил брошенность и терпкость этой улицы, вниз по которой льдистым светом загорались маленькие солнышки в бутылках-фонарях, и соль во вздохе, который взвился к небу, а потом стёрся-скатался в невыпавший снег – смесь гнева, бессилия и искренней жалости к самому себе. Полуночный мороз выжигал отпечатки чужих слов на лице, как алкоголь из стеклянных бутылок.
Оставшись один поперёк крошечного озера, он смутно догадывался, что всё ещё было, вероятно, в порядке, всё было нормально, хорошо, отлично, прекрасно, ничего не случилось, – но не чувствовал умиротворения или хоть какого-то невесомого равнодушия, одни проголодавшиеся чайки в верхушках визгливо жаловались на глобальное потепление и дефицит рыбы в океане. Безмолвие, безветрие, затишье. Люси, которая ничего ему не сказала. Его придавило тенью этой недосказанности, как удушающими лапищами сонного паралича. Он убеждал себя, что всё в порядке. Хотя уже стоял одной ногою в пасти нового кошмарного видения, перед глоточной бездною океана, полной акул и манекенных клыкастых улыбок, перед персональным демоном-призраком прошлого, и потому, что в носу щипало до обидного легко и невыносимо, не мог сделать вдоха.
Он сел – как упал – на песочно-водянистый бортик, свесив вниз, в прохладное потрескивание, ноги прямо в кроссовках и джинсах, затопив подошвы, ловя себя на бесстрашии испачкать чернотою этого вечера тело, ощутил холод продрогшей предполуночной эссенции до мига, после которого всё потемнело; только стало слышно дыхание – немерное и громкое отчего-то, как будто не его. Крошечное море проглотило лодыжки мутно-охристыми гребешками. Он помнил необходимость сосредоточиться на ощущениях внутри тела, осознать, что у него было тело, зажмуриться, ждать. В какой-то момент он выучился отключать внимание и выходить из физической оболочки. И когда открыл глаза на сияющее кристалликами голодноморозное небо, он просто замер, заломив шею и задыхаясь: этот головокружительный скат зданий, в который пятью ложами вросли стеклянные откосы из квадратиков окон, страшно возвышался над ним вместе со всеми бесконечными столпами вымытых башен, измельчая предметы в пределах видимых искажений и силуэты птиц. Скат был шире широченных городских дорог и звучал громче, чем мелодии, дополняющие зеленистое мигание светофора. Скат давил.
Тревожноприступность под ним оседала ошмётками: тремор рук, пальцев, неустойчивый фокус зрения.
В каждый из таких моментов сорванный тайфунами-истериками голос резался из глубин бессознательного: «Когда это всё уже наконец перестанет причинять боль?»
– Я бы на твоём месте так не делала.
Он дёрнулся, едва не рухнув, несносно стукнувшись затылком, на кафель, но смог сохранить равновесие, и, подняв голову, удивился сильнее, чем прежде: Уэйн, если не являлась обманом зрения, стояла рядом, закрывая обзор на пустоту бескрайности зарослей и зацикленные отраженьица лампочек в глуби треугольных зеркал, улыбалась, протягивала руку, за которую Миша вновь повременил, чтобы взяться, – как стояла там, на детской площадке, единственная в силах его отыскать и вытащить из кошмара. Теперь от неё, её окроплённых зайчатами мрачно-кремовых косичек (аккурат – над обручами ресниц), свалявшихся усталостью, пахло смесью парфюма и уборки, как никогда не пахло от дома Джеймсов, в котором порядка как явления не могло существовать, как никогда не пахло за пределами границ её кожи, но эта смутная аура заботливой упорядоченности была ближе её взгляду, который, потеряв чёткость и выражение, пунктирно блуждал сквозь звон над (недо) ломанных травинок по мишиным до коленных чашечек поглощённым толщами холода джинсам, лабиринтно кружился до самой шеи, а дальше не поднимался – почему-то не смел переступить воображаемую сигнальную ленту в красно-белую полосу.
– Ты чего… ещё не ушла? – спросил Миша, замявшись, однако нашёл в себе благоразумие вытащить ноги из воды, и пол вдоль кружевной пены моментально намок под ними, и Уэйн убрала улыбку, как будто сняла рукою, вместо ответа.
