Buch lesen: «Безымянная частота»
***
Нет никаких ещё
и никаких уже,
лучшее, что могу,
я напишу вчера –
вечером поутру, где-то на Иртыше,
там, где плывёт Луна, звонкая, как пчела.
Делаю шаг назад – и обгоняю год,
и предо мной опять яростней, чем набат,
мечется снежный зверь именем ледоход:
«Где ты, мой давний друг именем снегопад?»
Мечется невпопад, руслом едва вмещён.
Бродят слова, блестя, рыбами в глубине:
«Нет никаких уже, нет никаких ещё –
ты у себя спроси, если не веришь мне.
Да и не в том вопрос, сколько лететь, смутив
жаждой своей всех тех, кто оказался близ…
Я намолчу тебе очень простой мотив,
взятый из синевы, ясного неба из».
И наступает ночь, полная тишины.
Бледные фонари, давние времена…
Звуки идут со дна, глухи и тяжелы.
Речка молчит мотив – как же она нема!
Виденное – во мне, слышанное – со мной,
всё это – как цветки между сухих страниц,
где до сих пор звучит что услыхал весной:
«Время, не замирай, просто посторонись».
Мимо плывут дома, снами оплетены,
и не сказать – к черте: нету для них черты.
Школа моя плывёт, окна её темны,
классы её пусты, доски её чисты.
Следом проходят сквер, церковь, где был крещён,
тополь на берегу, утренняя звезда…
Всё это – не уже, всё это – не ещё,
всё это – пузырьки в тающей толще льда.
Сколько мне было лет, столько мне будет лет,
то, что приобрету, будет не груз, а в плюс –
всё пригодится там, на берегах планет,
где я проснусь вчера, если потороплюсь.
I. И свет не свет
***
Я выехал со станции Не Помню
до станции Не Знаю. По пути
я наблюдал бредущую по полю
метель и не ложился до пяти.
Желтели окна в каждом тихом доме,
и чай, извечный спутник всех дорог,
сливался с темнотой и грел ладони
любого, кто проснулся и продрог.
Тянулась долго и ныряла за лес
сплетённая из хлопьев кисея…
Всё было непонятней, чем казалось,
и это понимал не только я.
Мне говорили: вероятно, дело
в двух станциях… Но камнем шёл во тьму
тот разговор, поскольку холодело
любое сердце, близкое к нему.
Я был в хвосте и видел дым и ветер,
пошёл вперёд – наткнулся на замок;
мой громкий стук остался безответен,
а мер других придумать я не мог –
и потому опять следил за вьюгой,
скрывающей пространство, как секрет,
ища который, хоть сто лет аукай –
едва ли будешь встречен и согрет.
Но разгадай его, другим на зависть, –
увидишь путь и в серой пелене…
Всё глубже и сложнее, чем казалось,
что очевидно здесь не только мне.
Я сплю, когда мой поезд неподвижен,
а просыпаясь, вижу: мы пока
в пути. О том, что кто-то где-то вышел,
известно лишь со слов проводника.
От станции Не Помню и, должно быть,
до станции Не Знаю – всё бело.
Лишь паровоз набрасывает копоть
на снег, на мир, на зябкое стекло.
***
Мир качнётся, заспанно говоря
о пути, дарующем новый опыт –
так начнётся первое января.
Не скажу, что это меня коробит.
Я и сам начнусь, полагаю, так:
с ничего, с раскачки, с кофейных пятен
на плите, с пернатых дневных ватаг,
чей звенящий гомон излишне внятен.
К мизансцене этой я так привык –
проживу её, не взглянув и мельком
на сценарий (рыхлый, как черновик,
но вполне готовый по здешним меркам).
Канет год, и крон его нагота
перейдёт, чернея, рубеж – и, может,
так начнётся новое навсегда.
Не скажу, что это меня тревожит.
Я и сам миную рубеж, а он
только был, и вот уж его не стало –
так на миг является махаон
за окном летящего вдаль состава, –
а окно искрится, как слабый наст,
а вагон то весел, то беспробуден…
Этот краткий миг да пребудет в нас,
как и мы в мгновении сем пребудем –
даже много после, когда, прошед
расстоянье дня, поползём по норам.
Так начнётся старый, как мир, сюжет.
Но для нас, живущих, он будет новым.
