Buch lesen: «Кто они такие»
Gabriel Krauze
WHO THEY WAS
Copyright © Gabriel Krauze, 2020
© Gabriel Krauze, 2020
© Шепелев Д., перевод на русский язык, 2021
© Оформление, издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
* * *
Не смотри на других
И сигаю из коня, и хоп, на асфальт, и в этот момент – когда сигаешь из тачки и назад пути нет – понимаешь, что по-любому сделаешь это, пусть даже тебя так шарашит адреналин, что на секунду тебе хочется быть не здесь. И вот мы крадемся по улице, добыча слишком далеко, мы ошиблись по времени, но не можем за ней бежать, чтобы не спугнуть, так что быстро крадемся. Мое лицо обтягивает клава, а сверху я натянул капюшон и чую, как адреналин взрывается под ложечкой умирающей звездой, и словно весь я – колотящееся сердце.
И я быстро крадусь, подбираясь к ней, и Готти прямо за мной, а она не слышит, как мы движемся, прильнув к земле, в черных хлопковых трениках «Найк», без малейшего шелеста, в кедах «Найк», бесшумных на асфальте. И на пару ударов сердца я отмечаю, как все на улице кажется картиной чьей-то мирной жизни: солнце плывет в небе куском масла в супе, заливая светом улицу и все, что на ней есть: четкие ряды опрятных домиков, гладкие кустики вдоль тротуара, прохладный утренний запах металла; и вот она распахнула калитку, и сворачивает с улицы, и идет по дорожке к крыльцу.
И мы проебали время, но все равно можем взять ее на пороге, так что мы бежим, все еще пытаясь не шуметь, но надо уже реально спешить, пока она не скрылась, и мы затекаем в калитку – она уже почти у двери, ищет в сумочке ключ, – и мы бежим по дорожке, и нагоняем ее, я могу коснуться ее волос, чую их мягкость и шампунь, и еще дорогой парфюм, от которого почти мутит, и в этот момент все, что я знаю, отпадает – память, прошлое, будущее, а затем эта улица, это утро – и все вокруг исчезает, словно я забываю мир, и есть лишь этот Миг, кристально-ясный, на этом пороге. И только я хочу схватить ее за шею, чтобы усыпить, как она засекает меня.
И кричит. Она видит меня – точнее, мои глаза и чуток губ сквозь три дырки в черной клаве, – и словно вдруг сознает, что попала в кошмар, и нам ясно, что все пошло по пизде, поздняк шифроваться, так что я ее хватаю, давлю рукой на горло и крепко прижимаю к себе спиной, а Готти пытается снять «Картье» с ее запястья, но что-то никак, пыжится, как может, а металл режет ей кожу, и она кричит, забирайте, забирайте, и тогда меня больше не шарашит, потому что мы в натуре это делаем, ничего другого нет, все во мне четко и ровно, и я ей в ухо говорю, не дрыгайся, бля, но Готти не может сорвать часы, хотя она, похоже, не выкручивается, и я вижу, он такой, шозахуйня – это первый раз, чтобы он не мог с кого-то снять часы, а эти все по краю усыпаны брюликами, так что мы всерьез нацелились, типа, легко потянут на десять-пятнадцать косых.
