Kostenlos

Мартин М.: Цветы моего детства

Text
Als gelesen kennzeichnen
Мартин М.: Цветы моего детства
Мартин М.: Цветы моего детства
Hörbuch
Wird gelesen Авточтец ЛитРес
0,91
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Чулан

Самым интересным местом в бабушкином доме был размером с небольшую комнату чулан с никогда не использовавшимися, но по каким-то причинам не выброшенными вещами. Преимущественно это были липкие от старости хрустальные салатницы и розетки, ситцевые платья в цветочек, выцветшие пальто и галстуки в огурцах. Маясь бездельем в жаркий июльский полдень, Мартин решил исследовать один из шкафов. Перебирая дряблые, но часто волнующие и нежные ткани разнообразных цветов и узоров, он гадал, хранят ли их здесь оттого, что никто их не желает, или потому, что они, напротив, слишком ценные, чтобы просто так их использовать когда вздумается, или, может, по какой-то третьей загадочной причине, которая никогда не называется, но всем, кроме него, известна.

Черное шелковое платье с розовыми цветами ему особенно приглянулось. Ткань была прохладной и гладкой, он перебирал ее руками, прикладывал ее к лицу, жадно вдыхал запах крепкого одеколона и затхлости. Сняв с себя все, кроме клетчатых трусиков, Мартин влез в платье, немного утонув в его воланах. Было приятно прыгать из стороны в сторону, ощущая тяжесть двойной юбки и ветерок между ногами. Он взмахивал казавшимися такими изящными в расклешенных рукавах руками, наклоняясь вправо и влево всем туловищем и до того забылся, что не услышал, как дверь в чулан отворилась. На лице его отца на секунду застыла бессмысленная улыбка, медленно опадая, как тающее мороженое, по мере осознания происходящего. Мартин еще никогда не видел его таким напуганным. В какой-то момент он даже дернулся назад, словно хотел убежать и сделать вид, что ничего не случилось. Но потом, вероятно, взял себя в руки и постарался придать лицу строгое выражение.

– Что ты тут творишь?… А ну-ка… а ну-ка убери все на место!

Мартин знал, что его волновало вовсе не то, что он раскидал вещи, но отцовские страх и неловкость передались и ему, так что он сделал вид, что все дело именно в этом.

– Да, папа.

С этими словами Мартин в первую очередь снял платье и надел свои скомканные на полу вещи, затем стал поспешно складывать все обратно в шкаф.

– Чтоб все повесил как было!

С этими словами его отец решительно вышел, закрыв за собой дверь чулана. За ужином он вел себя так, словно ничего не было. Обсуждать это они никогда не станут.

Одиночество

Кто-то на работе пошутил, что Октавия была не рождена, как все люди, а вылеплена из грязи, подобно голему. Наверно ей следовало хотя бы немного обидеться, но уж очень это было похоже на правду, и не на какую-нибудь скрытую, болезненную правду, а на ту правду, которую она сама вокруг себя построила, и в каком-то извращенном смысле ей польстило. Подоконники в ее скромной, но просторной квартире, располагавшейся на втором этаже старого обветшалого дома с высокими потолками и лепниной, едва выдерживали вес невообразимого числа самых разнообразных растений. Стены оплетали невероятно разросшиеся хедеры, ажурные кронштейны поддерживали мясистую пеперомию, на полу стояли впечатляющих размеров фикусы и лимоны. Летом цветение украшало не только ее комнаты, но и балкон, выходивший на оживленную улицу, на которой этот зеленый островок был единственным оазисом среди пыльных фасадов и асфальтированных дорог с вечно кружащим нам ними мусором.

Октавия росла в большой семье, и все детство мечтала о том, чтобы иметь свою комнату. Теперь в ее распоряжении была целая квартира, и ее комфортному одиночеству ничего не угрожало. Иногда она представляла, как приглашает сюда людей, и они проводят время так, как это показывают в кино, – беспечно, весело, добродушно поддразнивая друг друга. Но таких людей в ее жизни не было. Она и сама не была таким человеком. Она считала, что можно быть только по ту, или по эту сторону волшебного экрана. Так ей это виделось. А что ей еще оставалось? И дело даже не в том, что нельзя получить желаемое и продолжать желать. Желаемое просто вообще нельзя получить. Так, Октавия довольствовалась тем, что никто не мешает ей желать, попутно занимаясь всем остальным, чем приходилось заниматься.

