Другу смотри в глаза (сборник)

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Другу смотри в глаза (сборник)
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Повести

Детство суворовца Костоусова
Повесть в рассказах

Другу смотри в глаза

1

Маленький автобус с промерзшими стеклами, весь в клубах белого морозного пара, подкатил к конечной остановке, дверцы со скрежетом раскрылись, и я, с чемоданчиком в руках, выпрыгнул на утрамбованный сотнями ног снег. На мне была длинная, черного цвета, как и мой чемодан, суворовская шинель. Поставив чемодан на землю, я поправил шапку, одернул шинель, подтянул ремень, похлопал по лампасам брюк перчаткой, словно отряхивая их от снега, и, подхватив чемоданчик, пошел по дороге домой.

Я шел и всем своим видом старался показать легкость, радостность своей походки, но давалось это с трудом: чемодан был тяжеловат. Сначала на почтительном, а затем уже совсем близком расстоянии от меня следовала группа поселковых ребятишек. Восхищение мной, которое с неподдельной искренностью светилось в ребячьих глазах, наполняло меня гордостью за всех товарищей-суворовцев, и силы от этого удесятерялись во мне. Толпа ребятишек все разрасталась, и это в конце концов измучило меня. Я не мог у всех на виду поставить чемодан на землю и отдохнуть – было стыдно, могут ведь подумать, что не очень силен наш брат, – я лишь изредка перехватывал его в другую руку и шел дальше. Силы мои были на исходе; тогда, прежде чем свернуть в переулок и выйти на родную улицу, я вдруг внезапно остановился, обернулся и начал в упор смотреть на преследователей. Это их очень смутило; не понимая, почему я так твердо и даже как-то рассерженно смотрю на них, они начали потихоньку рассеиваться, расходиться кто куда, пряча почему-то глаза… «Ладно, ладно, – думал я, – ничего». Я снова зашагал вперед, свернул в проулок и незаметно покосился назад. К ужасу моему, за мной плелся еще один мальчишка, на вид первоклашка, но какое-то взрослое упорство было в его глазах, когда я крикнул ему: «Ну! Чего тебе надо?» Он не испугался, хоть и остановился, и отважно спросил:

– Скажите, вы правда суворовец?

– Конечно, правда. Разве не видишь?

– А-а… – как-то очень неопределенно протянул он, словно бы даже разочаровавшись в чем-то, повернулся и медленно, не показывая вида, что испугался или смутился, пошел прочь.

Наконец-то я вздохнул, когда, выйдя на свою улицу, поставил чемодан на землю, никого теперь не стесняясь, да и никого не видя, – улица наша короткая и малолюдная. Сладко мне было отдыхать, чувствовать немоту, даже ватность в руках… И стоял я так долго, пока не заметил в конце улицы какого-то человека, вышедшего, видно, со двора на улицу подчистить снежок у дома. Я снова поднял свой чемодан: был ясный, не очень морозный, звонкий день. Я подходил к дому, где жила Саша, не слыша поскрипыванья сапог, а чувствуя лишь удары своего сердца. Я проходил мимо ее дома как проплывал: медленно, плавно, важно, со значением, – но я не знал, видел ли кто-нибудь меня в окно – может, стекло замерзло? Но я хотел, чтобы Саша увидела меня сейчас! Видела ли?

Так и прошел я мимо, не зная…

Мама была на работе – ждать бесполезно, и я решил пойти на каток.

Захватив коньки, я все кружил около Сашиного дома, надеясь случайно встретить ее. И все-таки, когда она с портфелем в руках вышла из-за поворота, вероятно, возвращаясь из школы домой, и мы столкнулись почти лицо в лицо, я растерялся от неожиданности и смущения.

– Здравствуй, Саша… – пролепетал я.

– Здравствуй… – споткнувшись на слове и оробев от этого, ответила она.

На ней были валенки, черная шубка и спортивная вязаная шапочка, из-под которой выглядывали две черные косички с алыми бантами.

– А у меня уже каникулы! – весело и трепетно сказал я. – И дома никого. Пойдем кататься? – и показал на коньки.

– Здорово! – сказала она. – А у нас только с завтрашнего дня. Вот не везет!

