Buch lesen: «Улыбка Катерины. История матери Леонардо», Seite 5
Честно говоря, Лена не больно-то поверила египтянину, на которого до сих пор сердилась из-за упущенной прибыли, а подарок сохранила лишь из суеверия. Однако именно это колечко, не считая, конечно, креста, помогло ей разговорить девушку. Поначалу Лена пробовала расспрашивать путелу на почти забытом древнем языке своего детства, который сама освежала лишь изредка, когда в лупанарий привозили очередную девочку-черкешенку, да и то лишь пока обучала новоприбывшую азам ремесла. Но безрезультатно: девушка все так же пялилась в стену, либо не понимая, либо делая вид, что не понимает. Наконец Лена, углядев своими лисьими глазками знакомые буквы, взяла ее руку и поднесла к своей, чтобы оба кольца, оловянное и серебряное, оказались рядом, а потом, словно вдруг прозрев, выдохнула единственное слово: «Катерина?» Только тогда девушка обернулась.
Катерина. Вот, значит, как ее зовут. Имя, которым она, скорее всего, была крещена еще в своем родном краю, кольцо, подаренное бог знает кем, каким-нибудь отчаявшимся пилигримом, заплутавшим в этих диких горах… Злая шутка судьбы, ведь Катерина, наряду с Марией и Маддаленой, одно из самых распространенных имен, которые дают рабыням странствующие монахи при крещении. Но кто она? Откуда? Какого дьявола вообще делала в той роще? Зачем переоделась мальчишкой? Мне сразу вспоминается прочитанная в детстве кантари: а вдруг она воительница, вроде амазонок? Или ее история больше напоминает сюжеты о прелестной Камилле или дочери «Восточной царицы», что путешествовали, переодевшись в мужское платье, и только в самом конце архангел Гавриил превращал их в настоящих мужчин, чтобы женить на королевской дочке?
Лена с трудом сдерживает мое нетерпение: от долгой болтовни в горле у нее совсем пересохло, и она не может закончить отчет, пока чего-нибудь не выпьет. Приходится налить ей еще кубок драгоценного кандийского вина. Вино же следует сдобрить подливой: Лена макает в одну сковороду ломоть черного хлеба, а из другой берет пахучую пикантную колбаску и продолжает рассказ, то и дело впиваясь в нее зубами.
Так вот, эта самая Катерина, говорит она, в некотором роде принцесса. И протягивает мне сверток, что принесла с собой из комнаты. Я разворачиваю его, растягиваю ткань во всю ширину и вижу изумительный плат златотканого шелка с гербом-лилией, весь в грязных пятнах. Лена заметила его в куче одежды, так и оставшейся лежать в углу вместе с корсетом и сапожками. Должно быть, девушка носила его, накинув на плечи, как персидскую шаль. Бесценная вещь, сотни аспров – и то мало. Такие только принцессам впору. Будь Катерина рабыней, могла бы за один этот плат себя с потрохами выкупить: но она, скорее всего, этого не знает, как не знает и участи, которая ее ожидает.
В конце концов Лене, предварительно умаслив, успокоив и со всем своим профессиональным мастерством подержав нашу дикарку за руку, все-таки удалось ее немного разговорить. Речь сиоры Катерина разбирает, хотя и принадлежит к иному племени, очень гордому и воинственному, что живет в неприступных горах Кавказа и зовется кабардинами. К тому же племени принадлежит и князь Инал, который велел изгнать татар из долины реки Копа и преследовал их до самого побережья и стен Таны. Когда словами, когда жестами, поскольку Лена с трудом понимает этот язык, еще более гортанный, нежели ее собственный, Катерина рассказала, что родом она с высокой заснеженной горы и что приходится дочерью благородному Якову, военачальнику Инала, сильнейшему человеку их народа и всего мира. Чтобы доказать свою храбрость, она отправилась сражаться вместе с ним, отчего и была переодета мужчиной, но, схваченная франками, отца более не видела. Теперь же, во имя Всевышнего и священной силы чудотворного перстня, она умоляет благородную даму креста освободить ее и позволить беспрепятственно вернуться в горы, к отцу.