Коты

Раз в несколько лет у его отца появлялся новый автомобиль, а у его бабушки – новый кот. Эти явления никак не могли быть взаимосвязаны – отцу не было дела до бабушкиных питомцев, а бабушка ничего не смыслила в автомобилях, это были замкнутые монады. Однако Мартину (вероятно, ему одному) они виделись параллелями, равноудаленными от экватора, которые вместе как бы делили все его время на периоды. Болезнь его матери началась в эпоху черного Ниссана и такого же черного флегматичного Барсика, которые появились в его жизни почти одновременно. Вместе с соседским Летицием они ставили вырывавшемуся в отчаянии Барсику клизмы и вызывали у него эрекцию, нажимая на определенные точки в области паха. Исчезли Барсик и Ниссан тоже почти одновременно и одинаково загадочно. С другими котами они никогда ничего подобного не делали, а о Барсике никогда впоследствии не говорили. Вместо них появились неновый минивэн и белая кошка, которую никто, кроме бабушки, не любил, потому что она никогда не была маленькой, не играла, не ласкалась и шипела на всех, в том числе на их простодушного дворнягу-пса. Затем были серебристая Хонда и два пушистых полосатых котенка. Относительно последних Мартин сразу понял, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Вскоре одного из них загрыз соседский пес, а второй стал драть с тоски обои и гадить на кроватях, так что Мартина заставили идти с ним на птичий рынок. Свежим летним утром он нес его за пазухой под шерстяным кардиганом и молча плакал, глядя в огромные доверчивые глаза Филиппа Красивого (так он успел его назвать). На рынке им заинтересовалась неряшливого вида старуха: «Сука или кабель?» Филипп Красивый жалобно пищал и дрожал, когда Мартин, всхлипывая, отдавал его злобной карге. Он знал, что дома ему поплакать не дадут, поэтому отправился в заброшенную больницу неподалеку от рынка, забрался на крышу и плакал там минут сорок. Следующие несколько дней он подчеркнуто демонстрировал подавленность и обиду, но этого, вероятно, никто не заметил. Он думал о том, что, вероятно, никогда и никого не сможет любить так сильно, как любил Филиппа Красивого, о том, что пока не исчезнет Хонда, у бабушки не будет нового кота, а также о том, что ничего хорошего все это не предвещает.

Мята

На уроках физкультуры всегда следовало быть начеку. Мартин знал, что выглядит нелепо в ярко-голубом спортивном костюме, который ему приходилось донашивать за братом. Еще более нелепо – в белой футболке с маленькими розовыми клубничинами. Когда другие дети видели его в ней, они кричали: «Мартин как девочка!» Они вообще часто это кричали. Мартину было стыдно и стыдно за то, что стыдно. Он знал, что это оскорбление было хуже любого другого, но не знал, почему. Он краснел до слез, но футболку продолжал носить. Дома после стирки он аккуратно складывал ее и водружал на полку, в стопку с другими футболками.

Единственный человек в школе, который проявлял к нему доброту, Клелия, была тремя годами его старше. Мартин не был уверен, что она стала бы защищать его от насмешек одноклассников, но в ней было нечто такое, что заставляло всех в ее присутствии становиться добрее, так что Мартин не мог и представить подобных сцен с участием Клелии. Она принадлежала другому миру, такому, в котором у каждого человека есть неотчуждаемое достоинство, даже у него. У нее были прямые русые волосы и слегка мужеподобное телосложение, которое казалось ему признаком большой силы духа.

Когда она собирала с ним мяту после уроков, Мартин набрался смелости и спросил, почему другие дети называют его девочкой. Клелия перестала собирать цветы, немного подумала и заговорила с ним таким серьезным и доверительным тоном, каким с ним не говорил еще никто. Мартин был настолько этим взволнован, что никак не мог сконцентрироваться на смысле ее речи. Он уловил какие-то отдельные, загадочные для него слова на «ф», на «п» и на «л» и старательно пытался слушать, но неожиданно разрыдался. Клелия замолчала, поставила корзинку с мятой на землю и обняла его за плечи. Мартин чувствовал себя бесконечно недостойным общества Клелии, ему было мучительно стыдно за свои слезы. Но он так нуждался в утешении! Ему хотелось, чтобы ее рука гладила его по голове вечно. «Ну, ну… Ну что ты, что ты…», – тихо говорила она своим умным и добрым голосом. В нескольких метрах за ее спиной появилась Матильда. Она выпорхнула из мятных зарослей в небесно-голубом пеньюаре, совершила что-то вроде неуклюжего па, взмахнув полной ножкой, и побежала прочь по тропинке, двигая вверх-вниз руками, как подстреленная куропатка. Эта сцена успокоила Мартина. Когда Клелия отстранилась, он увидел мокрое пятно от своих слез на ее молочно-белом ситцевом платье. Он не смел посмотреть ей в лицо, и еще минут десять они молча собирали мяту.