И я думаю, ну нахуй, она же орет, усыплять ее поздно, уж лучше помочь Готти. Тут дверь – белый массив с медной колотушкой – открывается, и там парень лет семнадцати, смотрит на нас как вкопанный и говорит, мам, и наши глаза встречаются, и я вижу в его глазах и за плечом жизнь, не похожую на мою, может, лучше моей, без стольких острых углов и разбитых вещей. И мы все возимся с часами, и вдруг Готти отвлекается и вырубает парня ударом в табло, и захлопывает дверь, и мы снова одни. И я вижу у нее здоровый перстень с камнем, на безымянном пальце, и хочу стянуть, но он застрял, кожа морщится, и ей больно, а скрутить никак – перед ним обручальное кольцо, по сути, стопорит его. Так что я фигак, и отгибаю ей палец, прям до конца, до самого запястья, и странно так – я всегда думал, если ломаешь палец, чуешь хруст кости, слышишь даже, а тут ничего, как бумагу согнуть, словно пальцу так положено гнуться – и она орет мне, забирай, да забирай, а я никак, и через пару секунд вижу, палец опухает у основания, и понимаю, что теперь я точно не сниму кольцо. И дверь открывается снова, и там мужик в красном свитере, и нам ясно, что это пиздец, надо делать ноги, но мы еще надеемся урвать хоть что-то, чтобы не зря все это, а мужик хватает жену за талию и тащит к себе, за дверь, и Готти такой, ну нахуй, Снупз, пора рвать когти, разворачивается и чешет от двери, к коню, который ждет нас посреди дороги, а я такой, нихуя, не уйду ни с чем. И мужик втаскивает жену в дом и захлопывает дверь, и я вижу прихожую с бежевым ковром (толстый такой, мягкий, из тех, что держат солнечный свет, так что хоть ложись и спи на нем) и хуяк, суюсь в дверь, пока не закрылась, и хватаю бабу за запястье и тащу к себе, и мужик ебашит дверью ей по руке, и она кричит. Готти чешет по дорожке к калитке, а я вижу в щель, что баба уронила сумочку, так что я ее хватаю, а дверь снова открывается, и мужик машет битой, но я пригибаюсь, и она свистит у меня над башкой. Я руки в ноги и бегу с сумкой по дорожке, из калитки, но коня уже нет, он удаляется по дороге, медленно так, задняя дверца настежь, и Готти кричит мне, залазь, а мужик несется за мной, размахивая битой и ревя, как бешеный – без слов, просто рвет глотку, – и я бегу за конем, вдыхая утро, солнечные иглы пронзают небо и падают кругом, и я не уверен, что добегу, типа, никак не догоню, типа, нефига, меня так штырит, не может быть, чтобы вот так все кончилось, не может… И я-таки ныряю башкой на заднее сиденье, и Готти меня хватает – ноги еще снаружи – тачка дает газу, Готти меня втаскивает, тянется к дверце и захлопывает, и Тайрелл нас увозит.
Мы выруливаем с улицы на шоссе и говорим Тайреллу, типа, шозахуйня, чувак, не мог подобрать кореша, это была жесть, и я стягиваю балаклаву, и Готти свою тоже, и это как выныривать на воздух с огромной глубины, где ты был так долго, что не замечал, как тонешь, и Готти такой, черт, не знаю, шозахуйня, но я не мог снять часы, просто не мог, пытался по-всякому, и никак, а Тайрел такой, зуб даешь? но он говорит это ровным голосом, так как дико старается вытащить нас поскорей с района, аж скривился от натуги, бледный, как поганка, но вообще он молоток; не гонит со всей дури, как подорванный, просто едет, как если опаздывает, типа, на утреннюю встречу. Плюс тачка правильная; не сверкает, но и не слишком коцаная или убитая, когда ясно, что такое корыто не сегодня завтра сожгут.
Когда он едет назад по трассе, мимо магазов и, типа, нормальной утренней жизни, как везде, навстречу нам проносится, завывая, телега, бросая синие отсветы на дома и окна бледными всполохами, еле видными в утреннем свете, и мы с Готти сползаем с сиденья и залегаем на полу, потому что телегу вызвали явно за нами. Мы лежим там, скрючившись, согнув колени, чтобы снаружи никто не подумал, что тут кто-то есть, пригибая бошки к грязному полу, так что видно рисунок коврика, который вдруг становится таким конкретным своей формой, текстурой, цветом, своим…
И телега проносится мимо, в обратную сторону, на улицу, на которой мы были минуту назад, и я немало удивлен – все же говорят, как полицию вечно не дождешься, и всякое такое, но эта оказалась шустрой, то есть весь движ не мог занять больше, типа, трех минут – наверно, сын или муж сразу вызвали федов, пока мы обрабатывали бабу, пытаясь хоть что-то содрать с нее, но сейчас часов десять утра, и движение спокойное, а мы замутили такую ебанину – неудивительно, что они примчались так быстро. Но они даже не заметили Тайрелла, даже ни разу не взглянули в нашу сторону, и мы уже нормально так отъехали от большой дороги. Мы садимся на сиденье. Едем обратно на хазу, можно теперь расслабиться, мы выбрались, теперь они нас не достанут.