Вот и все. Лена осушает очередной кубок. Благородная дама креста, то есть она сама, обещала передать смиренную просьбу Катерины благородному хозяину дома, который, будучи одним из самых знатных и могущественных франков в городе, несомненно ее выслушает. В этот момент мне почему-то кажется, что меня водят за нос. Следующие часы Лена посвятила тому, чтобы выучить Катерину хотя бы нескольким словам по-венециански, и та, похоже, преуспела, поскольку девушка она явно смышленая и любознательная. Начали с приветствий: добрый день и добрый вечер, и даже просто чао, привет, опустив, впрочем, истинный смысл этого слова, который священник-нотариус однажды, смеясь, раскрыл своей любовнице, ведь чао происходит от скьяво, раб, а раб, в свою очередь, от склавус, латинского названия славян, поскольку в былые времена все рабы и слуги в Венеции были славянами, а Лене кажется не слишком изящным начинать изучение языка со слова, которое станет участью бедной девушки до конца ее жизни.
Урок продолжился самыми необходимыми для выживания словами и фразами, объясненными также и на языке жестов: маньяр и бевер, есть и пить, пан и аква, хлеб и вода, хотя Лена призналась, что предпочла бы вино, ти и ми, ты и я, омо, мужчина, дона, женщина, иначе тетка, баба, сиора, как именовалась она сама, девочка или девушка-путела, как называли Катерину. Затем Лена перечислила части тела, вскользь касаясь девушки, совершенно обнаженной под своей рубахой, в тех точках, которые называла: голова, очи, глаза, бока, рот, тета, грудь, и бикиньол, сосок, чтобы вскармливать молоком путело, ребенка; панса, живот, где путело растет, и мона, которая нужна, когда ложишься в постель с омо, чтобы завести путело; но если приходится работать, путело лучше не заводить. Наконец, еще несколько слов для описания действий, которые сиора считала самыми важными в жизни: базар, карессар, чучар, монтар, кьявар – целовать, ласкать, сосать, забраться сверху, трахать. Катерина повторяла все подряд, не понимая смысла, но так старалась произносить слова правильно и с нужным ударением, что Лена расхохоталась, обнажив гнилые зубы и вызвав наконец у девушки гримасу, которая могла сойти за улыбку.
Должно быть, Лена хотела рассмешить и меня, да только это было невозможно. Ее рассказ открыл мне глаза: я понял, что видел его, отца Катерины, величайшего воина Якова, – того убитого, что повис на двух березах. Я заглянул в глубину его глаз, уже покинутых жизнью. Катерина, конечно, не знает, но отец ее теперь свободен, той самой бесконечной свободой, которой человек может достичь, лишь преодолев заслон времени. Я могу отпустить ее на все четыре стороны, но отца она больше никогда не увидит. Да, таково мое решение: отныне Катерина свободна, уже завтра я провожу ее до стены, посажу на лошадь и отпущу. Короткой простой молитвой, которая наконец приносит мне покой, я вверяю души девушки, ее отца и бедного Тимура, пускай он и не крещен, хотя что это меняет, святой Екатерине, которой безгранично предан.
Запустив руку в блюдо с засахаренным миндалем, Лена явно порывается продолжить, но не знает, как прервать мое мрачное молчание, чем привлечь мой отсутствующий взгляд. Она вовсе не пьяна и сохранила голову ясной, но, даже просто посмотрев ей в глаза, легко угадать, о чем она собирается просить. Словно открытая книга. А ведь сейчас начинается самое сложное: уболтать этого инсеменио, тупицу Иосафата, чтобы позволил ей забрать Катерину с собой. Касаясь девушки, Лена внимательно все рассмотрела, и теперь Иосафат во что бы то ни стало обязан отдать этот лакомый кусочек ей. Ничего подобного для своего заведения Лена до сих пор отыскать не смогла. Катерина будет ее принцессой, королевой Таны, пилигримы станут стекаться к ней отовсюду, и с Востока, и с Запада. Лена воспитает ее, полюбит как дочь, всему научит, осыплет золотом, а со временем, глядишь, и освободит. Что до Иосафата, цену она дает как на духу, по справедливости. Договор завтра же скрепит ее сердечный друг, священник-нотариус. В конце концов, Лена ведь была более чем честна, и плат златотканого шелка, что дороже самой Катерины, вернула без спора, хотя легко могла сунуть под юбку, и аминь. Лучше бы, конечно, девчонку за так отдать. В крайнем случае Лена готова предоставить ему возможность время от времени ею попользоваться. За небольшой процент, разумеется, наличными или натурой. А Иосафат взамен может прийти и возлечь с ней, когда пожелает. Без всякой платы.
