Buch lesen: «Мелодия встреч и разлук», Seite 2
5
– Недостача. Видишь? Опять недоработка, – бригадир недовольно оглядывает Зину, вздыхает: – Ну, что с тобой делать, а? План – он для всех одинаковый, понимаешь? Не я же его выдумал, в конце концов. А тебе до нормы, как мне до Луны. Ну, что с вас, малолеток, взять?
Он машет рукой, выражая жестом все непередаваемое словами пренебрежение, что вызывает у него Зинка и ей подобные. Хотя нет. Подобных Зине здесь все-таки нет. Она одна такая: и образованная, и немного, пускай чуть-чуть, но все же одаренная музыкантша, и совершенно бездарная ткачиха, и маленькая, неопытная девятнадцатилетняя девушка с розовыми мечтами и романтическим бредом в голове, и сложившаяся женщина со своими страстями, феерическими желаниями, продуманными планами и несуразными глупостями.
Женщиной Зина стала год назад. Это была, по ее собственному мнению, первая несуразная глупость в ее жизни, по мнению Галины, конечно же, сто первая. Звали эту глупость Бобом, и обладала она всеми необходимыми атрибутами для того, чтобы быть принимаемым в Тамарином «ателье»: брюки клеш, кошачья пластика, клетчатый пиджак и пластинки Армстронга, доставаемые с загадочным, неприступным видом из тщательно упакованных, непрозрачных свертков. И демонстрировал Боб все эти сокровища не красавице Тамаре с ее чудесными пергидрольными локонами, пухлыми, алыми губами, вздернутым носиком и манящим, грассирующим «р», а исключительно Зине – Зине, которая не доросла и до полутора метров и весила немногим более сорока килограмм, Зине, чьи вторичные половые признаки, казалось, вовсе забыли проявить себя, а лицо напоминало испекшийся блин: веснушчатое с размытыми чертами. Если рассмотреть каждую деталь отдельно, то описанию можно придать определенную четкость: остренький нос, довольно длинный, слегка выступающий вперед подбородок, низкий, почти всегда нахмуренный лоб, тонкие губы. Но вместе все как-то расплывалось, не запоминалось. Хотя многих, да и саму Зинку, восхищали ее глаза: глубокие, синие с вечной романтической поволокой, словно вызванной готовыми вот-вот пролиться слезами. Если и можно пленить кого-то одним только взглядом, то Зинаиде это было неизвестно: опытов таких она не проводила, так как успех подобного эксперимента подвергала большим и небеспочвенным сомнениям. В общем, редкое внимание со стороны представителей противоположного пола было для нее, конечно, желанным и, бесспорно, приятным, но продолжало казаться весьма удивительным. Заинтересованность Боба и вовсе поразила Зинку. Впрочем, ничего особенно странного в таком проявлении чувств на самом деле не было. Если кто-то из обитательниц квартиры и мог произвести впечатление на приходящих к портнихе, то кроме нее самой на роль искусительницы могла подойти только Зина: все остальные были дамы серьезные, амурных планов не строящие, флиртовать не умеющие или давно разучившиеся, да и интереса к подобной публике, что представляли собой Тамарины клиенты, не проявлявшие. У самой же Тамары к тому времени появилось личное сокровище, собственноручно упакованный сверток, туго затянутый в цветастые пеленки, что приносила с работы соседка – врач.
Сверток именовался Маней и не имел никакого отношения к застрявшему в плаваниях моряку, который из разряда мужа после довольно продолжительной качки и нескольких сильных штормов был все же успешно произведен в ранг бывшего под напором увеличивающегося Тамариного живота и ее всепоглощающей, неземной любви. Новая любовь, однако, присутствием своим семью не баловала. Все, что известно было об этом человеке в их коммунальной квартире, исходило от самой Тамары: познакомились, полюбили, сошлись, жизнь на время разлучила. Где, как, когда, почему – подруга не говорила, а Зинка не спрашивала.
– Работает, – объяснила отсутствие мужа Тамара и погрузилась в верное ожидание, что заставило Зину убедиться в том, что профессию моряка соседка за работу не считала.