Мы медленно пошли к их дому. Она вдруг рассмеялась:

– А вот меня возьмут и не отпустят! Давай говорить «ты»?

– Давайте. Давай… – поправился я и сказал: – А ты скажи дома…

– А вот и не буду ничего говорить! Давай вместе зайдем?

– Неудобно знаешь как!

– Да у меня папка вот какой хороший! Пошли, – потянула она меня за руку.

Делать нечего, пришлось слушаться.

– О, да к нам сегодня гости! – воскликнул Сашин отец, завидев нас. – Да какие гости! Ну, проходи, проходи, молодец…

– Да нет, я тут… я сейчас… Здравствуйте.

– Папа, можно я с Володей… можно, мы на каток сходим?

– О чем разговор! Да проходи, проходи, не стесняйся, что же я тебе руку над порогом, что ли, жать буду? – Он все-таки затянул меня в комнату, прямо в шинели и, с уважением заглядывая мне в глаза, которые я прятал от смущения, – ухажер все-таки! – крепко пожал мне руку. А я вдруг растерялся оттого, что взрослый человек пожал мне руку, что чуть с ходу не взял под козырек и не выпалил: «Здравия желаю!..»

– Как там жизнь военная? – спрашивал меня отец, пока Саша бегала по комнатам, собираясь на каток.

– Жизнь военная ничего, – пищал я детским баском.

– Служишь?

– Приходится, – отвечал я важно. – Служу.

– Ну, и как там, на Курильских островах? – рассмеялся он весело. – Ничего?

А я и не знал, как там, на этих островах, и отвечал:

– Да на Курильских островах все по-старому. Ничего.

– Учишься как, тоже ничего?

– Ничего. Отлично.

– Слыхала? – крикнул отец Саше. – Кавалер твой вон как учится. А ты?

При этом явном слове «кавалер» я покраснел и опустил глаза.

– Так, так… – говорил отец. – Ну, ну… Молодец. По мамке не скучаешь?

– Вот еще.

– Пошли! – выручила наконец Саша. – Готова.

А на катке играла музыка: искрились гирлянды зажженных разноцветных ламп; мощные прожектора освещали удивительный, мелькающий калейдоскоп платьев, курточек, брюк, шапочек, свитеров, бантиков, шарфов. И в этот калейдоскоп мы влились, как в свою стихию, и сначала катались на некотором расстоянии друг от друга, а уж только затем, да и то иногда, взявшись за руки. Это было в первый раз в моей жизни, что я катаюсь с девочкой за руку, оберегая и защищая ее, а не то что разбегаюсь, толкаю или даже сшибаю девчонку с ног, как это бывало на училищном катке, где – от смущения и робости – не находишь иного способа выказать свои чувства к понравившейся девчонке. И там, на катке, нам было странно и завидно смотреть на наших же суворовцев-старшеклассников, которые катались со своими напарницами спокойно, степенно, о чем-то таинственно разговаривая и над чем-то заговорщически, взволнованно смеясь. Даже когда Валька, мой друг, приводил на каток Иру и они катались вместе, но не вдвоем, а вместе со мной, им и в голову не приходило взять друг друга за руку, а я к тому же не отставал от них ни на шаг. Обычно я словно с ума сходил, разгонялся и со всего маху старался врезаться в них, сшибал то Вальку, то Иру, то сам больно падал, и никто даже не думал на меня обижаться; или начинал на глазах у обоих выделывать какие-нибудь штуки, которым специальных названий, наверно, и нет, но которые многие из нас умели делать из лихости, озорства и хвастовства. Валька к тому же этих фигур делать не мог и потому, по моим представлениям, в глазах Иры должен был выглядеть слабаком; когда рядом с нами была Ира, вернее, когда рядом с ними был я, наша дружба с Валькой превращалась в яростное соперничество, особенно с моей стороны. Надо отдать Вальке должное: он никогда не обижался на меня, он вообще был самый безобидный человек на свете…

