Еврейская Старина. 1/2020

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Еврейская Старина. 1/2020
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Редактор Евгений Михайлович Беркович

ISBN 978-5-0051-0295-9 (т. 1)

ISBN 978-5-0051-0296-6

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Альманах
«Еврейская Старина»
№1 (104) 2020

 
Редактор и составитель
Евгений Беркович
 
 
Художник
Дорота Белас
 
 
Еврейская Старина
Ганновер 2020
 
 
Альманах «Еврейская Старина»
 
 
№1 (104) 2020
 
 
«Старина – категория не времени, а качества:
всё когда-нибудь станет стариной, если не умрёт раньше»
 
 
© Евгений Беркович (составление и редактирование)
© Дорота Белас (оформление)
 
 
Еврейская Старина
Ганновер 2020
 

Рихард Глацар

АД ЗА ЗЕЛЕНОЙ ИЗГОРОДЬЮ1

Записки выжившего в Треблинке

(Перевод с немецкого Елены Зись)
(продолжение. Начало в №4/2019)

ПАЛАЧИ И МОГИЛЬЩИКИ

Всех, кто передвигается в Треблинке на двух ногах, можно назвать «господами и рабами». Но такие названия хороши только для газетных заголовков. На самом деле, в Треблинке все не так просто. Есть господа покрупнее и помельче. Полугоспода, начальники палачей, заплечных дел мастера и их помощники, более или менее живые рабы. Могильщики рангом повыше и пониже.

Все подслушивают и подсматривают за остальными и друг за другом. Когда собирается вместе несколько человек, их поведение разительно отличается от того, как каждый ведет себя в отдельности, если его не видит никто, стоящий выше. Все мысли вертятся только вокруг «наследства», вещей и ценностей, которые останутся после сотен тысяч людей. Мародерствуют и спекулируют все. Господа эсэсовцы и охранники нацелены, в первую очередь, на золото, украшения, деньги, шубы; это пригодится в любом случае, кончится ли война для них хорошо или плохо. Рабы хватают еду, а также ценности – на один-единственный случай.

Все с напряжением и любопытством ждут, что принесет следующий эшелон в Треблинку. Даже самые последние рабы в «лагере смерти» могут оценить «качество» эшелона по количеству выломанных золотых зубов и по результатам обследования, которое там выборочно проводится, чтобы проверить, нет ли у голых мертвецов золота и украшений в других отверстиях тела, кроме ротового.

Все поют и заглушают друг друга: немцы – «Родина… твои звезды», украинцы – «Ой, при лужку, при широком поли…», евреи – «Идише мама» и «Илѝ, Илѝ…».

Он прогуливался и иногда останавливался наверху на песчаном валу. Это было через несколько дней после того, как начали сжигать трупы. Оттуда он осматривал свои владения. Он смотрел вниз на ту сторону, откуда поднимался дым, создававший для него величественный фон. Потом он снова смотрел на эту сторону, где внизу горы вещей и цепочки крошечных фигурок все время меняли свои формы и приобретали, как в калейдоскопе, все новые и новые очертания. У него не было тяжелого хлыста, как у всех остальных эсэсовцев, а только легкий стек для верховой езды и всегда светлые перчатки, а на голове – пилотка, пальцы правой руки заложены за борт облегающего зеленого мундира. Это – комендант лагеря, гауптштурмфюрер СС Франц Пауль Штангль. И подобно тому, как сейчас он в полном одиночестве смотрел вниз с вала, так же, сохраняя дистанцию от всех окружающих, он надзирал сверху и за всем, что происходит в лагере. Он редко приходит из барака коменданта на «предприятие», избегая при этом всяческих контактов с рабочими евреями, а равно и с украинскими охранниками. Если он изредка появляется на перекличке, то только для того, чтобы посмотреть со стороны, стоя у угла барака. Слегка постукивая стеком по сапогу, он уходит еще до конца переклички. Немного загнутый нос, выступающий подбородок, небрежная походка и движения, которые позволяют себе только высокие чины, – он производит впечатление сеньора, распределяющего власть между своими вассалами. Роберт говорит, что этот величественный господин знает больше остальных, и что у него на совести наверняка больше, чем у всех. Он занимает положение, при котором ему самому не надо ни стрелять, ни избивать плеткой.