И Готти тогда говорит, ты ебанат, братан, ты ебанат, нахваливая меня перед Тайреллом, Снупз ебанат, ты в курсе, грит, не уйду и всё, а глаза расширены, и улыбка шир-шир-ширная. А я такой, ебать, братан, я бы не ушел ни с чем, и Тайрелл говорит, какой улов, братан? И я показываю сумку – это «Прада», сама, наверно, потянет на косарь, – и Тайрелл говорит, лавэ там есть? И я лезу внутрь.
Там побрякушки богатой бабы: парфюм и дорогой крем для рук, и всякие визитки, и прочее дерьмо, на которое я даже не смотрю, поскольку его не продашь. А затем я натыкаюсь на бумажник, пока Готти базарит с Тайреллом, типа, чувак должен всех обзвонить, птушта мы, блядь, не знаем, где они, а я лезу в бумажник, тайком от Тайрелла, и вижу пачку полтинников на семьсот фунтов, быстро вынимаю и сую поглубже в карман, иначе Тайрелл и другие захотят долю, а я думаю, нихуя, это наше с Готти, никто не рисковал свободой и не творил запредельной жести, как мы с ним сейчас – хоть и вышел зашквар, – и раз уж это такая мелочь вместо реальной добычи, я ее возьму, и пусть никого это не парит. Обычно самый куш, типа, по тридцать процентов с каждого скока, берут Большой Д, Готти и я. Большой Д – за подвод и наводку, мы с Готти – за гоп-стоп и самый риск, а остальное получает Тайрелл, так как все, что от него требуется, это подкинуть нас к месту, где будет движ, а потом забрать. И тут Тайрелл говорит, чего в бумажнике, братан, есть лавэ? и я такой, неа, только одни карточки, и вынимаю черную «Американ-экспресс», и мы такие, бляааа, уж это верняк, что часы с кольцом должны были стоить бешеных бабок, это стопудово запредельные богачи, говорит Готти. То есть нам и так было ясно, что она богачка, по прикиду и цацкам, да это еще в будний день, чисто рядовое утро, без всяких таких дел – наверно, шла из кафе или, может, из салона, потому что от волос ее пахло кайфово, – и сам двор, куда она зашла, с большой белой дверью, такой домина, какой никому из нас в жизни не заиметь, хотя приятно помечтать, что когда-нибудь придет такое время. Но карточка «Американ-экспресс» – это кое-что еще, она указывает на иной уровень жизни; я только в песнях о ней слышал, у рэперов, вроде Джей-Зэт и Лил Уэйн, ну и, конечно, Канье, втирающих, как они оттягиваются, птушта у них черные карты – высший признак богатства, принадлежности к реальной элите, мажорам, глядящим свысока на остальных.
Я сую карту в карман, на память об этом дне, понимая, что раз уж мне вряд ли светит заиметь такую, с моим именем, отчеканенным на ней, пусть будет хоть чья-то, хотя я не смогу ее использовать – ее, наверно, уже заблокировали, говорит Тайрелл, и все снова кажется нормальным: солнце, знай себе, светит, погода как погода, люди на улицах – просто люди, занятые, чем положено утром в понедельник, и магазы, и машины, шум и гам. Всякое такое.