Я читаю это в ее глазах, хотя ни единого слова из своей тщательно продуманной речи на смеси венецианского с черкесским Лена произнести не успевает. И вовсе не потому, что я ее перебиваю, просто тяжелая деревянная створка окна в кухне вдруг хлопает от мощного порыва ветра. Слышны испуганные крики: «Эль фого, эль фого, ут, ут! Пожар, пожар, скорее сюда!» Я вскакиваю, опрокинув стол, и Лена со всем своим засахаренным миндалем оказывается на полу. Позабыв про сиору, златотканый плат и прочее, я бегу к двери. Снаружи столпотворение, люди, обезумев, носятся кто куда. В воздухе стоит едкий запах гари, горящий пепел и раскаленные обломки, падая на соломенные крыши бедняцких хижин и конюшен, немедленно вспыхивают новыми, еще более высокими очагами пламени. Ночь озарена ослепительным сиянием внезапного пожара, который охватил уже всю нашу часть города.
Из обрывочных фраз собравшейся толпы я понимаю, что пожар начался от старого базара и караван-сарая, ставшего обиталищем мытаря Коцадахута и всей его свиты. Консул вопит, что татарина нужно во что бы то ни стало спасти, не то хан обвинит в его смерти нас и сровняет город с землей, а всех людей казнит. Площадь, склады и лавки, кажется, в безопасности, как и причалы со стоящими на якоре кораблями: обширные пустыри и древние руины не дают пожару распространиться. Но огонь, подгоняемый порывами сухого ветра с севера, по-прежнему угрожает старому кварталу у самых городских стен. Говорят, двери караван-сарая уже завалило, и оставшиеся внутри люди обречены сгореть заживо, поскольку инструментов, чтобы пробить стену, в царящем вокруг мраке и хаосе попросту не найти, а других выходов из здания никто не знает.
Из караван-сарая слышны отчаянные крики. Женщин и детей пытаются спускать со стены на веревках, но веревки рвутся, и несчастные падают на землю. В этот миг на меня нисходит озарение. Молясь святой Екатерине, я предложил ей освободить путелу, и в благодарность сама святая придет на помощь мне и моему городу. Однажды я сделал ее восьмым партнером того злополучного предприятия в Контеббе, но где теперь ржавеют кирки и лопаты, которые мы брали взаймы, да так и не вернули? На складе позади моего дома, я ведь был на раскопках кургана главным. Орудия, предназначенные для того, чтобы украсть сокровища из гробниц, потревожив сон мертвых, для святотатства, которое святая Екатерина в справедливости своей предотвратила, могут теперь обратиться в орудия спасения.
Я бросаюсь за ними, раздаю людям, потом хватаю лопату и сам остервенело принимаюсь за работу, непрерывно выкрикивая: «Святая Екатерина, святая Екатерина», – пока в стене не открывается пролом, через которой мы вытаскиваем более сорока человек, успевших надышаться дымом и уже почти задохнувшихся, в том числе насмерть перепуганного Коцадахута, такого жирного, что он застревает в дыре и его приходится вытягивать наружу силой, обдирая кожу.
* * *
К рассвету пожар потушен. Мой дом тоже удалось спасти. Назад я возвращаюсь измотанный, все в той же рубахе, штанах и сапогах, перепачканных двухдневной грязью. К палитре красок на моем лице добавились чернота сажи и алые, налитые кровью глаза, жуткие, как у великана Рончильоне из «Восточной царицы», если не хуже.