Важное занятие Машиного отца денег особых, видимо, все же не приносило. Тамара теперь строчила в два раза больше и не отказывалась ни от каких, даже «безвкусных и совершенно неинтересных» заказов. Времени у Тамары не хватало ни на то, чтобы еду приготовить, ни на то, чтобы собственно поесть. Зина заходила к ней в комнату, ставила рядом со строчащей машинкой тарелку горячего супа, забирала с неизменного матраса орущий сверток, уносила к себе. А там баюкала, тискала, качала, обцеловывала, сюсюкала, показывала старых деревянных лошадок, выпиленных для нее когда-то отцом, умершим несколько месяцев назад в Казахстане от внезапной остановки сердца.
– А что вы хотели, на молодой-то скакать? – почти в полный голос спросила на кухне дворничиха Фрося у докторши.
– Бросьте, Фрося! Как вам не стыдно?!
А Зинка влетела тогда в кухню, чуть не сшибла Фросю, сверкнула на нее злыми глазами, порывисто обняла Антонину, и обратно к Тамаре, к ее любви, к ее раздутому животу, к материнской груди, к жизни, к джазу, подальше от сплетен, злорадства и неприкрытого довольства тем, что «и у этих антилегентов не все слава богу».
Интеллигентов в понимании Фроси в квартире немного – Галина с дочерью да Антонина. Но доктор, конечно, ближе к народу. Врач – профессия понятная, необходимая, уважаемая. Концертмейстера Дома культуры уважать тоже можно, а понять гораздо сложнее.
– Что нового на работе? – решила Фрося как-то завести с Галиной светскую беседу.
– Сегодня давали Шуберта.
– Жаль, вам не удалось взять.
– Почему?
– Они же дорогие, шубы-то.
Галина захохотала, кивнула согласно:
– Дорогие, Фросенька, скажу я вам, ох, дорогие, – и тут же забыла про соседку, упорхнула в комнату, заговорила с дочерью: – Зря ты не пришла, Зина. Если бы ты только слышала. «Лесной царь» – это просто божественная баллада, изумительная. Я понимаю, почему именно она принесла ему всемирную славу.
– Мама, я учусь в музыкальной школе.
– Да, но Шуберт...
– Я знаю, кто такой Шуберт.
– Знать мало, Зиночка, ой, как мало. Надо чувствовать, понимаешь? Вот когда звучат первые аккорды, как только в тебя проникает ре минор...
Дальше Фрося уже не разобрала. Ничего она в этих музыкантах не понимала, знала только, что у Галины «мужик загулял», сочувствовала ей, не без этого, но в душе, да и у подъезда на лавочке сознавалась и самой себе, и товаркам, что спать с горячей бабой все же приятнее, чем с каким-то там Шубертом, который, оказывается, как ей потом объяснили, был композитором, и даже не нашим, нерусским. Зинка была понятнее матери: и ругнуться могла по-настоящему, и с Тамаркой-портнихой дружила, а уж когда девка скрипку разбила, так Фрося за нее даже обрадовалась:
– Авось нормальным человеком станет.
– Или наоборот, – неожиданно просипело в ответ квартирное несчастье – Колька-алкаш, – служившее до недавнего времени грузчиком в овощном магазине, но уволенное оттуда по причине постоянных и непомерных возлияний. Это «отродье» Фрося к интеллигенции, естественно, не причисляла, хотя помнила, как лет пятнадцать назад этот «горе-соседушка» в редкие минуты трезвости вдруг начинал читать каких-то поэтов, утверждая, что они из какого-то там Серебряного века, или монологи литературных героев, которых он будто бы играл на сцене в прошлой жизни. Прошлая жизнь была давно, еще до войны, о ней никто не знал, даже Фрося. Тогда Колька был Николаем, актером, семьянином, любящим мужем и отцом двух девчушек. Семьи не стало под Псковом во взорванном эшелоне, а Николай бился за Сталинград и не знал пока, что еще выживет в этом ужасе, и не ведал, что уже умер вместе с женой и детьми.