Слепая Мария

В их классе было, однако, существо, которому приходилось еще тяжелее, чем Мартину, – Слепая Мария. Дразнить ее «девочкой» было невозможно, потому что она действительно ею являлась, а «мальчиками», как известно, никого не дразнят, потому что никто не видит ничего плохого в том, чтобы быть мальчиком, но лучше от этого ее положение не становилось. Слепая Мария посредственно училась, не имела в школе друзей и жила не в городе, а в прилегающей к нему деревне в несколько домов. По общему мнению у нее было слишком много волос на руках и ногах, что было, вероятно, естественным и не таким уж необычным следствием примеси каких-то экзотических кровей, и во многих других ситуациях никого бы не смутило или даже могло бы вызывать восхищение, но, к сожалению, в провинциальной школе города К. не вызывало ничего, кроме шквала злобных насмешек и обидных прозвищ. Ее маленькие зеленые глаза казались еще меньше из-за массивных очков с толстыми минусовыми линзами. Одной из любимых забав в классе было отнимать их у Слепой Марии и передавать друг другу, в то время как она, щурясь и шаря перед собой руками, пыталась вернуть их обратно. Все считали, что от нее воняет навозом, хотя Мартин никогда этого не замечал. Однажды он помог ей подняться с пола, когда кто-то из девочек поставил ей подножку в коридоре. Слепая Мария ничего на это не сказала, только покраснела и пошла прочь. Она вообще как будто никогда ничего не говорила. Другие девочки дразнили ее также за длинные ситцевые платья и вязаные кардиганы, которые она постоянно носила, а ему они казались очень красивыми. В тот день ему стало нестерпимо любопытно, как живет Слепая Мария за пределами школы. Он проследил ее путь до дома, который представлял из себя чуть покосившееся деревянное здание в один этаж, обнесенное хлипким забором. На крыльце сидел тщедушный мужчина неопределенного возраста с маленькими черными усами и круглой розовой лысиной и держал на коленях охапку пушистых цыплят. Рядом с ним лежала какая-то книга. Слепая Мария зашла в дом, а через несколько секунд появилась снова и набросила на плечи мужчины теплый клетчатый плед. Затем она села рядом, подняла книгу и стала читать вслух. Мартин был поражен тем, какой у Слепой Марии оказался полнозвучный и выразительный голос. Он так заслушался, что потерял равновесие и наступил на сухой сучок. Слепая Мария и плешивый мужчина повернули головы в его сторону. Хотя его вряд ли можно было разглядеть сквозь забор и малиновые кусты, Мартин страшно испугался и бросился наутек.

 

Инвенция

Серыми зимними днями, с грязным снегом на обочинах дорог, голыми деревьями одного цвета с неперелетными птицами, в тишине, нарушаемой только приглушенным гулом мотора машин, Мартин чувствовал себя немного усыпленным. С тех пор как умерла мать, завтрак он готовил себе сам. Ранним утром за окном стояли густые синие сумерки, а в доме было так тихо, что каждое его действие производило едва уловимое эхо. По дороге в школу он встретил бабку Пепиту в пуховом платке, кормившую на мокром асфальте рядом с трансформаторной будкой голубей хлебом. Голуби образовывали подвижный круг у ног бабки Пепиты, а над ними кружили толстые белые чайки, норовя вклиниться в голубиное копошение, но бабка Пепита по неведомым причинам их не любила и считала, что весь хлеб должен достаться голубям, так что когда одна из чаек опускалась слишком низко, она отмахивалась от нее пакетом и кричала беззубым ртом:

– Пофла! Пофла! Пофла!