Мы проезжаем Голдерс-грин; дети уже в школе, люди завтракают в обжорках, магазы открыты, автобусы привозят-увозят людей, все идут по жизни своими четкими дорожками, каждый в свою сторону. Готти звонит Д, сказать, какой вышел зашквар, так что мы теперь возвращаемся на хазу, в Уиллесден, где зависали утром, и в какой-то момент я вижу впереди другого коня – я даже не уверен, когда он нарисовался, наверно, после Голдерс-грина, – и я просто болтаю с Готти, и мы все еще в ахуе оттого, как он не смог снять часы, птушта я видел, как он это делает раза, типа, четыре, всегда четко, без проблем, но в этот раз, хз почему, не вышло. И мы все это перетираем: как было на пороге и с каким звуком дверь заехала ей по руке, смеемся, как муженек врезал ей дверью, птушта я сумел цапнуть ее за руку и вытащить. И вот какая штука: никаких угрызений, у меня никаких, у Готти никаких, и не потому, что мы злодеи или еще из-за какой моральной хуеты. Штука в том, что я на этот счет вообще ничего не чувствую. Она по-любому ни секунды не думала о персонажах вроде меня, о том, что это значит – быть мной. Я ей до фени, а мне до фени она. И до фени я ей не потому, что я так поступил с ней. Я и так был ей до фени, еще раньше, чем мы пересеклись, потому что мы отрезаны друг от друга в своих мирках. Так что нахуй угрызения. Нет смысла тратить время, пытаясь почувствовать что-то, если это не от сердца. По-любому, так что…
Короче, мы тормозим на парковке у небольшого дома в Уиллесдене, где мы все зависали тем утром. Я сую клаву в карман, где деньги, чтобы карман нарочно чуть выпирал. Мы вылазим из коня, и тут же подкатывает другой конь, «Порш», цвета вороненой стали, в котором всегда рассекает Большой Д со своим племяшом, Призраком, чтобы вычислять людей, которых стоит пощипать, и Тайрелл с Готти закуривают. Тачка идеальная, птушта слишком чумовая – слишком дорогая – для уличной шпаны, так что Д может вплотную втыкать на людей изнутри и прикидывать, кого мы тряхнем. Плюс когда мы едем в конвое – обычно они впереди, поскольку они наводчики, а всю жесть творим мы, – никто не подумает, что мы в паре, ведь их тачка с иголочки, то есть я вас умоляю: то чуваки в «Порше», а то мы, в каком-то бэушном корыте. В нашем коне телочек не покатаешь, ты меня понял.
Хаза что надо, не близко от нашего района, но и недалече от жилых кварталов, никто из нас не живет на этой дороге и никак с ней не связан, а парковка за забором и высокими кустами, так что с дороги нас не видно. Из коня вылазит Большой Д и морщит лоб. Призрак тоже вылазит и задает вопросы, но его все игнорят, и мы с Готти начинаем базарить с Большим Д, пересказывая все по новой, показывая сумку и матеря того мужика, ебать, говорит он, мож, вернемся за ней потом, птушта такие сумки можно нормально загнать, и я иду и нычу сумку под один высокий куст у забора и присыпаю палой листвой. Готти с Большим Д перетирают в стороне от всех, понизив голоса; Д – авторитет, дает нам зачетные наводки, но базар вести умеет, особенно с Готти. Тайрелл и Призрак, если уж так, на подхвате, они же водилы, никакой хуйни не творят, у этих чуваков кишка тонка, не то что у меня и Готти. Но зато над прикидом своим гоношатся, это умора, даже когда выходят на дело. Призрак вечно сверкает золотым зубом с большим камнем, а Тайрелл – белыми штанами с вышивкой, словно едет зажигать. Не то что чувак собрался пострелять номерки у клевых телочек по пути на движ. Реальная маза в том, чтобы водила не казался чуханом, про которого подумаешь, типа, твой конь тебе не по карману.
Короче, Большой Д перетирает с Готти, оба морщат лбы, и я подхожу и слышу, Д говорит, не, Готти, нового коня нужно достать прям щас. Большой Д сутулится, нависая над Готти, а тот засунул руки в карманы треников и воротит нос всякий раз, как Большой Д нависает над ним, словно не хочет, чтобы его касались слова Д, а мне не слышно, о чем речь. Готти такой, да ну, нахуй, старик, я мутить ничего не стану после такого, без вариантов, и говорит, что доверяет только одному, своей чуйке, и он чует, что сейчас не время идти на дело. А Д вовсю бомбит его словами, но Готти идет в отказ, типа, нифига, я не согласен, это полная хуйня. Он делает суровую затяжку и пуляет сигу. Я говорю, что за базар, Д? И он давай втирать, что нам надо купить нового коня, если мы хотим делать больше движей, и он хочет, чтобы кто-то из нас метнулся в магаз шмоток в Голдерс-грине, где одна продавщица вечно сверкает «Дайтона-Ролексом», и снял с нее часы, чтобы толкануть их и купить нового резвого коня. Надо думать, добавляет он быстро, нам всем тоже капнет лавэ, а потом отворачивается и сплевывает в куст. И Готти смотрит на меня, типа, неа, Снупз, ну нахуй, у меня такое чувство, что надо ждать беды – и я слышу, как машины проезжают по дороге, за кустами, но в таком отдалении, словно мир от меня уплывает.