– Придётся идти за обогревателем. И ты единственный не поел торта, – сказала она серьёзно. – Ева со своей соседкой его, между прочим, сами мне испекли. Как подарок. Там много земляники, но не как в желатиновом пироге, а скорее как во фруктовом сэндвиче…
…Миша вспомнил, как они четыре недели назад тоже готовили что-то вдвоём с Люси в общажной кухне, сталкиваясь локтями-кистями и от того смущаясь, взглядами, как воланчиками от ракеток, скача по шкафчикам, и не смог отыскать точки, перешагнув которую, позволил идеальной картинке рухнуть, распавшись под нарывом и уничтожив проложенную дорожку; его пробирало от ассоциаций – они всегда были бессистемны – встрёпанным ужасом в лёгких, и лёгкие сводило усиленной дрожью. Он всё с тем ледяным ножевым ранением в лопатке побродил взором по виньетке волн, чтобы подавить желание разрыдаться здесь и сейчас – почему-то знал, отдавая себя на обследование Уэйн, что едва ли имел на это право; и заметил, что в другой руке та удерживала пластиковое блюдце с отсечённым кусочком шоколадного торта.
– Оу… Прости, что ли.
– Лилит специально попросили меня убедиться, что ты поешь, – Уэйн поднесла тарелку на свет, по-прежнему вытягивая другую руку для помощи под сводом кипельно-белой майки, под сквозящей в голосе твёрдостью. – Такие они… внимательные. Сам знаешь.
Миша хмыкнул.
«Не то, что некоторые», – хотелось припечатать, искусственной воде на съедение, но он сдержался хотя бы потому, что привычка бросать друг друга случайным образом по любой причине была у каждого, каждой и каждых в их компании, она всегда была взаимной. Когда ветер колыхнул ткань ворота чужой ветровки, та забликовала деревянными значками-пинами в виде блестящих кошачьих мордочек, Миша заметил, что пальцы у Уэйн тоже мелко трясутся от прохлады, на песочном ламинате осталась тропинка из ультрамариновых в полусвете парафиновых блёсток и крошек шоколада.
– Впрочем, не исключено, что они хотели быть уверенными в том, что все съедят торт, потому что незаметно подсыпали в него отбеливателя или что-то в этом роде, – вдруг сказала Уэйн.
Только сейчас едва удалось поймать хоть какие-то сгравированные эмоции на её лице, потому что Уэйн в любой ситуации сохраняла его безразличным на шестьдесят процентов и ещё на сорок – вдумчивым, каждая прямота её слов была шокирующей, в них не было ни вмятинки двусмысленности. Они замерли в оборванном движении, смотря друг на друга, а потом Миша просто схватился за её ладонь и ощутил лёд слияния кожи паяльной лампой.
– Брось, Лилит бы так не поступили, – короткая забава как глоток воздуха перед погружением оцарапала ему рёбра. Он взял тарелку, отметив про себя, что Уэйн, не переставая улыбаться, глядя на него ясно и живо, но без крошечной радости на зрачковом дне, почему-то, всеми силами старалась в этом жесте не дать их фалангам соприкоснуться. – Они бы сами проконтролировали процесс. Заставили бы съесть всё под их надзором, а потом поставили бы в известность, что мы умрём в агонии через пару минут, – и они оба рассмеялись, смех вышел формальным и быстро рассеялся над влажною оградой-панелью бортиков.
Впихивать в желудок сладкое и вкусное сейчас ужас как не хотелось, особенно вот так бездумно поглотить то, что было сделано с заботой и присыпано наилучшими пожеланиями, Миша долго сверлил взглядом выложенные из молочного какао огонёчки, мастикой окаймлявшие грани кусочка брауни, – в томной вечерней мороке они были соприродны морским звёздам. Они уселись на холодные, как ментол, забрызганные зеленистым дождём шезлонги, и Уэйн смотрела на то, как он ест, с необычным увлечением впитывая каждое движение, вонзая взгляд с искорками, которые как порошок сочились из яблок глаз, туда, где вилка протыкала мягкую консистенцию. Когда Миша поднимал к ней голову, она отворачивалась, притворялась, что листает нечто вроде инстаграмной или твиттерной1 – бесконечно-вечной – ленты в телефоне. Экран всегда был нелепо тёмным, но стабильно оглаживал подбородок и кончик носа белёсым налётом-свечением, почти как подсветка из софитов на фотосессии, почти как лампадки на ночном кладбище.