Почти у всех есть прозвища. Они возникают по любому поводу, потому что нам нужны слова и предупреждения, которые понимаем только мы – и никто больше. Среди них есть три особенных имени, являющиеся для нас сигналами смертельной опасности и одновременно символизирующие три основные опоры Треблинки и ее производства. Их настоящие имена мы знаем только понаслышке, мы даже не знаем, как они правильно пишутся: Франц, Кюттнер, Мите.

В первый раз я увидел Франца в действии на второй или на третий день после прибытия в Треблинку. Я вышел из барака на сортировочный плац и увидел, как в нескольких метрах от меня он обстоятельно уложил одного из рабов в нужное положение, а потом начал отвешивать ему двадцать пять ударов по заду. При каждом ударе он полностью выпрямлялся, откидывался назад и замахивался, как это делают теннисисты. Но это было лишь маленькое представление. Только когда он устраивает настоящие большие спектакли на плацу для всех и со всеми, его гладкие щеки становятся по-настоящему красными. В этом предприятии Франц-Лялька что-то вроде младшего начальника, которого, возможно, специально назначили в дополнение к Штанглю, а уже в дополнение к Францу назначили опытного «фельдфебеля» Кюттнера. Лялька нужен для репрезентативности, для чрезвычайных и крупных событий. Забота Легавого-Кюттнера – повседневное течение производства. Его глаза заглядывают одновременно во все уголки, он проносится мимо мастерских, избивает кого-то до крови, потому что тот слишком медленно двигается, а через мгновение его плетка уже со свистом опускается на людей в «бараке А». Больше всего ему нравится направлять удар в лицо, чтобы получился громкий чавкающий звук. Все его движения – и слова тоже – резкие, судорожные, что отличает его от подчеркнуто спортивного поведения Ляльки. По профессии Франц повар, по виду и повадке – импозантный шеф-повар. Кюттнер принес в Треблинку весь багаж своей предыдущей жизни: говорят, он был полицейским или тюремщиком.

Унтершарфюрер Август Вилли Мите появляется беззвучно как привидение там, где кто-то из пронумерованных, проштампованных больше не может, не в состоянии изображать, что он здоров и полон сил. Его нос да и все лицо немного скошены набок. Длинные ноги несут короткое туловище немного вразвалочку. Фуражка – или пилотка – сдвинута на затылок, из-под нее видны гладкие белокурые волосы. И рыбьи глаза – как будто они тебя утешают: «Ну, идем, идем, скоро ты уже отдохнешь. Но только иди передо мной покорно, как ягненок. Иначе я начну кричать фальцетом и покажу тебе, что я знаю свое дело даже лучше, чем элегантный Франц или „фельдфебель“ Кюттнер». Для него недостаточно одного прозвища. Этот тихий убийца и уборщик «отходов» Треблинки имеет несколько*: по-чешски ― Кроткий стрелок, на идише ― Дер крумме коп («кривая голова») и самое выразительное – на языке Библии: мал’ах а-мавет – «ангел смерти», потому что его царство – «лазарет».

Всегда какой-то неряшливый и всклокоченный, Вилли Ментц, с черными усиками под носом, как в гражданской жизни, так и здесь стоит намного ниже Мите. Дома он разводил коров, а здесь он – стрелок номер 2. Его дело – повседневный, рутинный расстрел в «лазарете», когда поступает новый эшелон. Он стреляет и стреляет, еще и еще, даже если иногда предыдущий падает в огонь только раненым, а не убитым. Грязная работа.

Мы выяснили, что примерно раз в шесть‒восемь недель какая-то группа получает отпуск. Первый, кто замечает, когда они начинают собираться, – Руди в своей швейной мастерской. Потом это замечаем и мы, по бараку готовой одежды.