Раньше никогда такой проблемы не было. Большой Д всегда покупал нам резвых коней, как того, в котором мы сюда приехали; то есть начать с того, что он сам сколотил эту группу, так что и вопроса такого стоять не должно. Он знает, мы с Готти реальные едоки, знает, что это наша тема, если уж так, это первый раз, когда движ конкретно пошел по пизде, он должен понимать, что мы возместим убыток с лихвой в другой раз. Но сейчас он хочет, чтобы мы подорвались и устроили конкретную жесть – то есть смотались в Голдерс-грин, откуда мы, по сути, только вернулись, – и лишь затем, чтобы добыть денег на нового коня. Готти прав, там сейчас должно быть жарко, феды по-любому будут рыскать. И потом, трясти магаз при свете дня? Щипать продавщицу в самом магазе? Без шифровки, без прикрытия, без ничего. Вот так, зайти туда дуриком и прижать ее, до усрачки напугав, причем я и клаву не успею натянуть, птушта меня засекут, наверно, раньше, чем я войду в магаз, а я не знаю, где там камеры, и все такое.
Я смотрю на Готти, а Большой Д кладет мне руку на плечо и отводит в сторону, подальше от других, но рука его слишком жмет мне шею, а кожаный рукав шуршит, как змея, когда линяет, и пахнет от него перегаром и лосьоном, и он такой, Снупз, я знаю, ты мастак, это фигня, все, что тебе надо, это зайти в магаз, и как увидишь эту телку, подходи к ней ровным шагом, а потом раз, и снял с нее часы.
Я вечно голоден, хотя лавэ у меня заначено, но я всегда хочу больше, так что даю ему отвести меня в сторону, хотя его рука все больше давит мне на плечи. И я спрашиваю Д, как именно я это сделаю? Он начинает показывать на своем Ролли, как нужно схватить циферблат и дернуть под углом, объясняя, как резкое нажатие сломает зубок, где ремешок крепится к корпусу. Я пытаюсь повторить, как он показал, на его часах, но потом думаю, ну его, если Готти не пойдет, то нахуй, и на этом завяжу соглашаться на всякую жесть. Я убираю руку с его часов и говорю, не, чувак, эта хрень, похоже, слишком стремная, слишком много мутных моментов, я пас.
Я поворачиваюсь, чтобы не видеть лица Большого Д, и иду к Готти. Ненадолго позади меня повисает тишина, а затем мир опять притекает, шумный, быстрый, беспрерывный. Я подхожу к Готти, и он понимает, что я сказал нет, и лицо его спокойно, и черные глаза смягчились, и он говорит, верь мне, Снупз, лучше слушай чуйку и не смотри на других. Не смотри на других. Похуй, что подумает чувак, тебе ничего не надо доказывать, брат, чувак и так знает, ты мастак. Но это дело дрянь, брат, точно говорю, пахнет бедой.
Я толком не замечаю, как мы оттуда уходим. Большой Д говорит насчет того, что наберет нам, и мы стучимся кулаками с Призраком и Тайреллом. Тайрелл шагает в Криклвуд, Большой Д с племяшом отъезжают в «Порше», а мы с Готти идем назад, в Южный Килберн. Я говорю, как по мне, так Большому Д понадобился новый конь, чтобы мы могли туда вернуться и побазарить с этим брателлой. Я думал, говорю, он будет, как босс, рулить по полной, а он мнется, как будто лавэ нанэ, ну нахуй. И Готти такой кивает, в натуре, в натуре, и мы с ним оба понимаем – хотя вслух не говорим, – что это был наш последний движ с Большим Д.
Когда мы подходим к Южному Килберну, небо ерошат серые тучи, словно тесто на опаре, и солнце не смотрит на город. Я отсчитываю Готти половину от семихатки, стыренной из бумажника, и слегка поднимаю ему настроение, и он говорит мне, пока мы идем по Килберн-лейн, избавиться от черной «Американ-экспресс». Я приседаю рядом с водостоком и делаю вид, что бросаю туда карту, а сам сую в рукав. Я хочу оставить что-то на память об этом дне. Нас никак не смогут вычислить по ней, если только не поймают за руку, а я не планирую светить ее. Мы возвращаемся в Южный Килберн, в жилые кварталы, чтобы завалиться к Пучку. Мы теперь можем купить один-два косяка или две восьмушки, хорошенько упороться, заскочить на бровях в метро и вернуться в Восточный Лондон. Как я сказал утром Готти, когда мы выдвинулись творить жесть, мне надо постараться встать завтра пораньше и свежачком, полным сил, к первой паре в универе.