После занятий Мартин отправился в музыкальную школу, находившуюся в соседнем здании. Учительница, госпожа Белакша, усадила его за пианино и ушла, пообещав вернуться через несколько минут. Она была к нему очень внимательна и даже добра, несмотря на свою преподавательскую строгость, и казалась ему очень красивой. Даже большая круглая бородавка на левом крыле ее носа обладала для него какой-то интеллигентной привлекательностью. Он открыл ноты с инвенцией Баха, которая чрезвычайно нравилась ему своей сдержанной, возвышенной трагичностью. Несколько часов подряд шел снег, но теперь перестал. Мартин посмотрел в окно. Низкое ольховое дерево было абсолютно белым, и на его фоне ярко выделялась стайка кругленьких черно-красных снегирей. Госпожа Белакша вернулась и делала ему так же много замечаний, как обычно, но Мартину казалось, что он еще никогда не играл так хорошо, как сегодня. Точнее, он впервые почувствовал, что исполняет музыку. Это ощущение было похоже на воздушную волну, проходящую насквозь через все его тело, которое становилось от этого легким, почти невесомым, управляемым не напряженным усилием воли, как прежде, а чем-то другим, чем-то новым, в то время как сам Мартин был одновременно здесь, в классной комнате, и там, за окном, под заснеженным ольховым деревом, безмятежно наблюдающим за самим собой сквозь двойное стекло школьного окна.

Карьер

Близнецы Сигма и Фи походили на ухоженных собак дорогой породы. Они никогда не смеялись слишком громко (возможно, не смеялись вообще), не участвовали в склоках, учились не блестяще, но стабильно хорошо, одевались в одинаковую одежду чрезвычайно опрятного вида и никогда не подвергались нападкам даже самых злых задир. В школе они всегда держались вместе, но на лучших друзей похожи не были, скорее как бы на единый организм. Так, Мартин был крайне удивлен, когда прогуливаясь после уроков у карьера, застал одного из них сидящим на берегу в одиночестве. Должно быть, близнец привык к тому, что никто не различает их с братом, поэтому поспешил представиться:

– Я Фи.

– О. Привет, – ответил Мартин.

И тут же покраснел. Но Фи не смутился. На костлявых коленях у него лежала открытая книга с какими-то стихами. А рядом на парапете – «Робинзон Крузо». Мартин долго переминался с ноги на ногу, не зная, куда себя деть, а Фи смотрел на него своими удлиненными, почти черными глазами. Наконец, Фи шевельнулся, как будто что-то вспомнил, и, достав из кармана какой-то предмет, протянул его на открытой ладони Мартину. Он приблизился и немного наклонился вперед. На ладони Фи лежал переливчатый кристалл сложной формы.

– Это опал, – пояснил Фи.

– О, – ответил Мартин.

Он подумал, что еще никогда не слышал, как Фи говорит о чем-то, кроме предметов школьных заданий. Он тоже сел на парапет – достаточно близко к Фи, чтобы продолжать разговаривать, и достаточно далеко, чтобы, если Фи решит уйти, можно было сделать вид, что Мартин сел не к нему, а просто так, сам по себе. Из книжек у него с собой были только школьные учебники и никаких предметов, которые можно было бы показать, кроме фотоаппарата, но Мартин не был уверен, что это интересно. Он постарался придать своей позе развязность, с которой держались многие старшеклассники, но только смутился еще больше. Чтобы скрыть это, он зачерпнул горсть мелких камушек у себя из-под ног и стал бросать их в воду. Фи вернулся к своей книге. Камушки в руке у Мартина закончились и ему показалось, что Фи больше не помнит о его присутствии, но внезапно, не отрывая глаз от книги, он снова обратился к Мартину:

– Ты читал «Робинзона Крузо»?

– Нет.

Фи протянул ему лежавшую возле него книгу, примерно так же, как прежде кристалл опала. Мартин взял ее, положил к себе на колени и снова так разволновался, что около минуты таращился на обложку, словно не знал, что ему с ней делать.

– Я дочитал сегодня, – как будто попытался дать подсказку Фи.

Мартин спохватился и открыл первую страницу, но еще какое-то время не мог сосредоточиться на чтении. Стараясь не шевелить головой, он перевел взгляд на Фи. Тот смотрел в книгу, быстро двигая зрачками. У него были удивительно густые ресницы и светлая, почти прозрачная кожа на лице. Мартину понравился «Робинзон Крузо», но еще больше ему нравилось, что они сидят с Фи на карьере вдвоем, в непривычной близости, и ничего друг от друга не ждут, каждый занятый своим делом. На голой коленке Фи с такой же нежной кожей, как и на лице, была небольшая рана с темно-бурой корочкой запекшейся крови. Глядя на нее, Мартин мысленно ощутил, какая она твердая и шершавая на ощупь.

Ревность

Его последнее воспоминание о матери было связано с Гретой. Сестра матери, Карла, приехала, чтобы помочь ухаживать за ней, когда та уже почти не поднималась с постели. Грета была ее дочерью, зачем приехала она – непонятно. Ей было всего на три года больше, чем Мартину, но вела она себя так, будто он младенец, а она умудренная жизнью взрослая женщина. Когда они с отцом втащили чемоданы в дом, Грета преувеличенно умильным тоном, наклонившись вперед всем туловищем (что было совершенно необязательно – они с Мартином были почти одного роста), воскликнула:

– Кто у нас тут такой взрослый!