Шесть лет назад он так же сидел на кухне в Фэрбенксе, за прелым расшатанным, по телевизору играли включённые с Ютуба ранние The Doors, мама полоскала посуду по десятому кругу ада – была не в себе перед близящимся разводом, – и он спрашивал у неё: «А что, если бы я стоял там?», имея в виду падучие ионы хайлайтера и микросверхновые, сгоревшие в композиции афиш, но она рассмеялась и сказала – под квадратными кирпичами, от солнца жёлтая полоса – сказала, что ему нужна работа увесистее, чем раскрашенная безделушка, полезнее, чем отремонтированная моделька, болванчик, марионетка, переполненная бутафории жвачка для публики, фантом за стеклом.
С тех пор его мечты разбивались одна за другой, как бились хрусталём мамины статуэтки с серванта, и он пытался найти глаза, в которых увидит то, во что хотел превратиться. Прополощенная посуда задержалась в желудке последним оплотом жизни, которую он надеялся, что закончил.
Каждый день общего праздника щекотал нервы, вынуждал рассудок пробегать марафон, он задыхался в колючем свитшоте среди душащих одноприродных стен перед одинокими и побелевшими от жемчужного солнца лицами, боясь двигаться и задевать плечами предметы, спинки стульев, атмосферное давление потоком, так, как если бы от мельчайшего касания оно могло треснуть и рассыпаться, словно смальта. От того, что переполох нервозности осадками недавнего разговора понемногу окончательно отступил, ему померещилось, будто над водою подогрелось вопреки снижению температуры: влагою вдоль волос, вдоль ресниц, нежностью к ступням, тлетворное, керамическое, журчание, присутствие, плеск.
Это казалось смешным: то, как долго вещи переваривались в его разуме, круг за кругом, круг за кругом. Образ Люси сидел там строго и прочно. За мягким карпетом обшитой спинкою автобуса, на донцах тарелок, в отражении витрин, за углами всех встречных домов, за деревьями, в прорезях меж палок железной дороги по черте рельс, в его постели – кадры были сумбурны, отрывистым диафильмом, но Миша видел её везде; он как вчера помнил день их первой встречи – снег лежал тоненькой прослойкою на засыпающей от прививки природе, – а потом штрихами дочерчивал признание и первый поцелуй, по-детски невинный и неустойчивый, в котором было так отчаянно, так приятно и так страшно, что почти не ощущалось, когда во время поездки за кулисами импровизированной сцены в лесу оба должны были тащить какую-то аппаратуру своим отрядам. Люси коснулась его пальцев легонько, не нарочно задев выступы на тыле ладоней, когда помогала поднять что-то чёрное и токово-блестящее, как свои ромбические зрачки. Одну грань грифельного динамика она рассматривала целую вечность. Протяжно выл над головами ворон, в чаще тошнотворно пахло сигаретами и хвоёй, а ещё парфюмом из рекламного ролика, который в голове Миши связывался с Люси.
Со временем вся их компания переняла этот аромат, и он не мог не верить, будто не по своей воле плавно спускается по лестнице прямиком в котловину ада.
– Уэйна, – решился он позвать. Повернул голову к Уэйн, а взгляд оставил приросшим к жилке бассейна. Тишина в паузе, в которой он ждал реакции, будто бы отзеркалила то молчание на детской площадке, когда Уэйн протягивала ему руку, которой ответно не дождалась. – А ты знала, что Люси собирается отчисляться?
– Собирается? Она уже, – спокойно ответила Уэйн без промедления. – Ещё недавно зарекалась, что ровно через месяц заберёт документы из этой «ковбойской фермы». Вот месяц как раз прошёл, – помолчала и, будто задумавшись, подчеркнула: – Вчера. Формально, мы отмечали не только мой день рождения, но и её отчисление. Мы немного рубились в «Resident Evil» и единогласно решили, что Девис-старший – худший игрок во всей Америке, думаю, это подняло ей настроение. Забавно.
Уэйн знала. Все знали, кроме него. Все знали, а он не знал. Забавно. Миша вздохнул, закатил глаза – это было забавно, но глупо, но ужасно, ужасно, – отвратительно, и он, ощущая, будто сам себя загнал в угол, увидел, на фоне стремительно темнеющих фальшфейеров, что Уэйн пристально смотрит прямо на него взглядом, конфетно-кофейно подсвеченным тем, как кристаллы в дисплее выстраивались в дорожки свежевыпеченных сторис их друзей, в которых всё было цветасто, оловянно, всё растекалось спинномозговыми жидкостями по стенкам.
– Она тебе не сказала, да?