Хотя я пришел на каток в суворовской форме, я не особенно выделялся на общем пестром и ярко-красочном фоне; само собой приходило ко мне ощущение свободы. Но вскоре, куда бы мы ни катились, перед нами образовывался некий коридор, нам давали дорогу, а это значит, что нас всюду замечали и за нами наблюдали. Мне вдруг показалось, что все как будто чего-то ждут от нас, от меня, чего-то необыкновенного и красивого, раз уж если не я, то моя форма была такая красивая и необыкновенная… И со мной началось то, что случалось почти всегда. Вновь начал я выделывать свои штуки, убегал далеко от Саши, крутился, вертелся, или прыгал, или вдруг резко тормозил, так что лед искрами летел из-под моих коньков. И так как я был занят самим собой, я не замечал, что теперь на меня глядели вокруг не с завистью, добротой или восхищением, а враждебно: хвастунов нигде не любят. И лишь когда со всего размаха я неожиданно растянулся около самых ног Саши и от боли даже не смог сдержаться, чтобы не вскрикнуть, я и почувствовал эту враждебность по веселому, радостному и едва ли не злорадному смеху, который летел отовсюду прямо мне в лицо.

– Вставайте, – услышал я. – Что, сильно брякнулись?

Я поднял глаза и увидел того первоклашку, который еще днем преследовал меня чуть не до самого дома.

«Вот еще, – подумал я. – Опять этот…» – И ничего ему не ответил, быстро поднялся, и наши с Сашей глаза встретились.

Мы сели с Сашей на скамейку отдохнуть; я был злой, растерянный и глядел на катающихся невидящим взглядом, так что огни и краски точно плыли в моих глазах. А Саша, видно, вспомнила, как нелепо я растянулся перед ней, и рассмеялась веселым обидным смехом. И тут – про себя – я ей припомнил Гену, подумал: над ним-то, наверно, не смеялась бы…

Я почувствовал чей-то взгляд, оглянулся и снова увидел настырного первоклашку, в упор смотревшего на меня.

– Эй ты! – крикнул я ему. – Долго ты будешь тут вертеться?..

– А-а… – опять как-то очень неопределенно протянул он, но поняв меня; понурив голову, он неумело покатился от нас в середину катка…

А Гена был тот мальчик, из-за которого Саша так долго не дружила ни с кем из нашего класса; об этом я узнал из ее же писем. Семья Саши переехала к нам из соседнего городка Алапаевска, где и жил Гена, с которым Саша раньше дружила; помня его, она почему-то презирала остальных ребят. И чего она в нем нашла?..

 

Я настороженно покосился на Сашу, потому что она все еще смеялась…

– Пойдем на елку? – неожиданно предложила она.

– Здорово ты смеяться научилась!

– Я как в классе прысну, так меня чуть не выгоняют. Марья Петровна думает, что над ней!

Мы сняли коньки и пошли на площадь. На площади у нас всегда устанавливали красавицу елку, которая почти каждый год занимала по области первое место.

– Завтра Новый год! Не верится… – Саша вздохнула. – Володя!

– Ну?

– Ты из автомата стрелял?

– Стрелял, – соврал я.

– Страшно?

– Мы же не девчонки…

– Ты, значит, офицером будешь, да?

– Лейтенантом.

– А кто лучше, лейтенант или суворовец?

– Лейтенант, конечно.

– Хорошо быть мальчишкой…

– Еще бы! Мальчишки всегда солдаты. Кто вас защищает от врагов?

– А вам шпионов показывают?

– Бывает… – врал я с важным видом.

Зимний городок, посреди которого высилась сказочная елка, сплошь усыпанная огнями и игрушками, на этот раз показался мне особенно прекрасным. Даже в большом городе, где я учился, не было ничего похожего. Городок был окружен прозрачным, весь изо льда, забором, светящимся изнутри разноцветными красками – лампами. Всюду гирлянды света, елка медленно вращается и вся полыхает-переливается, толпы смеющихся, визжащих ребят, катушки, катушки в виде пасти льва, головы Руслана, в виде домика бабы-яги, а вокруг всевозможные звери – медведи, волки, лисицы, олени, все сплошь из светящегося льда и снега, вот великан Дед Мороз, а рядом – вырубленная топором, но искусно, изумрудная под светом Снегурочка…