В основном она занималась тем, что наносила на свои длинные черные волосы какие-то липкие субстанции, принимала ванны, смотрела телевизор и говорила по телефону. С собой она привезла целый чемодан одежды и толстую записную книжку с набранными курсивом буквами на обложке: «Все женщины по сути ангелы, но когда им ломают крылья, приходится летать на метле!» Всю работу по уходу за больной выполняла Карла. Однако Грета любила произносить фразы вроде «мы были так рады возможности помочь» или «что бы вы одни без нас делали». Она очень собой гордилась. Отца в те дни Мартин вообще не помнил где-то поблизости.

Состояние матери тогда очень резко ухудшилось. Приходилось без конца менять ей пеленки и делать обезболивающие инъекции, пока однажды на рассвете все в доме не проснулись от ее срывающегося крика. Карла сделала ей укол, но это было бесполезно. Грета встала на колени у ее кровати, и мать крепко сжала ее руки. Мартин сел на кровать рядом с Гретой и неуклюже погладил мать по голове, но она как будто вовсе не замечала его. Ее умоляющий, горестный взгляд был прикован к Грете, пока не потух после нескольких резких судорог, всколыхнувших ее измученное тело. Все, что чувствовал Мартин в тот момент, – ревность и злость к глупой Грете.

Похороны

Мартину было стыдно оттого, что он не мог заставить себя убиваться по матери. Еще более стыдно было оттого, что ему очень нравилось находиться ранним пасмурным утром на кладбище, смотреть на шелестящие деревья, чувствовать, как от покрытой росой травы веет свежестью. Людей на похоронах было не много. Ему показалось, что Карла – единственная, кто искренне горюет по умершей. Остальным как будто было просто скучно. И уж точно никто не думал, как он, о том, как хорошо, что мать хоронят в таком красивом месте. Ему стало еще больше стыдно, когда он забылся и стал с удовольствием размышлять о том, как хорошо было бы устроить сейчас пикник, выпить какао (они так редко пили какао!), съесть пирожок с вишневой начинкой. Его желудок откликнулся жалобным урчанием. Гроб был закрыт. Наверно, так было дешевле. Мартин понимал, что его матери больше не нужен кислород, но никак не мог отделаться от ощущения, что она задыхается и что ей крайне неудобно в этом маленьком тесном ящике.

Фантазии

Октавия снова и снова прокручивала в голове тот момент, в котором она и некоторый идеальный «он», минув огромное множество фантастических перипетий, впервые раскрывают друг другу свои самые страстные и возвышенные чувства. Детали внутри этого сюжета могли меняться – появлялись новые остроумные фразы, «он» становился то брюнетом, то блондином, они по-разному друг к другу прикасались, но фабула в общих чертах оставалась одной и той же.

– Я так долго этого хотел… – говорил он, и от этих слов у нее заходилось сердце.

Продолжения у этой истории не было. Иногда она пыталась представить, как они занимаются сексом, но все то, что казалось ей сексуальным, было недостаточно возвышенно, а все возвышенное оказывалось недостаточно сексуальным, так что эта линия всегда оставалась где-то на уровне неясных набросков, и ее мыль возвращалась обратно, к ее любимому моменту обнаружения взаимного желания. Как будто у каждого органа в ее теле был собственный способ любить, и между собой эти способы не только не сообщались, но и не очень удачно сочетались. И только в этом моменте, краткосрочном моменте признания, все они, наконец, объединялись в общем экстатическом трепете.

Были и другие сюжеты, уже не про «него» (хотя все же в основном хотя бы отчасти про «него»), много других сюжетов! Этот воображаемый мир вряд ли можно было бы назвать мечтами. Она вообще никак не связывала его с тем, что оставалось за его пределами. Это была ее параллельная, скрытая от посторонних жизнь, абсолютно самодостаточная и намного более ценная и захватывающая, чем та другая, «реальная», та, которую ей приходилось вести по необходимости. Она никогда не пыталась переносить пережитое ей там на бумагу. Хорошо писать у нее выходило только в посланиях Кдавдию. Эти мысли были ее самым сокровенным секретом – и самым постыдным. Она скорее бы призналась, как часто занимается мастурбацией и какие порнографические сюжеты ее возбуждают, чем раскрыла бы кому-нибудь детали этих фантазий.