Кольку Фрося тоже не понимала, не жалела его, стыдилась такого соседства. Зато остальные жильцы были нормальными: и Тамарка с ее бесконечной, странной клиентурой и беспрерывно стучащей машинкой, и штукатуры Нина с Петром, и их мальчишки: одинаковые, рыжие, чумазые, бойкие, голосистые, и почтальонша – Вера Ивановна, всегда оставляющая для Фроси к праздникам лучшие открытки. У дворничихи много друзей, а родственников и того больше, им приятно получать весточки.
Вот и все. Хотя нет. Есть ведь еще новый муж Томочки, личность загадочная и неуловимая, все, что известно о нем Фросе – фамилия, хотя в данном случае – это уже кое-что. Фамилия у него Фельдман. Тамарке письма приходят от него, Фросе почтальонша показывала. Каждую неделю конверт от Фельдмана М.А. Бедная малышка Манечка! Угораздило же ее мамашу влюбиться в какого-то Фельдмана, хорошо хоть додумалась девку на себя записать, чтоб той всю жизнь не мучиться. Кравцова куда лучше, чем Фельдман. Пусть хоть по этой части у ребенка все в порядке будет, она ведь еще совсем крошка. Зинка, вон, с ней без продыха возится.
Зинка возится. Маша мало спит, мало ест и много плачет. Ее не развлекают погремушки, не утешают колыбельные и даже деревянные лошадки уже не радуют.
– Отдай ребенка матери, надорвешься ведь, – Галина говорит неожиданно мягко, сочувственно. За прошедший с Зинаидиного провала год она смирилась с нежеланием дочери посвятить себя музыке.
– Тамаре завтра заказ сдавать.
– А тебе завтра к станку ни свет ни заря. Сдалась тебе эта фабрика! Зин, ну ладно, забудем о музыке. Не хочешь, как хочешь. Давай займемся чем-нибудь серьезным.
– По-твоему работать на фабрике – это несерьезно?
– Не в этом дело.
– И в этом тоже.
– Зиночка, я хочу помочь.
– Купи мне скрипку.
Переспросить Галина боится. Скрипка появляется на следующий же день, лежит на диване в футляре рядом с орущей Манечкой.
– Зин, уйми девку, а? Ну, хоть часок поспать после смены, – заглядывает в комнату дядя Петя – штукатур.
Зинка вынимает из футляра скрипку, привычно прижимает инструмент подбородком к плечу, взмахивает смычком, и... плач прекращается.
– Зина! – вопит дядя Петя. – Я спать хочу! Машка заглохла, так ты бренчать удумала. Совесть есть?!
Скрипка послушно смолкает, ребенок открывает рот. Дядя Петя влетает в комнату, хватает Манечку, баюкает, тискает, трясет над ней погремушкой, Маша рыдает, не умолкая, Зина берет инструмент...
– Ладно, играй, – вздыхает дядя Петя и косится задумчиво на моментально затихшую девочку, – ну надо же, меломанша какая!
С тех пор Зина играла часто, иногда пыталась схитрить, заводила пластинки матери с записями Стерна, Фури, других великих скрипачей (неоценимая польза первого замужества Тамары), Маша молчала не больше пятнадцати минут, требовала живого исполнения. За одним из таких импровизированных выступлений и застал Зинку тот самый Боб, который шел к портнихе, ошибся дверью и одним своим появлением каким-то непостижимым образом сумел настолько внезапно и сильно вскружить этой играющей на скрипке девушке голову, что превращение ее в женщину произошло буквально через три дня под звуки стучащей машинки, ругани, как всегда, не выспавшегося из-за постоянного шума дяди Пети, пьяные песни Кольки, осуждающее ворчание Фроси и мерное сопение Маши, спящей рядом с непосредственным местом действия в коляске, добытой где-то по случаю приятелями таинственного Фельдмана.