Мы забыли с Сашей обо всем на свете; влились в общий поток, и пошло-понесло… Забирались на катушку, врезались в толпу, летели вниз – крик, визг, писк, смех; нечаянная подножка – все летят, в стороны и друг на друга, куча мала! куча мала! – смех, взрывы смеха, радость, счастье… И мы опять наверху, и опять вместе – и вот мчимся вниз, падаем, перевертываемся, смеемся… Летит в сторону моя шапка-ушанка с красной звездой, я ее ищу, ищу, едва нахожу, и мы без конца смеемся, смеемся…

Мы прощаемся около Сашиного дома. Она снимает с руки варежку и протягивает мне ладонь; я беру ее теплую ладонь осторожно и стыдливо, говорю:

– До свидания…

Она кивает и убегает. Все хорошо, все очень хорошо…

А дома, едва переступив порог, я попадаю в самые родные объятия; мама тискает меня, гладит, обнимает, смеется и плачет, шепчет: родной, родной, мой, исхудал… а вот это ты зачем, это зачем, откуда?.. И она ведет меня в большую комнату, где на столе лежит открытый мой чемодан, доверху набитый спелыми, яркими, сочными яблоками…

– Это все вам, на Новый год, – говорю я. – С наступающим Новым годом, мама! Подарок это… мой… – говорю я с трудом, потому что мама очень сильно обнимает меня и вдруг по-настоящему плачет.

– Родной мой… – шепчет она.

В училище каждый день нам дают яблоки, и вот я выменял у ребят на печенье, сахар, котлеты, компот много-много яблок, потому что яблок зимой в поселке не бывает никогда, а мама любит яблоки…

Я засыпаю в эту ночь в мягкой постели, на мягкой подушке, под ватным теплющим одеялом. Все хорошо, все просто прекрасно…

Завтра Новый год.

Я медленно засыпаю. Рядом со мной мое счастье, моя мама…

2

Утренний сон прерывается резкой командой: подъем! Распахиваешь глаза и еще не сразу понимаешь, что ты уже не дома, а в училище; позади вчерашние слезы и блаженный сон – воспоминание. Впереди – суворовская жизнь. Времени на размышления ни секунды. В казарме все кипит: мелькают простыни, одеяла, гимнастерки, брюки, портянки, сапоги. «Ррро-о-та, – уже слышится неумолимая команда дежурного сержанта, – вых-х-ходи строиться!» Ты не успеваешь, в спешке плохо наматываешь портянку, нога не идет в сапог… «Костоусов, вы что там возитесь? Сидорин, быстрей! Шулеков, оставьте постель в покое! Что? Я кому сказал! После будете заправлять! Минчук, хватит возиться с ремнем! Вы что, не слышали, форма одежды – гимнастерка навыпуск? Хватит пререкаться! Гладченко, вы у меня заработаете наряд вне очереди. Нечего смотреть невинными глазами. Марш в строй!» И уже через несколько секунд тот же голос командует: «Ррро-ота, равняйсь! Смирно! Направо! На зарядку шагом марш!..»

Выходим на улицу. Зима. Февраль…

«Рро-та, бегом марш!»

Наконец только приходим в себя. Холодно. Энергично работаем руками и ногами, чтобы согреться. Рассвет еще только наступает, тускло кругом… Рота за ротой выбегаем за училищную ограду. Пробежка; лица пылают, над строем клубится пар дыхания…

После зарядки, во время утреннего осмотра, в казарме неожиданно появляется командир роты подполковник Бондаренко.

– Товарищи суворовцы! – объявляет он застывшему строю. – В честь приближающегося праздника командование училища постановило провести многодневный лыжный поход. Каждой роте определен свой пункт назначения. Нашей роте приказано…

И когда я слышу, что приказано нашей роте, я не верю своим ушам. Я толкаю локтем Вальку, который стоит слева от меня, и выразительно говорю ему глазами: понял? Но Валька ничего не понял, и я зло и восторженно шепчу ему: «Да ведь это где я живу. К нам домой…»

– Левый фланг! Разговоры! – хмурится подполковник. – Сержант Пелипенко, у вас что там, взвод суворовцев или собрание базарных кумушек?