Дверь не заперта. Странно. Я кричу, но никто, даже верный Айрат, не отвечает. Ковыляю в сторону зала, где на столе до сих пор лежит недвижное тело Тимура, только мух стало еще больше. Но предназначенного для него деревянного ящика на полу я не вижу. Драгоценный шелковый плат и сундучок с золотом тоже исчезли. Сил у меня хватает только на то, чтобы дойти до комнатки, где была заперта пленница. Засов выломан, дверь нараспашку. Внутри никого, в углу – ни одежды, ни сапожек. Я открываю рот, чтобы закричать, но силы оставляют меня, я падаю, и в голове проносится последняя мысль: Катерина сбежала.
3. Термо
Берег реки близ Таны, июль 1439 года, четвертая стража ночи
Ястою на корме, руки на фальшборте. Глаза полузакрыты: звуки, знаки и запахи, поднимающиеся от реки вместе с теплом и сыростью, я улавливаю другими органами чувств. В тумане, сквозь который едва пробиваются отблески затянувшихся сумерек, мерцает вдали багровый огонек – фонарь, с которым обходит городскую стену стража. Два-три других фонаря покачиваются на мачтах кораблей, застывших у причала или на якоре, в укрытой от ветра и волн речной заводи. Под аркой ворот со львом святого Марка тоже горит фонарь: тяжелые деревянные створки должны быть заперты, но, похоже, только прикрыты, а разводной мост и вовсе пока опущен. Два солдата, сидящие на каменной приступочке, ждут отплытия корабля, единственного события, способного развеять скуку этого слишком уж тихого вечера.
Река плещет почти бесшумно, огибая борта корабля. Его корпус чуть подается в сторону причала, словно желая насладиться объятиями, но тут же пятится, удерживаемый негромко поскрипывающими канатами. В редкий миг тишины слышен звон колокола церкви Санта-Мария. Четвертая стража ночи. Ветер из степи может подняться в любую секунду и тут же усилиться до шквалистого. Нужно готовить паруса и весла, чтобы, отдав концы и подняв якоря, как можно скорее выбраться на середину великой черной реки и, поймав течение, мчаться прямо к морю.
Я оборачиваюсь, оглядывая корабль. Мой корабль. Эти белин, кретины-венецианцы, зовут его гриппарией, но для меня он нечто гораздо большее: словно живой человек, словно любовница, моя женщина. Я не задумываясь вверяю себя ей, ее деревянным рукам, гриве канатов и пропахших солью парусов, прихотям всевозможных существ, обитающих вокруг нее: чаек и цапель в небе, рыб, резвящихся под килем, людей, что горбятся у нее на спине или в утробе. Я зову ее по имени, занесенному в бумаги коммеркиариев, сборщиков податей, в учетные книги купцов, – «Святая Катерина», та, что с колесом: грубо вырезанная из дерева носовая фигура, грошовая греческая иконка, прибитая над дверью моей каюты… Но для меня она просто Катерина, потому что так легче возносить ей молитву, а еще потому, что моей команде, собранной из язычников и вероотступников, нелегко уяснить концепцию женской святости и нерушимого целомудрия.
Гребцы, сидящие на скамьях, разделенных длинным центральным мостиком-куршеей, сушат весла. На палубе, на снастях, в вороньем гнезде застыли, словно черные кошки в ночи, почти неразличимые тени – это матросы ожидают кивка или возгласа капитана, готовые к любому маневру, от якорей до канатов.
И вот наконец я чувствую легкое дуновение: оно холодит узкую полоску кожи между вечно встрепанными волосами и рыжеватой бородой, заставляет вздрагивать ванты и шкоты. Стоит поднять руку, как двое матросов на пристани хватаются за носовой и кормовой концы, по-прежнему привязанные к проржавевшим тумбам. На носу начинают потихоньку выбирать с илистого дна якорь. Корабль едва заметно вздрагивает под ударом течения, врезающегося в него со стороны кормы. Еще пара минут – и ветер усиливается. Он катит с севера вдоль русла великой черной реки, унося прочь последние клочья тумана. Над верхушкой мачты видно усыпанное звездами ночное небо, освещенное на востоке выглянувшей полной луной. Гладь воды покрывается мелкой рябью, в которой отражаются сотни крохотных серебряных лун.