Разочаровалась Зинаида в набриолиненном Бобе так же внезапно, как и воспылала к нему. Стоило юноше несколько недель спустя, недовольно скривившись, взглянуть на захныкавшую Машу и сказать почти презрительно: «Да убери ты ее отсюда, чего с младенцем возишься?» – как очарование спало, будто пелена. Вместо уверенного в себе, модного стиляги перед Зиной очутился жалкий воробышек с хлипкой, впалой, нетронутой волосами грудкой, маленькими, юркими, хитрыми, бегающими глазками и высокомерным, совершенно обнаженным эгоизмом. И единственное, что она теперь ощущала, было чувство внезапного, оглушительного безграничного стыда. Не за себя, за него. Боб испарился из Зининой жизни столь же молниеносно, как и возник, не оставив, слава богу и Тамариной спринцовке, после своего пребывания никаких последствий, за исключением налета брезгливости, который Зина еще долго пыталась оттирать в общем душе дважды в день, выслушивая все, что думают соседи о ее единоличном владении ванной.
Вместе со стилягой Бобом из Зининой жизни стал и уходить джаз и мечты о платье с воланами. Машу пугало надрывное звучание саксофона, раздражал рок-н-ролл и возбуждал буги-вуги. Пришлось вернуться к классике и заполнить Шопеном и Штраусом подоконник Тамариной комнаты.
– Он говорит: «Я умнею!» – Тамарины щеки пылают, глаза горят живым блеском, она стоит на коленях перед матрасом, водит мелом по разложенному на нем куску материи.
– Кто? – Зина пытается ухищрениями впихнуть в девятимесячную Машу хоть сколько-нибудь чайных ложек каши.
– Миша. Он говорит, что джаз – это, конечно, замечательно, но классика есть классика, и каждый уважающий себя человек...
– Погоди! Как это он тебе говорит? Он же не приезжал, Фельдман твой, и Машку не видел, коляску, и ту с оказией передал.
– Вот так, – Тамара вытягивает из-под матраса внушительную пачку писем. – Так и общаемся. – Она роется в ворохе бумаг, вынимает один из конвертов: – Ага, нашла. Слушай! «Без музыки жизнь была бы ошибкой, музыка – самый сильный мир магии». Здорово сказал, правда?
– Здорово, – соглашается Зинка. О том, что первым это произнес Ницше, она Тамаре не сообщает, но чувствует, что знакомство с загадочным мужем соседки, которого она до сих пор еще не видела, стало для нее теперь еще более притягательным. А вместе с тем личность этого человека теперь из совершенно загадочной превратилась в определенно любопытную.
– Ох, Зинаида, какая же я счастливая! – Тамара мечтательно прижимает к груди письмо.
– Ты? – Зина не может сдержать иронии. – Ешь, Маня! Давай-давай! А то вместо Бетховена будет тебе Бах. Да-да, бах-бах, и не на скрипке, а по попе.
– Я, конечно! Ведь у меня же самое главное в жизни есть.
– Это что же?
– Ты даешь! Любовь, конечно!
– Мама говорит: «Главное – здоровье!»
– Тю-ю-ю... Да я здорова, как бык.
Здоровая, как бык, Тамара через год попадет под машину. Умереть – не умрет, но и жить не останется: превратится в овощ, лежащий на кровати и изредка выполняющий команду: «Ешь, Тома! Давай-давай!» Зинка опять будет плакать какими-то смешанными, бесконечными слезами: горькими, жалостливыми, злыми и безысходными. А потом они кончатся и, как всегда, наступит облегчение, и забрезжит надежда, и приоткроется дверь, над которой кто-то повесил табличку с надписью «выход».
6
Славочка!
Пути господни неисповедимы, тебе ли не знать? Боюсь, чаяния мои и попытки написать что-либо действительно заслуживающее высокой оценки научного сообщества пока не слишком близки к какому бы то ни было успеху. В последнее время я даже начала сомневаться в целесообразности своих изысканий. Все же душа человеческая скрывает в себе невероятное количество страстей столь непостижимых по своей сути, что все старания выявить определенную причинно-следственную связь между характерами людей и их поступками могут оказаться затеей не только архисложной, но и совершенно невозможной. Меня, признаюсь, даже посетила мысль примкнуть к бихевиористам. Разве не заманчиво объяснять поведение людей исключительно рефлексами, сформировавшимися под влиянием внешних стимулов, и не утруждать себя погружением в психоанализ? Я бы, наверное, так и сделала, если бы не столкнулась с необъяснимым для меня пока противоречием человеческой натуры. Представь себе, моя милая, что люди, погруженные в одни и те же обстоятельства с приблизительно одинаковыми условиями существования, могут реагировать совершенно по-разному на возникшие внезапно жизненные ситуации. Причем реакцию эту заранее предугадать подчас оказывается гораздо труднее, чем ты можешь себе вообразить. Наши суждения о людях довольно спорны, мы руководствуемся в своих выводах об окружающих, как первым впечатлением, так и тесным, каждодневным общением. И, как ни странно, зачастую тот, кто казался нам отзывчивым, добрым, чутким, старается отстраниться от произошедшей рядом трагедии, а тот, кто был равнодушен и эгоистичен в мелочах, оказывает неоценимую, безвозмездную помощь.