– Никак нет, товарищ подполковник! – отчеканивает командир взвода и грозит мне пальцем. – Взвод суворовцев, товарищ подполковник!

– Дисциплинки во взводе не хватает! – И дальше уже прежним тоном продолжает: – Выход назначен на шесть ноль-ноль двадцатого февраля сего года. Приказываю: командирам взводов и офицерам-воспитателям полностью обеспечить готовность взводов. А также приказываю: девятнадцатого февраля сего года к 18.00 повзводно быть готовыми для смотра-проверки. Рро-тта, слушай мою команду! Напрра-во! На завтрак ша-а-гом арш! – Рота с ходу печатает шаг. – Сержант Пелипенко, ко мне!..

Целую неделю мы только и делали, что готовились к походу. Подгоняли лыжные крепления, учились быстро и плотно скатывать шинели (делать скатки), тренировались правильно укладывать в вещмешок походные принадлежности: запасное теплое белье, байковые портянки, солдатские котелки, ложки, кружки, лыжную мазь, запасные части креплений, неприкосновенный запас и многое другое. Каждый день часа по два проводилась репетиция ротного хора – мы должны были выступить с художественной самодеятельностью перед пионерами нашего поселка. Мы с Валькой еще участвовали в гимнастических пирамидах – коронном номере нашего концерта; на эти тренировки тоже уходило немало сил и времени. Были у нас свои чтецы, певцы, музыканты, жонглеры; даже боксеры должны были выступить с показательным боем.

Больше всех, конечно, волновался я – и за свой родной поселок, и за то, как нас встретят, и за то, понравимся ли мы со своим концертом и гимнастическими номерами. От одной мысли, что меня в пирамидах увидит, возможно, Саша, мне становится жарко.

Пирамиды были сложные, и нам всегда подолгу и горячо хлопали, когда мы выступали с ними. Вальке приходилось выделывать самые опасные трюки, и я уже заранее гордился смелостью Вальки, потому что он был лучший мой друг…

Рано утром двадцатого февраля на мощных крытых грузовиках нас вывезли за город. Ехали мы довольно долго, и наше возбуждение, наши бравые поначалу солдатские песни, шутки, смех – все это вскоре прошло и иссякло. Мы замерзли и жались друг к другу; было темно, холодно и как-то одиноко.

На пункте переформировки нам устроили быструю пробежку; мы отошли и разогрелись…

Длинная цепочка лыжников протянулась далеко в глубину к горизонту. Наш взвод замыкал колонну, и всю эту растянувшуюся вдаль змейку было хорошо видно под ярким зимним солнцем. Снег теперь уже искрился и переливался. С каждым шагом вперед становилось теплей и веселей; вскоре даже наступили минуты, когда все тело, с головы до ног, было охвачено чувством восторга и льющей через край радостью жизни.

Мы шли точным, равномерным шагом, не уставая и не задыхаясь; скатка и вещмешок приятно тяжелили плечи. Кто-нибудь из товарищей оглядывался и просто так, из озорства кричал: «Не отставай, не отставай…» Ему понимающе подмигивали или улыбались в ответ…

Километров через шесть-семь равномерного, неторопливого хода мы уже не видели, как искрится вокруг нас снег, как красив вдали пихтовый лес, как переливается под солнцем красная крыша обгоняющего нас по параллельной дороге автобуса… Перед глазами была лишь спина товарища с вещмешком и скаткой и беспрестанно, бесконечно, безостановочно мелькающие и убегающие от тебя задники его лыж… Отчаяние то отступало, то с новой силой накатывалось на тебя, но ты шел и шел, потому что шли все…

Через тринадцать километров был сделан привал на обед; мы готовы были сбросить с себя все и повалиться на снег, но слышали команду, строгий голос, и подчинялись. Аккуратно, в круг, сложили все скатки, лыжи сняли с сапог (у нас были ременные крепления) и выстроились, как на параде, в одну линейку; ровным строем возвышались рядом и палки…

Ноги гудят; на глаза накатывается слезный туман; руки вялые, движения замедленные…

Походная кухня уже давно поджидает нас. Мы выстраиваемся в длинную повзводную очередь, и толстый наш повар дядя Миша, подмигивая и ободряюще улыбаясь, щедро плескает в наши котелки мясные горячие щи. Мы отходим и рассаживаемся на скатки вокруг командира взвода. Пелипенко, конечно, нисколько не устал, ему эти тринадцать километров – раз плюнуть. Мы молча едим и начинаем постепенно отходить; руки, это чувствуется по ложке, мелко дрожат… От командира роты, получив новые указания, возвращается наш офицер-воспитатель, майор Петров. Он тоже садится в круг и принимается за котелок.