Я уже готов опустить руку, когда чувствую странный, неожиданный запах и закрываю глаза, принюхиваясь. Пахнет огнем и чем-то сухим, вроде соломы, прошлогодней стерни или хвороста, что горит легко и сгорает в одно мгновение. Вновь открыв глаза, я вижу над стеной языки пламени, подхваченные внезапным порывом ветра. Похоже, это не возле реки: треск полыхающего дерева приглушен, словно доносится издалека. Огонь лижет высокую башню в южной, застроенной бедными лачугами и хижинами-развалюхами части города, где находится старый караван-сарай, отданный сейчас татарам. Багровый фонарь, что двигался вдоль стены, скрывается в темноте. Солдаты у ворот, привлеченные криками, тоже исчезают, позабыв захлопнуть створки. Пламя поднимается все выше, вздымая к небу фантасмагорию искр; подхваченные ветром, они несутся сквозь колышущееся марево и звездным дождем осыпаются вниз.
Тут я замечаю, что по-прежнему стою, как белин, с поднятой рукой, и машу своим людям, приказывая остановиться. Нужно понять, что происходит, хотя я осознаю смертельную опасность, грозящую кораблям и лодкам, что пришвартованы у причалов или стоят на якоре в тихой заводи. С наветренной стороны от города мы в безопасности, но огненному вихрю ничего не стоит швырнуть клубок раскаленных искр и в нашу сторону, а уж те в мгновение ока вцепятся в паруса и деревянную обшивку… И все же я не могу оторвать глаз от чудовищного зрелища – пожара, пожирающего целый город.
Из оставленных без присмотра ворот крадучись выходят три темных силуэта. Похожи на татар. Один из них оглядывается, словно проверяя, нет ли у входа или на стенах солдат. Двое других спускаются следом за ним к кораблю, волоча нечто похожее на сундук. Все трое вооружены. Один из моих матросов на причале, не выпуская каната, инстинктивно хватается за рукоять ножа, заткнутого за пояс. Троица останавливается, их предводитель тихо, будто не хочет, чтобы его услышали за стеной, зовет капитана, машет рукой, просит спуститься, словно у него есть для меня что-то важное.
Я со скучающим видом схожу на причал. Со мной двое арбалетчиков – подозрительной троице доверия нет. В сумраке узнаю фигуру Айрата, недостойного слуги того странного, ряженного татарином венецианца, Иосафата Барбаро по прозвищу Юсуф, поставщика значительной партии икры и рыбьего клея, загруженной в мой трюм по поручению Джованни да Сиены, тосканского купца, много лет назад обосновавшегося в Тане. Вчера мы втроем позволили Франческо да Валле втянуть нас в злополучную охоту на черкесов, чтобы без посредников и пошлин добыть себе рабов. Как мог я отказать Франческо? Он ведь младший брат Дзуана, моего товарища в годы каспийских походов, такого же сукина сына, как и я, который в последнее время занялся разведением осетров и засолкой икры.
Вчерашняя охота вышла нелегкой, часть пленников отчаянно сопротивлялась, а остальные разбежались. В итоге мне достались только двое, и это еще неплохо, поскольку ни одного из четырех арбалетчиков, отправившихся со мной на баркасе, я не потерял ни убитым, ни раненым. Вместе с двумя другими лодками мы поднялись до устья речки, возле которой располагались роща и лагерь черкесов. Когда охота закончилась, именно я привез на своем баркасе два десятка пленных и запер их в принадлежащем Франческо складе на берегу, у самой стены. А вот Иосафату не повезло: он потерял двух слуг и того юношу, сына знатного татарина, поговаривали даже, ханского родственника.