Взрослые люди, всем интересующиеся и по-соседски вникающие во все детали чужой жизни, смакующие по кухням подробности любовных историй, отвратительных сцен и пустых, мелочных ссор и считающие себя при этом единой большой семьей, не забывая лишний раз напоминать друг другу об этом, легко отказываются от одного из своих ближних, оставляя его один на один с произошедшим несчастьем. А маленькая, невзрачная девочка, тратящая впустую свои лучшие годы на совершенно нелепую для нее заводскую работу, провозгласившая смыслом жизни наиглупейшую войну с собственной матерью, неожиданно для меня превратила эти свойственные многим проявления юношеского максимализма в положительные стороны характера. Работа оказалась действительно необходимой, война, как мне видится, вскоре окончится полной и безоговорочной капитуляцией противника, а девочка эта, которую я уже и не считаю себя вправе так называть, взвалила на свои плечи заботу о маленькой девочке, парализованной женщине и, по-моему, еще об одном человеке (об этом как-нибудь в другой раз). И сделала она это так легко, непринужденно, нисколько не выставляя напоказ свой действительно благородный поступок, что всем нам остается лишь молча восхищаться и признавать, что мы и мизинца ее не стоим. Хотя что я говорю? Не думаю, что все эти хождения по инстанциям, разговоры с чиновниками, оформление опекунства, бюрократическая возня дались моей героине просто. А между тем, моя дорогая, ей всего девятнадцать. Могли ли мы с тобой в таком возрасте мечтать о подобной силе духа?
Целую тебя, моя милая. Я.
7
– Ты не представляешь, как я жду перераспределения, – Нэнси выпрыгивает за Алиной из автобуса, – осточертело здесь все.
– Правда? Мне казалось, тебе-то как раз нравится вся эта романтика.
Девушки не спеша направляются к своей палатке, после душного дня жара немного спала, можно снять с головы надоевшую, словно приклеенную к ней, бейсболку, а с ног – пыльные, намокшие от пота кроссовки и пройтись по неостывшему до конца, но все же уже не обжигающему песку.
– Все эти лозунги: «Ваш реальный шанс изменить мир! Очевидная помощь людям!» – бред, да и только.
– Разве? – Даже Алина видит очевидную пользу в деятельности Корпуса мира.
– Конечно! Что мы делаем, а? Раздаем воду, резинки и улыбаемся. И зачем, спрашивается, я заканчивала колледж, зачем не спала ночами, учила все эти je suis, tu es, il est3, зачем ходила на курсы первой помощи? Я хочу реальной работы. Слушай, может, ты меня научишь русскому, а? Потом махнем вместе в твою страну. Там, я слышала, воду раздавать не надо, действуют образовательные программы и...
– И самая необходимая населению Якутии вещь – английский язык.
– Зря ты. Надо думать о том, что дальше. Осталось всего четырнадцать месяцев.
– Всего!
– Да ты не успеешь оглянуться, как...
«Как сдохну, если задержусь здесь еще хотя бы на месяц. Угораздило меня подписать этот злосчастный контракт. Да, я американка, но что с того? Из никому не известной, заурядной москвички превратилась в жительницу Северной Каролины, которую даже не смогу без промедления отыскать на карте США. И в чем теперь мои преимущества? Как превратиться в Жаклин Кеннеди? Где искать молодого сенатора с однозначным будущим президента? Боже! О чем я думаю! Сдались мне все эти сенаторы и президенты. К тому же говорят, будто Джеки действительно любила своего мужа».