Южный Килберн
В округе, типа, два-три магаза, и всякий раз, как я захожу купить бухла, «Ризлы» или еще чего, в витрине висят белые постеры со словом УБИЙСТВО большими красными буквами поверху, а под ним зернистое фото одного брателлы по имени Блугз, с припиской насчет вознаграждения в двадцать тысяч фунтов за любую инфу и обещанием анонимности, само собой.
Как было дело. Блугз задолжал деньжат лучшему другу, Криперу, – типа, косарь. Вся братва зависала на воздухе, в квартале Д, и там был Блугз, только из тюряги, после полутора лет, за хранение с намерением сбыта, и он задолжал Криперу, поскольку Крипер, пока он сидел, присматривал за его девушкой – давал ей лавэ на магаз, купил мелкому новую коляску, ездил с ней в тюрягу на свиданки – в общем, Крипер считал, Блугз ему должен. Короче, в тот день, когда все были на воздухе, в квартале Д, заявляется Крипер и спрашивает Блугза, когда я получу свои деньги? А Блугз говорит, никаких ты денег не получишь, киса, поступай, как знаешь, и Крипер, державший Блугза на мушке, стреляет в него и уходит. День был жаркий, в июле, все были на районе – у самого парка, который тянется вдоль Вордсворт-хауза, – и Готти там был, и он мне сказал, как Блугз после выстрела схватился за грудь, над самым сердцем, походил кругами секунд, типа, десять, не издав ни звука, и упал. Совсем не как в кино, братан, сказал Готти. Может, Крипер бы не сделал этого, если бы братва не принимала солнечную ванну на районе. Но все там были, и Блугз залупался, не выказывая чуваку никакого уважения, так что Крипер должен был что-то сделать. А теперь в витринах висят постеры об убийстве, так как не нашлось свидетелей, никто не стал давать показания, все, кто был там в тот день, отказались говорить с федами, но все знают, кто это сделал. Даже мать и сестра Блугза.
Потом я слышал что-то насчет того, что Крипер рванул на Ямайку, но попал там в жуткую аварию, и его так распидорасило, что пришлось вернуться на лечение, потому что, останься он в ямайской больнице, ему бы, типа, грозил полный паралич. Короче, он вернулся в Лондон, и его прямо в Хитроу повязали феды. Но все равно никакого дела ему не пришили. Ни один свидетель так и не нашелся, и, насколько я знаю, паралич его в итоге не разбил, ничего такого – я видел его на прошлой неделе в Ледяном дворце Куинс, с какой-то телкой, а мой кореш сказал, что пол-лица у него перекошено, как у Двуликого. Не похоже, чтобы где-нибудь за пределами Южного Килберна нашелся свидетель. То есть прикинь: вышел ты утром из дома, идешь к зданию напротив, где все тусуются, курят, базарят, всякое такое, видишь там своего врага, рамсишь с ним и мочишь на месте, а потом идешь домой, минуту спокойным шагом или двадцать секунд бегом – в общем, ты понял, насколько это место закрыто и отрезано от остального мира.
Это между Мейда-вейл – сплошь краснокирпичные викторианские особняки и здания с колоннами вдоль зеленых аллей – и вокзалом Куинс-парк, где мрачные улицы расползаются массой жизненных укладов, совершенно непохожих друг на друга. Если со стороны Мейда-вейл, надо пройти по Малверн-роуд, мимо букмекера и цыплятины, и двух китайских забегаловок, и зеленого углового магаза слева, и обшарпанных домишек, утыканных спутниковыми тарелками, и почтамта в скверике справа, где всегда опущены жалюзи, разрисованные черной краской, – и ты, по большому счету, на месте, у входа в Южный Килберн. Ты как бы сразу поймешь, что пришел, как только увидишь ряды этих малоэтажек, а дальше высокие бурые кварталы, у которых такой вид, словно они рухнули с неба и впендюрились в землю. Ты поймешь, что попал в особое место, потому что через десять шагов по Малверн-роуд посреди тротуара будет гладкий шест с камерой, а под камерой иисусов венок из железной колючки, на всякий пожарный. И камера на самом деле движется, озирая дорогу, по кругу и вверх-вниз, и я видел, как она следит за мной, медленно поворачиваясь.