Унтершарфюрер Пауль Бредо, начальник «барака А», приходит к нам в бокс «Мужские пальто, I сорт». Он двигается скользящей походкой, как по паркету, словно на нем все еще надет фрак официанта, который он носил до войны. И он приводит с собой редкого гостя, шарфюрера Пётцингера из соседнего «второго лагеря».

– Показывайте, уже что-нибудь нашли? – начинает Бредо.

Вот так он уже неделю приходит в наш бокс. Он хочет «роскошное» и «безупречное» пальто. Каждое он тщательно проверяет, не обтрепано ли оно на воротнике, на карманах, внимательно рассматривает подкладку. Он хотел бы что-нибудь клетчатое, можно с поясом. Безо всякого смущения он передает свою плетку Пётцингеру, который пока что наблюдает за происходящим. Во время примерки Бредо всегда поднимает воротник так, что он достает до длинных бакенбардов. Они да еще усы, вероятно, компенсируют ему отсутствие волос над мясистым бледным лицом.

Пётцингер немного медлит, прежде чем начинает примерку, потому что понимает, что для его большой коренастой фигуры будет трудно подобрать что-нибудь подходящее. Когда он подходит совсем близко и наклоняет голову с выбивающимися из-под пилотки курчавыми волосами, чувствуется исходящий от него удушливый сладковатый запах «второго лагеря». У него грязные сапоги и немного помятая форма. На той стороне, откуда он пришел, все время идут земляные работы. Даже эсэсовцы, служащие там, не могут так следить за своей элегантностью, как их коллеги здесь.

 

В конце концов, оба останавливаются на одном и том же пальто. Каждый начинает убеждать второго, что тому пальто не годится, одному оно мало, второму велико. Унтершарфюpep Бредо как начальник барака готовой одежды мягко одерживает победу над шарфюрером Пётцингером. Сцену прерывает появление высокой фуражки Кюттнера-Легавого. Бредо приказывает мне отнести после обеда пальто в швейную мастерскую, где его должны будут отутюжить, а он потом сам его заберет. Оба уходят и беззаботно шагают навстречу Кюттнеру.

Ни Маттес, начальник производства «второго лагеря», ни Кюттнер не могли бы позволить себе ничего подобного, чтобы не испортить свою репутацию.

– Сними все еврейские звезды, чтобы нельзя было и догадаться, что они там были, – Давид Брат из бокса напротив стоит за столом с табличкой «Мужские пальто, II сорт» и как раз обучает новенького.

Голова Давида едва достает ему до груди, Давида вообще почти не видно рядом с ним. Новенький – толстяк с маленькими глазками и жесткими усами, его зовут Виллингер. Бригадиры на сортировке направили его сюда после того, как сыграли небольшой спектакль для своих «шефов» из СС. Это – начало большой игры, которая сейчас готовится: вынуть все из карманов, все осмотреть, прощупать, не зашиты ли в пальто деньги, золото, драгоценности.

– Видишь ящики, которые висят у каждого бокса? Туда потом бросишь все ценное.

Давид на секунду останавливается, потом продолжает особенно выразительно, на идише это звучит «аз озер» (думай!), и, чтобы быть наверняка понятым, делает жест, означающий «оставить с носом».

– Ну, – Давид снова замолкает и меняет тон. – Что-то туда бросить надо. Вон те не могут вернуться совсем без всего.

Движением головы он указывает на двоих, которые как раз в это время медленно идут по бараку. У них желтые нарукавные повязки с надписями «золотые евреи», а в руках – маленькие чемоданчики. Несколько раз в день эти сортировщики золота и украшений делают обход всего лагеря, проходят через рабочие бараки, опустошают все ящики в каждом боксе, собирают найденные ценные вещи и возвращаются вниз на свое рабочее место, в «большую кассу», где они все это сортируют и упаковывают. И хотя сейчас чемоданчики золотых дел мастеров наполняются далеко не так, как раньше, когда один эшелон следовал за другим, все равно в соответствии с приказом и распорядком бригада «золотых евреев» регулярно совершает свои обходы. Так возникает и развивается «служба новостей»: между двумя лагерями и поддерживается связь с «гетто» и мастерскими даже в рабочее время.