– На тебя сегодня большой спрос. – Нэнси неожиданно пихает Алину локтем, возвращая подругу в реальность.
– Что?
– Смотри! Какая-то женщина недалеко от нашей палатки явно ждет кого-то. Я ее не знаю. Ой, да она тебе машет.
Алина замирает. Она деревенеет, или леденеет, или рассыпается на тысячи маленьких осколков. Алина растеряна, опустошена, раздавлена. Она похожа на поезд, в котором кто-то внезапно дернул стоп-кран, и все пассажиры (внутренности, мысли, слова) попадали со своих полок. Алина ошарашена, удивлена, рассержена. Алина не может понять, как и зачем оказалась здесь та, которую меньше всего она хотела бы видеть, слышать и знать. Алина стоит как вкопанная, а нежданная гостья уже подбежала, затормошила, зацеловала, затараторила:
– Не ждала, правда? Я как снег на голову. Ты что, не рада? Расскажи быстренько своей подруге нашу поговорку про татарина. Ладно, можешь не рассказывать. А то всю историю России излагать придется. А я тут жду и жду. Долго же вы, однако, миссионерничаете. Где были? Что видели? Хотя зачем спрашиваю, все равно не запомню. – И она заливисто смеется своим серебристым смехом, встряхивает копной густых, светлых волос, закидывает лебединую шею, которую Алине хочется сжать изо всех сил и держать крепко до тех пор, пока смех не превратится в сдавленные хрипы.
– Что ты здесь делаешь? – К Алине возвращается дар речи.
– Учитывая количество километров, которое я пропахала от Яунде на этой колымаге, – гостья небрежно кивает на стоящий неподалеку заметно поржавевший джип, – я вполне могла бы рассчитывать на более любезный прием.
Она мгновенно переходит на английский и обращается теперь к совершенно оторопевшей Нэнси, которую внезапный сокрушительный поток иностранных слов должен был изрядно остудить в горячем намерении выучить русский язык.
– Вы успели привыкнуть к ужасному характеру Лины? Она практически всегда всем недовольна. Вот сейчас не видела меня больше года, представляете, а стоит хмурая, словно и не скучала вовсе.
«Я не скучала!» – Алина хочет закричать так, чтобы все дикие звери саванны разбежались в поисках укрытия, но она не в состоянии произнести и звука. Ничто не сможет убедить приехавшую, что на свете есть человек, не желающий ее видеть.
– О-у! – Нэнси понимающе кивает. – Вы давно не виделись. Наверное, хотите поговорить. Я пойду посижу с нашими, – она дотрагивается до руки Алины и буквально отдергивает кисть: – Что с тобой? Ты просто горишь! Заболела?
– Все в порядке. Иди.
И Нэнси бредет в направлении длинного тента – местной столовой, по дороге оглядывается, смотрит, как светловолосая красотка уже ощупывает лоб Алины, заглядывает ей в горло, оттягивает нижние веки, обеспокоенно слушает пульс. «Где-то я ее видела. Только где? Не помню». Если бы Нэнси захотела, она, наверное, вспомнила бы, что «один журналист», посетивший лагерь с утра, выронил по дороге к машине какой-то русский журнал, вспомнила бы, что она подняла его и, прежде чем вернуть, взглянула мельком на обложку, а вот с обложки как раз ей и улыбнулась та женщина, что суетилась сейчас вокруг Алины.
– Со мной все в порядке, – в третий раз отчеканивает Алина, отчаявшись умерить пыл посетительницы. – Скажи, зачем ты приехала?
– А ты мне даже пройти не предложишь? – Тонкая ниточка идеально выщипанной брови взлетает вверх изумленной дугой. – Ладно, у меня и времени-то нет проходить. Тебя так долго не было, а мне еще назад добираться бог знает сколько. Завтра летим в Индию, представляешь? Я так давно хотела там побывать. Ой, мне тоже сделали уколы, как тебе. Ну, от всех этих страшных болезней, и все такое. Теперь буду учиться мыть фрукты кипяченой водой, а тебе уж, конечно, не привыкать. Хотя не знаю даже, удастся ли отведать экзотики: график необычайно плотный – Бомбей, Дели, Калькутта, Мадрас, потом две недели в Китае, и домой. И знаешь что, дорогая, мне кажется, тебе тоже пора возвращаться.