Дальше по Малверн-роуд еще одна камера на шесте, а за ней кварталы, начиная с Блейк-корта и Диккенс-хауса, восемнадцатиэтажного. Они возвышаются над округой, отбрасывая синие тени, и, если подойти слишком близко, чуешь холодное дыхание ржавого бетона и напряженную тишину за каждым окном. Пройдешь еще немного мимо кварталов и увидишь маленький парк, точнее, прямоугольник газона, справа от которого торчат бурые башни и очередная камера наблюдения на шесте, управляемая из неведомого центра. Перейдешь парк и окажешься в Карлтон-вейл, растянувшемся вдоль дороги, разрезающей район двусторонним потоком машин, спешащих подальше от этого места. В прежние дни там был бетонный переход, типа моста, соединявший одну часть района с другой, словно бы намекая, что отсюда не выбраться, ведь ты оставался в пределах района, даже перейдя длинную дорогу, по которой проносятся чьи-то жизни.
По другую сторону Карлтон-вейл находится Пил-комплекс, бетонная площадка, окруженная кварталами, облицованными синей и зеленой плиткой, с белыми балконами, а в центре комплекса, перед следующим рядом пыльных магазов и малоэтажек, очередная камера с колючей проволокой под ней и табличкой со словами «Система ТВ-наблюдения. Эта камера активна». Я все время вижу, как она движется, провожая братву, гуляющую по комплексу; эту часть Южного Килберна мы называем Комплекс, а другую – с кварталами ржавого цвета вдоль Малверн-роуд – квартал Д.
Когда я переехал в Южный Килберн, мне было семнадцать. Я жил у дяди Т, в квартале Д, в Блейк-корте, пятиэтажке рядом с Диккенс-хаусом, и перед Блейк-кортом вечно зависали торчки в ожидании толкачей, в запрелой одежде, с влажной, липкой кожей, гнилыми черными ртами и желтыми глазами, а большая часть братвы Южного Килберна зависала на открытой площадке здания под названием Вордсворт-хаус, рядом с Диккенс-хаусом, смотрящей на вытянутый парк, и никто почти не ходил мимо, хотя по дорожке через парк, мимо Вордсворта, можно срезать путь с одного конца района до другого. Но большую часть времени братва зависала на балконах, натянув капюшоны и высматривая торчков и федов, и врагов, и тебе не хотелось стать предметом их внимания. Умом поехать, но, только начав писать диплом по литературе, я осознал, что эти бетонные башни квартала Д в Южном Килберне названы в честь великих английских писателей и поэтов: Блейк-корт в честь Уильяма Блейка, Остин-хаус в честь Джейн Остин, Бронте-хаус в честь сестер Бронте, Диккенс-хаус в честь Чарльза Диккенса, Вордсворт-хаус в честь Уильяма Вордсворта, а квартал, где зависает вся братва, и само здание называют квартал Д.
Как только ты входишь в любое здание, ты под наблюдением. Помимо всех камер на шестах, следящих за прохожими на районе, и большой камеры в центре Комплекса и на детской площадке в центре района – не считая всего этого, когда ты входишь, к примеру, в Блейк-корт, прямо над входом тоже камера. Войдя в подъезд, ты видишь еще одну камеру, в углу чумазого потолка, а табличка из желтого пластика на стене гласит: «Эти помещения находятся под ТВ-наблюдением», и пониже: «ЖИЛИЩНОЕ ПАРТНЕРСТВО БРЕНТ ПОМОГАЕТ ПРЕДОТВРАЩАТЬ ПРЕСТУПЛЕНИЯ И ПОВЫШАЕТ ОБЩЕСТВЕННУЮ БЕЗОПАСНОСТЬ». В лифте тоже камера, а на зеркале нацарапаны имена, так что свое отражение ты видишь изрезанным на мелкие кусочки.