– Вот так надо складывать каждое пальто, потом перевязать по десять штук и сложить вот здесь в боксе, – Давид заканчивает свою лекцию.

Потом я слышу еще слова «выборочная проверка». Это Давид предупреждает новичка, что здесь, в «бараке А», эсэсовцы проводят выборочные проверки особенно часто и основательно, и если все рассортировано и упаковано небезупречно, то это грозит «лазаретом».

Из глубины барака к нам доносятся предупредительные сигналы. Это идет унтершарфюрер Хиртрайтер. Между собой мы называем его Зепп, так его зовут остальные эсэсовцы. Особая грубость отличает его темное лицо с выступающими скулами и толстыми губами, она прослеживается и в каждом его движении, в каждом слове. Он небрежно осматривает несколько пальто, скручивает одно, засовывает его себе подмышку и удаляется длинными ленивыми шагами, бездумно, по привычке продолжая бормотать:

– Работать, работать…

– С бабами этот тип – настоящий скот, – говорит Ганс Фройнд.

Следующий клиент – унтершарфюрер Карл Шиффнер, его лицо словно слегка припудрено. Когда он говорит, виден ряд золотых зубов:

– Ну-ка, дайте посмотреть, не найду ли я чего-нибудь приличного, – он бросает пачку сигарет на сортировочный стол. Еще три недели назад она не имела бы никакой ценности. Но теперь, когда эшелонов нет, сигареты снова в цене. Легким движением Шиффнер поправляет пилотку у себя на голове. Ногти на его руках ухожены, волосы гладко зачесаны, посередине – пробор. Он уходит, сложив и перебросив через руку пальто. Вроде бы, он наш земляк из Тёплиц-Шёнау, немецкоязычной области в бывшей Чехословакии.

Дородный бюргер, совершенно гражданский человек в форме и, вероятно, самый старый среди здешних эсэсовцев: унтершарфюрер Карл Зайдель. Он всегда разговаривает с нами в безличной форме:

– Это унести, это – сюда, это – туда…

Но на этот раз он негромко обращается прямо ко мне:

– Если вы найдете приличное зимнее пальто…

Он сказал «вы», но «будьте любезны» он не сказал – или все-таки сказал? Господи, ну что же я не дал хотя бы этому промеж ног, почему я не накинул ему на шею пояс от пальто и не тянул, пока у него не выкатятся глаза, как у тех двоих, которых они голыми повесили за ноги перед кухней? И чего бы ты этим добился, кому бы ты этим помог? Остальные смотрели бы, и никто не двинулся бы с места. Тебе потом пришлось бы самому себя прикончить, чтобы тебя не схватили… Да, да, фантазируй и отводи душу, а сам ройся в куче и ищи. «Лучше всего темно-синее или темно-серое…» для начинающего седеть господина Зайделя с твердыми чертами лица и учтивыми манерами. В проходе между боксами в глубине барака появляются унтершарфюрер Гентц и шарфюрер Бёлитц.

– О, а вот эти клиенты наверняка ко мне, – раздается голос Ганса Фройнда из соседнего бокса с надписью «Женские пальто, I сорт».

На нем белое длинное, по щиколотку, пальто, из-под которого видны до блеска начищенные сапоги; в нем он кажется еще выше. Вокруг талии он повязал широкий пояс, на голову надел русскую меховую шапку. У шерстяных перчаток он отрезал кончики пальцев, чтобы было удобнее «сортировать». Для работы в боксе Ганс надевает еще белый халат. Говорит, что блохи гораздо меньше ползают по белому.

– Смотри-ка, сейчас они в «Бюстгальтерах и дамском трико», – Ганс не глядя прощупывает пальто, которое лежит у него на столе.