После обеда мы начинаем даже смеяться… Майор рассказывает нам военный анекдот про старшину. Мы смеемся.

– Минчук, – говорит майор, – а вы ведь как старшина этот.

– Почему? – обижается Минчук.

– Тоже часто не знаете, где у вас что…

Не смеется лишь наш взводный силач Говоров. Он так устал, что ему не до смеха. Кроме прочего, у него за плечами взводная походная рация. Тяжело…

Впереди снова лыжня… Я усмехаюсь, вспоминая маленькую потешную фигурку, которую на привале Валька вырезал из сучка сосны. Оборачиваюсь и улыбаюсь. Он улыбается в ответ и спрашивает глазами (он через несколько человек от меня): что? Я снова смотрю вперед и скоро уже опять ничего не вижу, кроме задников лыж своего товарища, и ни о чем не думаю, кроме: надо, надо, надо…

Когда мы входим в поселок, прошагав при полной амуниции еще двенадцать километров, нас встречает бодрым маршем пионерский духовой оркестр. Мы устали, у нас нет сил, но мы улыбаемся, мы горды и счастливы. Мальчишки и девчонки бегут за нашей колонной до самой школы, где роте будет предоставлен ночлег. Среди ребят около школы я замечаю Галку Сорочинцеву, Витальку, Сережку, Наташу, товарищей моих по тимуровской команде. «Вовка, Вов-ка!..» – слышу я и машу им в ответ рукой. Глазами я ищу ее. Она стоит немного в стороне ото всех. Я только успеваю махнуть ей рукой и жестом сказать – подожди, как начинаются команды, и уже ничего не видишь, а только слушаешь и выполняешь приказы…

С Валькой, в виде исключения, нас отпустили ко мне домой – на вечер и ночь. Мы выскочили из школы: многие зеваки уже разошлись, но Саша стояла на прежнем месте.

– А это вам подарок, – сказал Валька и протянул Саше деревянную фигурку, когда мы втроем зашагали домой.

– Кто это? – рассмеялась Саша.

– Бабай.

– Какой Бабай?

– Ну, это как баба-яга, только мужчина.

Мы так и покатились все со смеху…

Тут из-за угла, как будто случайно, вынырнула Галка Сорочинцева, и вот домой мы уже идем вчетвером. Галка тараторит как сорока и без конца о чем-то спрашивает меня, и я машинально отвечаю, потому что мне как-то неспокойно. Мне не очень слышно, о чем говорят Саша с Валькой, зато безостановочный, заразительный смех Саши слышно хорошо. А я и не знал, что Валька так может смешить. И что он там такое говорит ей? Прямо так и заливается… Я злюсь на Галку, как не злился еще никогда на нее; я знаю, она нарочно тараторит и нарочно заставляет меня без конца отвечать на ее вопросы, чтобы досадить Саше. Выбрав момент, я словно нечаянно оборачиваюсь и вижу вдохновенное лицо Вальки и смеющиеся, счастливые глаза Саши.

3

На следующее утро, после торжественной части, мы даем во Дворце пионеров концерт.

Неумолимо приближается наш номер… В пирамидах нас участвует семь человек, и все, кроме Говорова, волнуются. «Через три номера», – предупреждают нас. Волнение подступает к горлу… Мы все в белых шелковых майках, белых носках и черных атласных трико. Обычно чувствуешь себя подтянутым, а теперь такое состояние, точно ты натянут как струна. Осторожно выглядываю из-за кулисы. Нахожу глазами Сашу. Вижу только ее.