Когда к вечеру Франческо притащил на склад новую добычу, пойманного в зарослях камыша на болоте полуобморочного мальчишку, с ног до головы перепачканного грязью, я сразу предложил оставить его Иосафату, а также дать ему право первым выбрать рабов, что ему причитались. От себя же попросил лишь сделать милость поторопиться. Мой корабль уже был загружен, и я должен отплыть как можно скорее, иначе со всеми остановками, намеченными по берегам Великого моря, мне никогда не добраться до Константинополя. Нет смысла тратить время, оплакивая мертвых: тот, кто ушел, уже ушел, а живым должно заботиться о живых. Но сегодня я напрасно прождал все утро на складе. Иосафат так и не появился, и прочие партнеры поделили рабов без него. Своих я отвел на корабль и привязал в кормовом трюме, возле бочонков с икрой. Икра – товар ценный. Как, впрочем, и рабы.
Чего хочет от меня этот негодяй Айрат? Не иначе Иосафат прислал. Вот только одно странно: татарин словно чем-то встревожен, торопится, оглядывается то на стены, то на ворота. Да и потом, сама ситуация – верх абсурда: мы на корабле, готовом к отплытию, попутный ветер скрипит в снастях, кругом вспышки огня, пожирающего город… Но тут Айрат ставит ящик на причал и, вынув из-за пояса нож, снимает крышку. Внутри я с удивлением узнаю скорчившуюся фигурку мальчишки-черкеса. Он в той же грязной одежде, что и накануне, связан и с кляпом во рту. Глаза закрыты – кажется, без сознания. Зачем его так таскать? В ящике ни единой щели для дыхания нет: годится скорее для покойника, чем для живого. Может, Иосафат хочет продать мне мальчишку, но тайно, не привлекая внимания стражи? Или… У меня закрадываются подозрения, и подозрения эти переходят в уверенность, когда Айрат с кривой ухмылкой протягивает ладонь, словно прося награду. Верный раб предал и ограбил своего господина, как поступил Иуда с Господом нашим. И что мне теперь делать? Связать, передать страже? Но где та стража? А если откажусь, что тогда будет с мальчишкой? Зарежут и бросят на болотах, чтобы не задерживал бегство похитителей? Или продадут в рабство в каком-нибудь татарском стане, что может быть куда хуже смерти?
Весь город полыхает, а на берегу никого, только на других кораблях поднялась суматоха: отвязывают канаты, пытаются отойти в безопасное место. Молча бросив на Айрата холодный, острый, как лезвие, взгляд, я отвязываю от пояса кошель и бросаю к его ногам. Несколько серебряных монет высыпаются на причал, сплошь разносортица: аспры из Таны, Каффы и Трабезонда. Я не считал, сколько там, может, цехинов пять наберется, но какой бы ни была сумма, это все равно тридцать сребреников Иуды. Слуга с жадностью бросается подбирать монеты, потом разворачивается и исчезает вместе со спутниками во тьме под стеной, куда не достает свет луны.
Я склоняюсь над ящиком, беру своими ручищами этот невесомый сверток и снова поднимаюсь на борт. Новый груз «Катерины» осторожно кладу на пол каюты, обвязав запястья цепью, что свисает с железного кольца на стене, потом навесив замок. И уже собираюсь уходить, когда замечаю, что мальчишка пришел в себя. Он тяжело дышит, щурится. Нагнувшись, я шепчу ему всего два слова на том, что считаю его языком: апщий, нэгуа, не дергайся, отходим. Мальчишка смотрит на меня, кажется, понимает и успокаивается.
Выхожу, запираю дверь. Полная луна очерчивает контуры моего тела. Я вскидываю руку, потом с резким криком ее опускаю. Через несколько мгновений якоря, канаты и сходни втягивают на борт, и корабль, подхваченный течением, отходит от пристани. Начинает бить барабан, гребцы опускают весла, рулевой налегает на румпель, чтобы сразу выйти на середину реки, матросы присели у основания мачт, готовясь лезть на ванты.