***
Пока и год не год, и не вполне
пригодно всё, что раньше означало
хоть что-то, ибо мир не на волне:
всё обнулилось, всё опять с начала.
И свет не свет, и утром за окном,
плевать на календарь, мороз не крепок,
и мир, как в измерении ином,
один сплошной набросок или слепок.
Но низкий старт на то и низкий старт,
чтоб мчаться, прибавляя по неделе,
куда-то добежать и кем-то стать,
и потому-то все вокруг при деле.
При деле сын, и кошка у окна,
и за окном любой весёлый ландух,
ликующий от грома и огня,
и ночи в распустившихся гирляндах.
Но свет ещё не свет, и год не год,
и мы условны, хоть не безымянны,
в краю, где постоянно каплет (от
того здесь снег имеет статус манны).
На всём лежит печать черновика,
и я серьёзен более для виду,
ведь не могу сказать наверняка,
куда в итоге выйду иль не выйду.
Не скажет сын, и кошка, и за ней
в окне смолчат прохожие и тени.
А если кто и скажет, то верней
всего не то, не так и не по теме.
И здесь, уже найдя в себе ответ,
я нахожу резонным бросить вожжи,
пока и год не год, и свет не свет,
и мы ещё не те, кем станем позже.
4 января 2015 года
***
Погоды не было негоднее,
в ней жизнь, как мякиш, размокала,
но всё же что-то новогоднее
сквозило, хоть и без накала
в неодолимой этой сырости,
которой делались сугробы,
что успевали за ночь вырасти,
к семи утра раскиснуть чтобы.
Я сам себя из дома выдавил,
привыкнув к бегу и погоне,
и город заново испытывал
мою устойчивость к погоде –
мою и прочих, что, не менее
меня ругая влажный воздух,
обдумывали сновидения,
ведя гулять собак бесхвостых.
И в темноте, где не был Гелиос
давно, быть может, вечность даже,
я шёл и чувствовал, что делаюсь
частицей этой стылой каши.
Озноб стремился под исподнее.
Зима, похожая на призрак,
шептала что-то новогоднее –
и это был первейший признак
того, что время снова замерло –
вполне возможно, что до марта,
и к тучам городское зарево
прилипло намертво, как марка,
и ветер свищет опечаленно
не из желанья состояться,
а для того, чтоб окончательно
не чокнуться от постоянства.
***
В оконной раме, влипнув в переплёт
ветвей, соединяющихся в лица,
по серой тропке женщина идёт,
и этот миг непостижимо длится.
По анфиладе сумрачных стволов:
берёза, липа, ель, опять берёза…
И новый год, исполнен новых слов,
за ней стремится – но не доберётся.
Повсюду снег, он тёмен, как весной.
В его нагромождениях набухших
так странен этот пёстрый наносной
осадок серпантина и хлопушек.
И дворик, что в окне моём, и тот,
что за углом, сомкнули веки шторок –
и слушают, как женщина идёт…
И этот миг непостижимо долог.
Впечатанный в тропинку серпантин,
как след свечи, витиевато-восков,
и он, и двор, и вечер – лишь один
из бесконечной череды набросков.
Назавтра я пойду дышать зимой,
и, может, в поле зренья у кого-то
моя прогулка, путь короткий мой,
едва мелькнув, останется, как фото.
И я, бредущий к небу напрямик
по сухотравью, вставшему ершисто,
застыну, инкрустированный в миг,
который никогда не завершится.
***
Всё слишком быстро, слишком быстро.
Планета кажется непрочной.
В фонарном свете серебриста
вода, не принятая почвой.
Ох, эти стены из картона
и эта мебель из фанеры!
Вокруг меня опять контора.
Я рассыпаюсь на фонемы.
Я рассыпаюсь, просыпаюсь,
когда, как пьяная плясунья,
приходит снова жизнь без пауз
со всеми знаками безумья.
Она не помнит то, что было,
она жуёт без перерыва.
Всё слишком быстро, слишком быстро –
и временами слишком криво.
На этот торт не надо вишен,
чудес, притянутых за уши.
Мир жил и, видишь, как-то выжил,
хотя пространство стало уже.
Мы изучили все повторы,
провал минуя за провалом,
пусть зло из ящика Пандоры
ползёт с азартом небывалым.