Глядя друг на друга, они снова застыли, и Мише потребовалось несколько секунд, чтобы понять – застыла в статике и чуткости Уэйн, а он уже за ней, точно доминошка в стопке.
– Уже поздно, – голос прозвучал сухим, из складок в горле по атомам высосалась вся та характерная мягкость, оставив за собою останки-слепки, какой-то непривычно-сдержанный тон, прицельный и разлившийся по хрящу ушей топлёным молоком и синичками, с кровавым бардаком вместо клювиков. – Как тебе кулинарное творение Евы?
– Как будто… как будто выпил мартини и закусил «Киндер-Сюрпризом»?..
– Понимаю, – Уэйн слабо, но расхохоталась. – Все куда-то пропали, даже Джеймсы. Мы одни остались. Пойдём?
Зевнув и прикрыв ладонью рот, она поднялась, подобрала с пола один горшок и с умерщвлённым цветком наперевес сделала шаг в вечность бликов и плит, размазывая за собою след.
Оставив чувства плавать в бассейне, Миша зевнул следом; ему казалось, он бестолково – и бестактно, – повторял как под гипнозом каждое чужое действие, лишь бы отвлечься. Уэйн редко бралась за сигареты, но Миша старался не задавать лишних вопросов, учитывая, что она за весь вечер ничего не сказала о своём парне: может, не только у него одного в этом доме сегодня стремительно и на скоростных трассах погибала в аварии личная жизнь. Шагая за ней в разрезанный гирляндами с плошками светлячков коридор, он думал о том, что это – она тебе не сказала, да? – сейчас было, но любые варианты, мелькая в сознании, тут же уносились куда-то к коре мозга: Уэйн была настолько проницательна, или это он был настолько прозрачен чужому рентгену глаз, или она просто догадалась, или догадываться было не нужно, потому что кроме Миши все они умели насквозь видеть-читать людей, или он просто увидел – и почувствовал – то, что хотелось видеть и чувствовать, или?..
Или.
В лучистых сумерках переулков города, в шрамах размазанной подводки, в невскрытых язвах стёршихся порезов под рукавами – всем им был нужен тот, прежний, прошлый, забытый Миша: без рубцов покалеченной консиллером улыбки, без отпечатка неправильных чувств под замороженными рёбрами. Его как заполярными льдинами отсылало каждым внеобъясняемым взглядом Уэйн обратно в то время, когда всё уже было сложно, но ещё не настолько больно.
Сейчас, оглядываясь назад, он мог бы обозначить старт той тёплой стрекочущей осени как начало личного конца.
На фоне отпалированной химикатами, пепельной глади дверей машины лицо его чертилось азартом, а потом тяжёлой мыслью, а потом непонятно чем, и он опирался о капот под то, с каким отточенным ритмом Уэйн покачивала на эту беспечность едва отросшими локонами, тащила из чёрною дырой широкого кармана пачку «Лаки Страйк», и вокруг них с блестящими сине-сиреневыми созвездиями, бегущими поперёк облачности по горизонту, с острым глазом Марса над кромкою сверкающих, почти до слепоты белых огней домов, с бледным полярным сиянием, с серебристым лунным клинком – лодкой качнувшимся, – закручивался воздух – а утро словно обещало никогда не наступать.
«Чёрные – это, конечно, нестареющая классика», – рассказывал что-то Миша, затягиваясь неумело, будто впервые, «но она когда-нибудь пробовала делать зелёные стрелки? Это реально эффектно. Я умолял её взять лаймовый лайнер в косметическом… Просто попробовать. Но разве меня кто-нибудь когда-нибудь слушает?»
Он стоял на полтора метра дальше Уэйн от дороги и на пару движений заторможеннее, но развязнее – игрался камнями, как футбольными мячиками, в попытках загнать их в выстроенные воротами бордюры, рассечённые временем напополам; ему нужно было занимать разум прецессиями или деталями, монотонными разговорами, иначе туша оставляла себя страху. Страх мешался с осенней духотой, едва ощутимо игрался в тюлях, за тонким забором можно было проследить, как уползает закатная сливочная просека стремительно под друг на дружку всаженные колья, покидая спальный район. Они всегда болтали о всякой чуши, бронхи у Уэйн стягивало никотином. В этот раз болтал только Миша.
Это сердечная недостаточность. Пока нельзя утверждать точно по поводу всех критериев, необходимо провести дополнительные обследования. Я бы искренне посоветовал вам лечь в больницу…
Уэйн много думала.