Был такой брателла, звали его Птенчик, и как-то летней ночью он устроил тусу у себя на хате, в Диккенс-хаусе. Птенчик ничем таким не занимался, вообще ни в чем не был замазан, он был просто обычным брателлой из Южного Килберна, но его кузен с парой других чуваков грабанул кое-кого из местных крутых и испарился. Никто не мог найти их в Северо-Западном Лондоне, а те чуваки, которых они грабанули, были под Багзом Банни. Такая проблема. Короче, около двух ночи, в разгар тусы Птенчика, на хату вбегает Багз Банни весь в черном, в маске, с «Глоком-9», и стреляет Птенчику в грудь. Птенчик на адреналине пытается бежать, выбегает на балкон и сигает. Но хата на третьем этаже Диккенс-хауса, и он ломает себе ноги. Кто-то из тусовщиков вырубает музыку, и слышно, как Птенчик просит о помощи. Из здания выбегают люди, сплошь крики и голоса, и теплый ночной воздух дрожит от громкой страшной тишины. Затем выходит Банни, подходит к лежащему Птенчику, стреляет три раза в голову и исчезает в ночи. Птенчик умирает в тени здания, обхватив переломанные ноги, так ничего и не узнав о Чарльзе Диккенсе, и ни луна, ни звезды не взирали на него, потому что ночная засветка от города превращает подбрюшье неба в маслянистое марево.
Никого за это не арестовали. Не нашлось свидетелей. А теперь, если попытаться выяснить что-то об этом, Птенчика словно никогда и не было. Сколько ни гугли его имя, нихрена не найдешь. Когда феды публикуют свои списки нераскрытых убийств в столице, имя «Птенчик» там не фигурирует. Словно ничего и не было. Но я услышал эту историю почти сразу, как переехал сюда; я слышал, как дядя Т сказал, ты об этом квартале, где застрелили пацана, который сиганул с балкона – он просто хотел убедиться, что тот, с кем он говорил, имел в виду Диккенс-хаус, – это стандартная отсылка для людей вроде дяди Т, проживших здесь большую часть жизни. И братва ЮК знает об этом, многие из местных это помнят; то есть большинству из них стоило только к окну подойти, когда их разбудили выстрелы, чтобы увидеть Птенчика и всю эту маету со «Скорыми» и федами, а самые шустрые могли даже застать последние моменты перед тем, как Банни растворился в ночи.
Вроде полный беспредел, но не для местной братвы, для них это в порядке вещей, не говоря о том, что это формирует моральные устои юных ганста, и не секрет, что насилие много кого вдохновляет на лирику, особенно рэперов, чеканящих суровые строки о зачетных стволах и мокрых делах. Потому что здесь нет ничего важнее, чем сохранить репутацию, ты ни в коем случае не можешь проявить слабость, не можешь допустить, чтобы на тебя смотрели как на рохлю, спускающего все на тормозах. Когда без репутации ты – ничто, жестокая месть становится твоим оправданием и спасением. И пусть Банни не замочил никого из тех, кто ограбил его людей, он понимал, что кузен Птенчика со своими корешами – которые и были целью Банни – услышат об этом и, надо думать, никогда больше не сунутся на северо-запад. Если не можешь ударить врага напрямую, ты наносишь удар по родне или друзьям, поскольку тебе надо сделать заявление. Ты не делаешь чего-то однозначно окончательного, того, что положит конец порочному кругу вражды; ты делаешь заявление, что ты беспощаден, чтобы враг тебя боялся, и не надо себя дурачить, что к этому дерьму применимы какие-то правила.
За пределами ЮК – скажем, в Центральном Лондоне или любом другом условно нормальном месте, – никто не слышал об этих нераскрытых убийствах, не видел зернистых фото в магазах в тени кварталов; ты садишься в автобус или метро и внезапно попадаешь в другую реальность, но все равно несешь с собой свое знание. И безумие в том, что эти постеры об убийствах висят в том единственном месте, где люди не станут сотрудничать с федами. Здесь все живут по принципу наеби закон, достань бумажку любыми средствами, грабь, стреляй, мухлюй, спускай деньги на грилзы с брюликами, понтовые «Ролексы» или типа того, натягивай мокрощелок, дуй шмаль до отключки, игнорь торчков, торчащих, словно мумии, на лестничных площадках, живи на скорости сто миль в час и не думай расслабляться, потому что никогда не знаешь, когда настанет твой последний день.