Так что ж, удержимся и ныне –
в старинном доме у границы,
где на расколотой лепнине
что ни весна гнездятся птицы.
В забытом доме, где на фоне
разрухи, ссадин и пробоин –
играет солнце на фарфоре,
и розы вьются по обоям.
Пусть даже всё чрезмерно быстро,
и мы, заваленные почтой,
горим – от пахоты, от быта,
от ощущения непрочной
планеты. Призраки распада
смешны, как, впрочем, и адепты,
залегшие в полях у сада,
чьи кроны инеем одеты.
***
26 февраля 1977 года
К 40-летию свадьбы моих родителей Сергея и Натальи Денисенко
Благословляю день, прошедший до меня,
мелькнувший за окном мгновением нерезким,
где навалился снег на колышки плетня,
на крылья серых крыш, летящих к перелескам.
Благословляю день, случившийся среди
одной из многих зим, и даже вижу вроде,
когда гляжу назад, глубокие следы –
как первые слова на чистом развороте.
Я вижу снегирей на чёрных ветках лип
и солнечных синиц, порхающих у вяза,
и слышу всхлип дверей, далёкий резкий всхлип –
мелодия села, что в памяти увязла.
Мой чёрно-белый сон, цветное синема,
калейдоскоп огней, фрагменты старых фото.
Бродила по земле весёлая зима –
кому-то невтерпёж, прекрасна для кого-то.
И ветер продлевал бредущих силуэт,
и мир был до корней морозами прополот,
и небосвод вбирал, чтоб через много лет
всё это вспоминать, найдя достойный повод.
И холод шёл вослед: какую ни надень
шубейку, а не стой, беги до самой цели…
Благословляю день, холодный зимний день,
случившийся давно и длящийся доселе –
в любом из этих снов, в любой из этих строк,
сопящих из меня, как ярки из закута –
из дальних февралей пробившийся росток,
исток дорог, ещё не пройденных покуда.
***
Тане
Без тебя и море не море,
и пусты любые аллеи,
и рассветный ветер – в миноре,
и закатный свет тяжелее.
И простор отчаянно узок,
и смертельно тесен местами.
Без тебя любая из музык –
просто знаки на нотном стане.
И несутся дни суматошно,
бесполезно и равнодушно…
Мне никак без тебя не можно,
никогда без тебя не нужно.
Переполнен словами, снами,
обживая в эпохе нишу,
я себя без тебя не знаю,
я себя вне тебя не вижу.
Ощущать бытие всей кожей,
слышать жизнь и пути за нею –
только вместе. Прости, похоже,
без тебя совсем не умею.
Я нашёл тебя так внезапно –
и отчётливо понял вскоре:
без тебя немыслимо завтра,
без тебя и море не море –
словно жить ему неохота
в этих серых минутах вязких…
Я нашёл тебя, как находят
тот цветок, что бывает в сказках –
в лабиринтах осенних улиц,
у истока иного мира.
Хорошо, что не разминулись.
Замечательно, что не мимо.
***
Беззвучно входит в ночь моя лачуга,
накрыла землю ледяная кашица.
Мне кажется, что лето – это чудо,
а больше ничего уже не кажется.
Не кажется, что снова что-то надо,
что надо лезть из кожи, метя на люди
и в люди, ибо эта буффонада
достала хуже надолбов и наледи.
Что мне осталось, кроме «Авва Отче»,
на панцире очнувшегося оползня?
(Возможно, образ мог бы быть и чётче,
зато никто не скажет, что необразно.)
Смотрю в окно, как в пустоту – из чума,
такая тишь – неловко и прокашляться:
не разбудить бы дремлющее чудо…
Пускай мерцает – и подольше кажется.
***
Февраль раздёрган. В перспективу вперив
холодный взгляд, верша за взмахом взмах,
за неименьем времени и перьев
он пишет строчки снегом на домах.
То трудится, то приникает к стёклам –
иные развлеченья не даны.
Он заключён до марта в этом блёклом
пространстве о четыре стороны.
И остаётся биться ветром в стену,
ныть сквозняком, тереться о стекло.
Проходит ночь, и день спешит на смену,
но не светло, вовеки не светло.
О, вечное предчувствие антракта,
безвольный снег, игрушечный квартал –
ведь кто-то это создал всё, ведь как-то
придумал, населил и запитал.