– С чего ты взяла? – Тон слишком равнодушный, слишком искусственный. «Я переигрываю. Она заметит. Перестань, глупое сердце! Не бейся так сильно! Она услышит. И чему ты, интересно, радуешься, глупое? Тому, что к тебе нежданно-негаданно пришла на помощь та, от кого ты эту помощь принимать не должна?»
– А ты разве хочешь остаться? – Гостья растерянно обводит взглядом лагерь. – По-моему, все это совершенно не для тебя.
Алина молчит. Возражать не может. Ее визави, как обычно, права. Девушке не по себе. Ей кажется, что ее читают, как раскрытую книгу.
– Вот что, милая, если тебя разочаровал мужчина, не стоит винить себя и пытаться убежать куда-нибудь подальше, надо продолжать жить, – и Алина еле сдерживает вздох облегчения.
«Мужчина, конечно, оказался так себе, но разочаровал меня вовсе не он, а ты полгода назад своим письмом, в котором написала, что Америка тебе теперь совсем не нужна. Я сделала все, чтобы опередить тебя, чтобы хотя бы какие-то твои мечты осуществились в моей жизни, чтобы ты смогла осознать, как я живу все эти годы, что чувствую. Но нет! Ты просто передумала, прекратила желать, позволила себе забыть о мечте и идти дальше с высоко поднятой головой. И передумала не тогда, когда рухнул мой брак и я могла бы спокойно вернуться домой, а тогда, когда я уже полгода надрывалась здесь, подписав этот идиотский контракт, чтобы только продолжать оставаться той, кем ты хотела стать».
Алина часто думала о том, каким образом эта женщина, которая так остро чувствовала ее настроение, что могла, будучи за многие тысячи километров, догадаться об охватившем Алину отчаянии, эта женщина, которая настолько верно знала и оценивала черты характера девушки, могла многие годы не видеть того, что было совершенно очевидным, того, что на самом деле занимало все помыслы Алины и являлось единственной настоящей причиной всех ее жизненных метаний. Сама Алина всегда находила этому только одно объяснение: объяснение элементарное и невероятно пугающее. «Просто она любит меня», – признавалась себе Алина и тут же задавала вопрос, на который не находила ответа: «Господи! Как может любить меня та, которую я так ненавижу?»
– Ненавижу! – неожиданно произносит она вслух.
– Да, я тоже вижу, – гостья отрывает взгляд от своего вместительного рюкзака, в котором увлеченно роется уже несколько минут. – Вижу, что знаменитые тропические ливни докатились наконец и до этой части Камеруна. Похоже, завтра здесь все же станет легче дышать. – Женщина смахивает с лица несколько крупных капель. – Так, мне надо поторопиться, а то тушь потечет.
«Не ври! Она – водостойкая».
– Куда же он запропастился?! Ну что за саквояж: карманов много, а толку ноль!
– Что ты ищешь?
– Сейчас увидишь. Помоги-ка! – Из сумки в руки Алины начинают бесконечной мелодией лететь ноты, мелькают страницы, в глазах рябит от знакомых названий: «Меланхолическая серенада» Чайковского, концерты Бетховена и Брамса, «Поэма» Шоссона. Алина не может отделаться от мысли, что вслед за кипой фуг и сонат чародейка выудит из своего «цилиндра» смычок, взмахнув им, словно волшебной палочкой, выудит у Алины из-за уха инструмент и заиграет, как всегда, божественно.
– Все не то, не то, не то, – ноты уже летят во все стороны.
– Знаешь, – Алина не может сдержать невольную улыбку, – классикам определенно не понравилось бы, как ты обращаешься с их творениями.
– Я уже сама классик. Вот. Нашла наконец, – она победно вытаскивает из очередного кармашка своего необъятного «ридикюля» белый конверт и протягивает его Алине: – Держи, а ноты давай скорее сюда, а то намокнут. Этого классики не переживут. Тьфу ты. Что за ерунду я говорю. Они и так уже...