Четверть мили спустя рулевой, обернувшись ко мне, кивает: идем по фарватеру, течение подгоняет корабль, северный ветер дует в корму. Если не стихнет, скоро не то что до устья – до самого мыса Тар-Маньо27 доберемся. Правым галсом, разумеется, как я и предполагал. Мне достаточно выкрикнуть пару команд, и матросы, забравшись на ванты, уже тянут фалы: реи взмывают в небо, невидимая рука ветра расправляет огромные треугольные паруса, словно поднимая корабль над невысокой речной волной. На главной мачте разворачивается славное белое знамя с красным крестом святого Георгия. Подобно крылатому грифону, «Катерина» летит на жемчужно-лунных парусах, и за ее кормой исчезает то, что навеки запомнится мне крохотным адским городком, пылающим в кругу своих стен и закопченных башен.
* * *
Из «вороньего гнезда» слышен крик: значит, уже заметили край косы, песчаным языком вытянувшейся далеко в море. Солнце в зените, должно быть, прошел уже час шестой28. Я не спал всю ночь, но, сменив на рассвете усталого рулевого, лишь недавно вернул ему румпель и стою теперь на корме, подставляя лицо ветру и щурясь на ярком солнце. Поглаживаю фальшборт, довольный своей Катериной и тем, как прошла ночь. Я уже не помню, чтобы ветер и волны в Забахском море были ко мне столь благосклонны: может, святая с колесом и в самом деле помогает нам из того невидимого рая, где она живет вместе со своим мужем, нашим Господом; этой святой даже не нужно молиться вслух, она умеет читать в людских сердцах и прекрасно понимает, что значит для меня это плавание.
Миновав устье реки, мы до самого Казале-деи-Русси, Деревни русов29, чувствовали зловонный запах гари, который, казалось, преследовал нас. В открытом море ветер усилился, слегка изменив направление, и нам пришлось взять к нему круче, вдоль плоского и мрачного берега Лисьего острова, Кабарды30, до самого устья Красной реки, и только потом повернуть на юг, чтобы пересечь залив. Ветер, который еще в первые утренние часы дул что есть силы, к вечеру понемногу ослабел, но не сменился. Полная луна сопровождала бег корабля, сперва поднявшись над ним, потом обогнав и, наконец, умчавшись вперед, как безмолвный проводник, указывающий путь на запад. В безоблачной ночи мерцали звезды.
Не считая плеска рассекаемой килем воды, слышно было только размеренное шлепанье весел да ритм барабана, неспешный, вполне достаточный, чтобы поддерживать движение «Катерины», напоминая ветру, какое значение имеют мускулистые руки мужчин и их голоса, выдыхающие старый боевой клич: «Арираха, арираха!» Барабан не смолкал всю ночь, то заставляя поднажать, то давая желанный отдых. В пересменках гребцы ненадолго растягиваются на палубе, одни опорожняют кишечник и мочевой пузырь с выдвинутой за борт доски, другие умываются, протирая мокрой тряпкой лицо и тело до пояса, третьи жуют размоченные поваром в морской воде сухари и вяленую селедку. Кое-кто прикован цепями, хотя в назначенное время я по очереди отпираю и эти замки. Из восьми скамей лишь на двух последних по одному гребцу: вот и местечко для пары новичков, прикованных сейчас в трюме возле бочонков с икрой. Этим, как и всем остальным, тоже придется отработать проезд. С ними команда будет в сборе: шестнадцать человек с каждой стороны, по двое на каждом длинном весле.
Да, все мои гребцы – рабы. Моя собственность, как и Катерина. Но, как и Катерина, они вовсе не вещи, а живые люди, равные мне, с той лишь разницей, что я приказываю, а они подчиняются. Они даже не хозяином меня считают, а вожаком. Мы в одной лодке, переживаем и избегаем одних и тех же опасностей. С вольнонаемной командой у них нет разницы ни в сменах, ни в пайках – все едят одно и то же: рабы, я, матросы, арбалетчики, рулевой, писец, цирюльник. Для тех, кто помоложе, я практически отец, ведь собственные отцы продали их мне за пшеницу и просо, чтобы снова засеять сожженные и вытоптанные татарами поля и пережить голодную зиму, а я, приняв из их рук детей, поклялся воспитать их в аталычестве как своих собственных. И с тех пор обращался с ними как с сыновьями, вознаграждая у всех на глазах или лично задавая кнута, чтобы не доставлять им дополнительного унижения быть выпоротыми кем-то другим.