Спустя пронёсшиеся пламенными пульсарами месяцы всё наконец оказалось элементарно, как теорема Пифагора: у её врага появилось имя, у её организма появился разжиженный датами мутный срок годности. Ясность наступила быстрее, чем будущее успело бы долететь до них сквозь сорок девять с половиной миллионов километров, холодящие фотометрические лета, космический мусор закупоркой вен. Ясность обязалась забрать с собою дни, когда после занятий они сидели в её комнате под картой звёздного на острых бесцветных кнопках неба, в созвездиях бесчисленного множества монохрома взорвавшихся красно-белых карликов, млечнодорожных путей – он, с тёплой оживляющей улыбкой, с глазами загущёнными и ватными, как рассвет, с которого мгновением сорвались все до единого метеориты; и она напротив – щенячья верность, расколотая в уголках белков. Подавала ему салфетки, набирала номер технического сервиса и гуглила, как по-быстрому и незаметно для взрослых остановить наружное кровотечение от домашнего пирсинга-бриджа.
Она много думала.
Она выдохнула, прежде чем вновь затянуться.
Дело в том, что многие умирают в течение года.
– Эй? – упрямо повышенный тон, искристый, которым Миша заставлял смотреть на себя сквозь ягодный отшлифованный дым, смерчем серебрился к небу. – Как насчёт прокатиться на холм, Уэйна? Всё равно делать нечего. Сегодня видимость звёзд – девяносто процентов.
Уэйн не взглянула – ни на него, ни на незнающие покоя глаза астероидных поясов перпендикуляром темечку, которые потоками по артериям, по болидам, сгорающим в атмосфере, окатывали их сладким тягучим мёдом осени на каждом вдохе, смотрела не моргая вдаль, на теплящий свечи полуночи небосклон… в её голове ярче блеска автомобиля и каффа на чужих ушах светила только гладь той белой медкарты. В тишине стало слышно, как во дворике за их спинами, в ветвях берёз и розовых треуголках под козырьком вели звонкий, эмоциональный предутренний хор желтоногие падальщики.
– Опять подбиваешь меня на преступление? – вздохнув, она взглянула на время на экране смартфона, но оттуда вдруг опалило светом обоев: их совместное селфи над мятым атласом галактик, повешенным сестрой тысячи световых часов назад ей на (так не хотелось верить, что) последний день рождения, мятые-мятные наклейки-звёздочки мерцали, красили их двоих сахарным черничным, лампа-торшер узористая на столике внизу – она весила меньше, чем цепь консервных воспоминаний, прикованная к телу… и Миша, наверное, никогда бы не поверил в то, как сильно Уэйн сейчас дорожила этой фотографией. – Нам, если ты не в курсе, завтра вставать к первой паре. Хотя подожди, это ещё не самое зловещее, что можно вообразить, – после секундной паузы полная протеста интонация её сменилась, чуть заглушившись наплывом, точно речным, тиховейного ветра: – Сестра будет читать мне трёхчасовую нотацию, если в такое время не обнаружит в комнате. Ты же знаешь.
Миша – сапфирящиеся от свечения фордовых окон-фар глаза, белизна, какое-то белёсое небо, невозможный белый – хитро прикусил губу, как делал всегда, подталкивая на дурацкие поступки.
– И что? – почти не слышно, но тусклая игривость его голоса обжигающим пеплом разлилась у Уэйн вслед за дымом по глотке. Взошедшая воронка Луны целовала его в волосы, спускалась отцветающей розовостью в уголок поцарапанных, но по-прежнему влажно-безвесных губ – в такие мгновения Уэйн сильнее всего на свете завидовала этой Луне, ей позволялось слишком многое.
– И то, – улыбнулась она. – Предлагаешь рискнуть моим эмоциональным равновесием ради звёзд?
– Именно.
Когда сидели в располосованном черничною мглою салоне, сверхъуютном, он говорил уже мало, всё веселился чем-то в телефоне, а потом стал рисовать кривые и ломанные гелевой пастой в своём скетчбуке. На уровне условно-рефлекторной памяти от металла его висков пахло яблоками и железом, тянуло мокрой землёй, и он молчал, и тишина встала темнеющим взрывом-звоном, пока Уэйн не поставила что-то от Конана Грея (у неё не было своих кассет, все сестринские или чужие, и машина тоже была сестринская, и никто из них никогда не возражал, если кто-нибудь спихивал им лишний – драгоценный – хлам), а потом Миша неожиданно развернулся и наставил на неё красные в ночном мраке ядра тернистых кружевных райков, почти крапинок:
– Кстати, о сестре… – и видно было за уплывающей за пределы глазных мышц рассеянностью, что он долго раздумывал, как именно это спросить: – Уэйн Эйдин Фрост, когда вы ошарашите её новостью о самом прекрасном и романтичном событии в вашей жизни?