– Что это? – Алина вертит в руках бумажку с цифрами и именем. «Скорее всего номер телефона какого-то Владимира».
– Это наш человек в Вашингтоне, – женщина утрамбовывает в рюкзак последние «симфонии» и подмигивает Алине. – Прилетишь туда. По приезде позвонишь ему, назовешься, он назначит встречу, отдашь ему свой паспорт на пару дней, а потом получишь назад с готовой российской визой.
– С липовой?
– С ума сошла! С настоящей, конечно! Да, еще тебе вручат билет на ближайший рейс до Москвы. И не беспокойся о гражданстве и контракте, с американцами договорятся.
– Не знала, что у тебя такие связи, – Алина готова сквозь землю провалиться от охватившего ее внезапно унижения.
– У меня? – Круглые глаза и искренняя невинность в голосе. – Что ты? Откуда? Это у поклонников классики.
– Понятно. А тебе не приходило в голову, что если бы я захотела вернуться, то сама нашла бы способ?
– Ты уже нашла отличный способ: завербовалась добровольцем в Корпус мира, только не думаю, что ты действительно хотела стать миссионером.
«Конечно же нет! Какой из меня миссионер! Я просто хотела досадить тебе, оставаясь американкой».
– Черт! Дождь усиливается.
– Скоро начнется настоящий потоп. – Голос у Алины спокойный, размеренный, абсолютно не вяжущийся с ее внутренним совершенно перевернутым состоянием.
– Ой, чуть не забыла! Подумать только! – Женщина снимает уже заброшенный за спину рюкзак, вновь лихорадочно переворачивает его содержимое, вытаскивает кошелек, вынимает оттуда купюры, протягивает Алине.
– Зачем это? Что мне с этим делать?
– Взять, дорогая, просто взять. Я ведь даже не поинтересовалась, есть ли у тебя средства добраться до Вашингтона.
– Мне здесь хорошо платят.
– Хорошо – понятие относительное.
«Да уж, твои гонорары мне и не снились!»
– Послушай, милая, не упрямься! Знаю, гордость и все такое, но вот что я тебе скажу: когда человек что-то получает, значит, он достоин этого, и не стоит отказываться.
Алина нерешительно смотрит на деньги. Да, их с лихвой хватит на билет до Вашингтона. Хватит как раз на то, чтобы сбежать, никому ничего не объясняя, не придумывая существенных оправданий своему поступку, не показывая своей слабости. Алина неожиданно вспоминает притчу, что услышала на одной из воскресных проповедей, куда таскал ее бывший муж – благочестивый христианин и настоящий тиран. Пастор рассказывал о каком-то пустыннике, которого неожиданно избрали архиереем. Тот долго отказывался, считая себя недостойным этого звания, но, в конце концов, не удержался и поддался на уговоры родственников. Чуть погодя, размышляя о таком даре судьбы, он решил, что, по всей видимости, действительно достоин этой должности, возомнил себя лучшим из лучших, но явившийся ангел не замедлил спустить его с небес на землю, объяснив, что избрание пустынника архиереем есть не что иное, как наказание людям за их прегрешения. «Верно, я настолько отвратительна, что некто решил наказать меня, заставляя принять помощь той, от кого я меньше всего хочу ее принимать». И, словно прочитав ее мысли, гостья засовывает Алине в нагрудный карман рубашки смятые купюры.
– Не переживай. Ты же знаешь, для меня это сущий пустяк. Ну, все, моя хорошая, надо разбегаться, а то мы превратимся в двух мокрых куриц. Дай хоть обниму тебя, а то как чужие, – она порывисто прижимает Алину к груди, чмокает по-матерински в макушку (а куда еще, она выше Алины на целую голову). – Милая! Я так соскучилась! Ладно, надо взять себя в руки. Увидимся дома, – она таким же сильным рывком отталкивает девушку и стремительно удаляется к машине, резко вскакивает за руль, газует и уносится прочь, оставив Алине нервный, прощальный взмах руки, клубы пыли, прибиваемые к земле нарастающим дождем, и запах своих духов с еле уловимым ароматом ландышей.