Я никогда не расплачивался ими, никогда не выбрасывал на улицу, не перепродавал без их на то согласия. И ни единого документа о покупке у меня нет: ненавижу бумаги и писанину, это все обман. Через год я обычно снимаю с них цепи, и никто еще не сбежал. Через три-четыре предлагаю выбор: вернуться к своему народу, быть проданным в Египет, чтобы сделать там карьеру воина-мамлюка, или получить свободу и остаться со мной. Некоторые остаются, предпочитая иметь меня своим вожаком. Но теперь я знаю, что дальше так продолжаться не может, что моя морская жизнь подходит к концу. Это путешествие – особое. Тайна тяжким грузом давит на сердце. И до прихода в Константинополь я никому ее не раскрою.
Все мои гребцы – рабы, и все – черкесы. Редко кто захвачен в бою или приобретен у одного из тех мерзких торгашей, что наводняют прибрежные города. Вот уже почти двадцать лет я выкупаю их у их собственных семей в аулах Таманского полуострова, обменивая на продукты, ткани, серебряные чаши; или на базарах Орды, от Таны до Сарая, где то и дело нахожу до смерти перепуганных, прикованных к повозкам мальчишек, которые тоскливо глядят вслед рыжебородому великану, проезжающему верхом по раскисшей дороге, и умоляют забрать их с собой. Я много таких накупил для синьора Матреги, что в проливе, а тот, наплевав на папский запрет, почти всех отправил в Египет, предоставив мне право выбрать кого захочу себе в команду. Они принадлежат к самым разным племенам: натухаям, шапсугам, бесленеевцам, кабардинам, хотя каждый гордо зовет себя адыгом; зачастую они даже не понимают друг друга – еще бы, этого проклятого языка и черти в аду не поймут. А я вот, да, приноровился его разбирать, даже говорю, насколько могу, и все благодаря женщине. Моей женщине.
Когда меня впервые послали в глубь страны, то в жалком, изглоданном болотной лихорадкой ауле Натухай к северу от Мапы31 местный староста, тощий и бледный одновременно от голода и болезни, предложил мне свою дочь и мула в обмен на пшеницу и арабского жеребца, на котором я приехал. Честный обмен, сказал он: мул на пшеницу, дочь на лошадь. Мул, ходячий мешок с костями, и гроша ломаного не стоил, зато сидевшая на ковре в полумраке хижины девушка, белокожая, с волосами цвета воронова крыла, зелеными глазами и гордым взглядом, какой обычно бывает у черкесских женщин, мигом меня зачаровала. В Мапу я вернулся пешком, и за мной тянулась цепочка связанных юношей в сопровождении нескольких стражей, а следом ковылял изможденный мул, на котором восседала скрытая покрывалом девушка.
Девушка эта давно стала женщиной и живет теперь со мной и тремя нашими дочерьми в маленьком домике в Галате, что отделена от Константинополя бухтой Золотой Рог. Ее зовут Даканэудзыфэ, что значит «зеленоглазая красавица», но я зову ее просто Дака, Красавица. Именно туда, в Галату, я привез ее с дочерьми вот уж больше десяти лет назад, с тех пор как бросил непостоянную кочевую жизнь, именно туда я следую с Катериной, как следуют за своей путеводной звездой мореходы на недолгом земном пути. До встречи с ней моя жизнь была лишь гонкой, беспорядочной и бесконечной; теперь же она – возвращение. Я так и не освободил свою Даку, не женился на ней, но в этом нет нужды: на что нам попы да крючкотворы-нотариусы? Сказал же: ненавижу бумаги и писанину! Мы живем вместе, я – ее мужчина, она – моя женщина, что нам еще нужно? Как и дочери, она изъясняется на какой-то жуткой смеси генуэзского с левантийским диалектом греческого, но чудной язык ее родины – по-прежнему наша тайна. Даже сейчас, сколько бы раз я к ней ни возвращался. Именно в нем я найду слова, чтобы сказать то, о чем она пока не догадывается.