И ты вначале веришь зданьям, трубам,
портретам, окнам, лицам, городам,
и лишь позднее станешь чёрствым, грубым,
и прежней жизни не увидишь там –
в той точке, где февраль внезапно замер,
сражённый насовсем и наповал
глухой морзянкой из соседних камер,
чье нахожденье здесь подозревал.
Вы неподвижны и угрюмы – оба.
И всё условно – впрочем, как всегда.
От этого роскошного сугроба –
ещё чуть-чуть – не будет и следа.
Но нынче ночь, и марево, и минус,
и снег искрист, и руку режет наст,
и каждый дом тепло шумит, как примус,
приземист, неподвижен, коренаст.
И ночь, по всем приметам, очень рада –
всё те же здесь, всё там же, всё о том:
и ты стоишь у чёрного квадрата,
и тот, другой, стучится в каждый дом.
Дома, дарованные мне
Хоть переездов было – тьма,
и за привалом шёл привал,
так странно вновь встречать дома,
в которых я квартировал.
Дома с геранью на окне,
с черновиками там и тут,
вдруг повстречавшиеся мне,
на время давшие приют.
Дома, чьи лампочки желты,
а через стены льётся речь,
и все так запросто на ты,
что плюнь и даже не перечь.
Дома, где трудно засыпать
и часто шепчешь: «Сон, ловись»,
когда к полуночи опять
струится скрип из половиц.
Здесь мебель вроде не стара,
но явно близок юбилей –
при колебаниях стола
попробуй кофе не пролей.
И за окном то белый двор,
то с крыш струящийся ручей,
то отравивший всё раствор
не наступающих ночей.
Весёлых кошек кутерьма,
забавный топоток шиншилл…
Мне странно вновь встречать дома,
в которых я когда-то жил.
Их много здесь, и, проходя,
я всякий раз смотрю в окно,
как будто в прошлое, хотя
что было – кануло давно.
О, этот вечный кавардак,
вещей и действий чехарда,
проулки, вымокшие так,
что не просохнут никогда.
Здесь пьесы новые теперь,
играет их другой состав,
в антракте перечень потерь
и обретений пролистав.
А я встречаю вас во сне
и прохожу, не временя,
дома, дарованные мне,
дома, впустившие меня.
В Старой Ладоге
Все канули. Должно быть, потому
мороз такой пронзительный и зоркий
и в крепости, и в церкви, твоему
покрову препорученной, Георгий.
Круговорот старинных дней зачах.
Вторгаясь в этот замерший порядок,
нам остаётся спорить о вещах
(к примеру, о размерах рукояток).
Нам остаются ветошь и дубьё,
берестяное слово и надгробье –
не жизнь, а только отзвуки её,
безмолвный слепок, робкое подобье.
Все канули, и сколько ни зови,
ни хлеба не дождёшься ты, ни соли,
незваный гость, пришедший из зари,
свалившийся, как шапка с антресоли.
Хозяева – давно уже снега,
дожди, цветы, земля, моря с волнами,
с них всякая ответственность снята
за все догадки, сделанные нами.
А нам остался вид, прекрасный вид
из узкого окна на мир, который,
подобно океану, ледовит
и обречён на вечные заторы.
На мир, чей лёд отчаянно бугрист,
а день ползёт без видимой охоты,
и снег заходит в дом, и слабый свист
рождают рамы, двери, дымоходы.
Желтковый свет окрашивает наст,
дыханье нор темнеет над лесами.
Да, эти сны, возможно, не для нас,
но для кого – они не знают сами.
Все канули. И даже те, кто тут,
уже не здесь, а далеко отсюда,
хоть целый город, как труба, продут,
и в креслах пледы, а в шкафах посуда,
и морды лошадиные в овсе.
Шквал времени, сравнимый лишь с цунами,
смывает с нас ответственность за все
догадки, сотворённые не нами.
***
А вокруг тишина, а вокруг темнота,
а вокруг всё такое же смутное дно,
и в окне расплывается крыша, а та,
что за ней, так и вовсе сплошное пятно.
Точно пепел, со стен осыпаются сны –
день за днём, и во веки, и присно, и ны…
Не вопрос – я умею вставать и идти,
извлекать из конфорок бутоны огня
и в период с без четверти до без пяти
Der kostenlose Auszug ist beendet.