 

Вот Женька Матвеев вышел читать свою балладу. «Константин Симонов. Сын артиллериста», – несколько охрипшим голосом объявляет он. Но это ничего, пройдет… голос у него замечательный, пробирает слушателей до озноба…

 
… А у майора Петрова
Был Ленька, любимый сын,
Без матери, при казарме,
Рос мальчишка один.
 

Я вслушиваюсь и узнаю строки, от которых хочется плакать, так они отдаются в душе… И снова выглядываю из-за кулисы и вижу настороженный, внимательный ее взгляд… Мне и хорошо и больно. Мне обидно. Я вспомнил, как после торжественной части сегодня я увидел их вдвоем, Сашу и Вальку, в коридоре. Они разговаривали… и не замечали меня, ни Саша, ни Валька. Это показалось мне таким странным! Как будто они нарочно делали вид, что не замечают меня, но в том-то и дело, что не нарочно, а в самом деле не видели меня. И какая-то сила толкала меня не открываться им, и я услышал, как он говорит ей о бабочках, гусеницах, каких-то букашках, – и все это вдруг отдалось во мне странной обидой. Он говорил, а она смотрела на него так, как никогда еще не смотрела на меня, и тут я вспомнил Гену из Алапаевска и как-то горько усмехнулся про себя над Валькой.

 
«Огонь!» – летели снаряды.
«Огонь!» – заряжай скорей!
По квадрату четыре, десять
Било шесть батарей.
Радио час молчало,
Потом донесся сигнал:
– Молчал: оглушило взрывом,
Бейте, как я сказал.
Я верю, свои снаряды
Не могут тронуть меня.
Немцы бегут, нажмите,
Дайте море огня! —
 

все читал и читал Женька. В зале царила взволнованная тишина.

Я смотрел на нее, на ее бледное, почти мертвое лицо. «Это тебе не букашки ваши!» – со злорадством невольно подумал я. Тогда я отошел от них в сторону, вспоминая, что ведь и вчера они весь вечер говорили о чем-то своем, и почувствовал одиночество. «А вы будете сегодня выступать?» – вдруг услышал я тогда же и снова увидел того первоклашку, который все преследовал меня. Я внимательно посмотрел на него и в первый раз ласково, по-доброму ответил ему: «Буду…»

 
– Ты слышишь меня, я верю:
Смертью таких не взять.
Держись, мой мальчик: на свете
Два раза не умирать!
Ничто нас в жизни не может
Вышибить из седла —
Такая уж поговорка
У майора была.
 

Вон и Валька. Он тоже волнуется. Но чувство товарищества к нему у меня куда-то улетучилось. Мы волнуемся с ним раздельно, а не вместе, как всегда. Яростная буря аплодисментов. Это закончил читать Женька. Занавес. Женька белый. Аплодисменты не умолкают. Женька во второй раз выходит на сцену и долго, счастливый, не может уйти за кулисы; он как будто купается сейчас в своем успехе.

Наконец на сцену выходим мы. Мягкая, ритмическая музыка. Первая пирамида. Вторая… Все делаем машинально, перемещаемся как во сне, одно движение, второе, теперь дело за Валь-кой… Замерли. Аплодисменты. Делаем заход на новую пирамиду. «Не спеши», – тихо шепчет кому-то Говоров. Ему достается, он все время внизу, все время держит, поддерживает, сдерживает, удерживает… Такова участь, силач. Четвертая пирамида. Валька ставит руки на колени товарищей, взмах ногой, стойка… Аплодисменты. Пирамида замерла. Вновь расходимся, сходимся, каждый чувствует, что приближается самая ответственная минута. Шестая пирамида проходит отлично. Нам хлопают. Крики «браво». Крики «молодцы». Мы готовимся к последней пирамиде. Ответственный момент. Волнение. Мокрые ладони. «Спокойней», – шепчет Говоров.