Пару мгновений смотрели друг на друга, и Уэйн взмахом повернулась обратно к рулю, хотя ощущение того, что её целиком рассматривают как под микроскопом от этого лишь усилилось, ни за что иное сердце ещё так не болело, – тонированные стёкла квартала позади её плеч замелькали воспоминаниями забытых воспоминаний, на корешке переносицы отразился блёклый звёздный, фигуристый свет.
– О каком? – она повертела бронзовящимися патлами и заулыбалась. – О зачёте по высшей математике?
Оторвав от неё взгляд, – в закатывающихся глазницах только алые точки прицельным пунктиром – Миша усмехнулся:
– Ты прекрасно поняла, о чём я, балда. Когда ты расскажешь ей о своём… женихе? – это были ожидаемые слова, но они всё равно рубанули по ушным раковинам, холод ночи сверкнул и разлился в них, и Уэйн незаметно, спрятав побледневшее до оттенка мертвенной кожи лицо в завеси аспида и грифеля, дрогнула. – Я никогда не видел тебя такой… вдохновлённой, что ли, как за последние несколько месяцев. Месяцев ведь, точно?.. А сис об этом даже не знает. Интересно, она узнает до свадьбы? – задразнился он. – Она будет счастлива за тебя. Когда ты собираешься ей об этом сказать, м?
В окнах уплывали всё дальше и глубже за тысячи миль от горизонта откопированные безликие домики-скалы, тёмно-изумрудные полосы сухой, перьевой травы, прозрачное небо, невыплакавшее всех льдистых слёз – периной. Цементноджунглевый сентябрь шёл на спад, от этого холод стоял сумасшедший.
Уэйн улыбалась. Она оглядела Мишу, струйки прозрачно-призрачного пара, которые стекли по чёлке его вниз, к ввалившимся щекам, салон, залитый камелиями, хриплыми выдохами ветра, словно разворошённое гнездо рисунок на остроконечных коленях рядом – и осадила взгляд неподвижным на мармеладе дороги. Миша всё ещё… не был полностью там, несмотря на особенное любопытство, счётчики ритмично жужжали, пока его разум, судя по всему, мчался со скоростью тысячи километров в минуту наперегонки с сердцебиением – Уэйн знала это его состояние. На повороте под сухостью пустынных лиственниц немного занесло. Трасса была похожа на взлётную полосу: ближе к холму, пара поворотов вдоль васильковых линеечек горизонта – тяжесть промокших шин по ромашкам и обледенелым камням; где-то там должны были быть звёзды и её, то есть их, или всё-таки её, или его, или их, чья-то или ничья – бесконечная юность. Где-то там. Прямо под горизонтом – звёзды. Прямо над нею – звёзды. Она и сама. Звёзды.
– Хватит залипать на дорогу, – тихо процедил Миша под ухом; иногда он был готов говорить безостановочно, или делать что-нибудь бессмысленное, как эти бесформенные наброски в скетчбуке, чтобы собственные мысли не сожрали его, эту необходимость оставалось принять как данность – поэтому Уэйн улыбалась. – Знаешь, тебе действительно стоит пореже садиться за руль по ночам. Ты начинаешь меня игнорировать.
– Тебе легко говорить о таких вещах, – отозвалась она, вжавшись в кожу руля. Гущь молока, в люминесценте лживого тканевого неба, почти слепящего снегами Чугачских Альп, вытекла к кистям от проносящегося мимо света, обогнула плечи; лимонные прожекторы под фонарями углубляли могильные ямки на её локтях. И тёмная часть разума подталкивала говорить: – Ты можешь делать буквально всё, что захочешь. Всё. Как и Люси с Льюисом, или как… – застопорилась, подумала, заключила, прервав зародившееся чужое возражение: – Вы даже можете бросить учёбу, не отрицай это, – вздохнув ещё раз. – Как можно говорить о чём-то вроде… брака, если я ещё не завершила учёбу? Это огромный шаг, а я ещё ничего не добилась в жизни. Я уверена, что сис считает точно так же.