Четверо, обняв друг друга за плечи, встают в круг, приседают; еще двое, я и Сидельцев, забираются им на плечи, сплетают крест-накрест руки и тоже приседают. Теперь Валькина очередь. Он сначала встает на плечи нижних, потом осторожно, спокойно перебирается на наши плечи, удобно расставляет ноги и мягко приседает. Музыка. Нужный такт. Четверо нижних выпрямляются, встают в полный рост. Напряжение нарастает, в зале – тишина. Теперь осторожно, медленно начинаем выпрямляться мы с Сидельцевым. Выпрямляемся, чувствуя внизу, за сценой, пропасть. Тишина полная. Музыка прекращается. И в этот момент взглянув туда, где сидит Саша, но от волнения так и не увидев ее, я вдруг с пронзительной ясностью понимаю, что сейчас Валька встанет на ноги, возвысится над нами, и это будет все, мой конец, мое поражение, его победа…

Он медленно, слегка балансируя руками, начинает подниматься. Секунда. Вторая… Черная сила уже толкнула меня, я слегка передергиваю плечом. Валька выпрямляется в полный рост, но нога его медленно скользит по моей шелковой майке… Он старается удержаться, качнулся, – в зале тяжелый вздох, – еще раз качнулся, – в зале вздох ужаса! – и полетел вниз…

В темноте, ослепившей меня, я не видел, как Валька сгруппировался и удачно приземлился на мягкий ковер. Буря аплодисментов раздавила меня…

После полудня мы уже в пути. Все то же яркое светило солнце. И так же нарядно сверкал чистый снег. И та же колонна растянулась далеко к горизонту. Но идти было тяжелей…

До привала было далеко, а у меня все больше и больше натиралась мозоль; видно, плохо намотал портянку. Сначала терпел, а потом пришлось потихоньку отставать от ребят. Сержант Пелипенко, замыкающий колонну, без конца подгонял меня. Боль со временем становилась нестерпимой; пот так и катил с меня. Внутри меня росло и быстро разрасталось – как снежный ком – отчаяние и чувство одиночества. Чуть не разрыдавшись, я наконец бросился на снег. Как хорошо лежать, так бы и лежал, лежал…

– Встать!

Я поднял голову.

– Суворовец Костоусов! Немедленно встать!

– Мозоль, – ответил я.

– Как вы разговариваете?! – Но что-то, видно, переломилось в сержанте, и он сказал: – Ну-ка, снимайте сапог. Живо!

Снимать на холоде не хотелось, да и больно было, но я снял. Командир взвода сам перемотал мне портянку (теперь я ему прощаю наряд, который он дал мне тогда за разговоры). Я надел сапог – кажется, лучше.

Километра за два до привала перед моими глазами поплыли круги. Идти я уже не мог. Я начал потихоньку скулить и хныкать, и это поначалу как-то помогло мне. Потом во мне случился какой-то острый приступ отчаяния, и я с громким плачем бросился на землю. Я рыдал, извивался на снегу, говорил: не хочу, не хочу, не хочу!.. Я слышал команду «встать», «немедленно встать» и не мог найти в себе сил, чтобы подчиниться сержанту. Я был в отчаянии, и никто не мог понять, что это было за отчаяние и насколько оно было глубоким…

Потом я разобрал, что мне приказывает уже кто-то другой, не сержант Пелипенко, и узнал голос офицера-воспитателя; значит, из головы взводной колонны он пришел специально ко мне. Я встал, взял в руки лыжные палки и сделал шаг вперед. Только теперь я заметил, что весь взвод стоит на месте и все смотрят на меня. Забыв о боли, я сделал второй шаг. Третий…

С каждым шагом привал все ближе. В сапоге у меня кровь, я это чувствую. Лишь бы до привала. Вот и сержант Пелипенко ничего не говорит, когда Валька подъезжает ко мне, снимает с меня вещмешок, скатку и забирает себе. Мне снова хочется разрыдаться.

На привале Валька приносит мне полный котелок горячих щей. Я ем, обжигаясь. Рядом сидит Валька и, наверное, совсем не догадывается, что самое трудное для меня – посмотреть ему в глаза. Я знаю, я посмотрю, ведь это не ему совсем писала Саша письма, и не с ним разговаривал Сашин отец о Курильских островах и о военной службе, и не ему он жал руку, как мужчина мужчине.

– Слышь, – говорит мне о чем-то Валька, и я слышу его как сквозь сон… и поднимаю к нему глаза.