Глазами, словами да просто всем телом он следит за двумя фигурами в форме. И хотя он не может со своего места видеть таблички над отдельными боксами, но он демонстрирует нам и себе, как хорошо он уже здесь ориентируется.

– Да-да, господа, лучше всего мы начнем снизу, от «Бюстгальтеров и дамского трико», дамские чулки у нас только в упаковках по пятьдесят пар, корсажи по двадцать пять штук, как тут и написано, мужские сорочки – по двадцать пять, мужские брюки – тоже, детское белье не интересует? Нет, эти идут главным образом ко мне. Гентц уже несколько дней пристает, ему нужна каракулевая шуба. Что-то придется ему все-таки дать. Они должны меня запомнить. Каракулевые, бобровые, ондатровые шубы ― все для госпожи супруги унтершарфюрера и для шлюх тоже. Разве кто-нибудь в великой Германии может сегодня конкурировать с фирмой «Ганс Фройнд, дамские пальто, Треблинка»?

Наверняка Бёлитц один не пришел бы. Вероятно, его уговорил Гентц. Если представить себе Гентца без эсэсовской формы, то, наверное, он мог бы быть вполне приятным смешливым парнишкой. Я представляю себе, как он швырнул сумку с какими-то школьными принадлежностями в угол, как он нахлобучил пилотку на светло-рыжие прямые волосы, застегнул мундир, ухмыльнулся своему мальчишескому, покрытому веснушками лицу в зеркале и при этом подумал: «Это будет забавно». А когда он приехал в Треблинку и с любопытством рассматривал все вокруг, он говорил себе и, наверное, говорит до сих пор: – Смотри-ка, как забавно.

Бёлитц совсем другой, из более солидного материала. Стройный и подтянутый холостяк; не только коротко подстриженные волосы, выбритый затылок, но и брови и ресницы на овальном розовом лице словно освещены солнцем – совсем белые. Он не кричит и не взвинчивает себя, как Кюттнер и Франц, а наносит такие же ужасные удары плеткой очень тщательно и со служебным рвением. Может быть, его «камерады» говорят, что он выслуживается и вообще карьерист. Обычно он только наблюдает, как его товарищи в отсутствие Кюттнера и Франца выбирают себе красивые и ценные вещи. Запретить он им этого не может. Ведь он один из них. Донести на них он тоже не решается.

Этот эсэсовец в Треблинке одинок. Сейчас он стоит рядом с боксом «Дамские пальто, I сорт» и наблюдает со смешанным чувством неловкости, презрения и любопытства, как Гентц рассматривает разные шубы, которые выкладывает перед ним Ганс. А Гентц, так мне кажется, решил сыграть с Бёлитцем маленькую шутку:

– Да подойди же ближе, – кричит он ему и протягивает каракулевую шубу. При этом плетка в его руке выглядит как та штука, которой выбивают шубы. – Ну, что ты об этом скажешь?

– Ничего, обычное дерьмо, – в данный момент Бёлитц не в состоянии выражаться иначе.

– Вовсе не дерьмо, это шуба из настоящей каракульчи. Правда, Ганс? – Гентц уже знает Ганса по имени.

– Так точно, господин унтершарфир-рер, настоящая каракульча, – Ганс специально коверкает свой пражский немецкий язык.

Немного рыжеватый и веснушчатый, он выглядит как озорной мальчишка.

– И сколько может стоить это дерьмо? – спрашивает Бёлитц.

– Ойе! – Ганс делает любезный жест и начинает перечислять: работа скорняка, мех, каракулевые овцы, меховые аукционы – барак с боксами превращается в огромный магазин, полный текстильных и меховых товаров, а специалист своего дела Ганс Фройнд объясняет, предлагает, продает…

– Скажи, чтоб тебе тоже подобрали, – поддразнивает Гентц Бёлитца.

Ганс сразу же улавливает, в чем дело, присоединяется к игре Гентца и услужливо произносит:

– Да-да, господин шарфир-рер!

Обершарфюрер Линденмюллер немного старше, но намного взрослее, чем Бёлитц, и лишь внешне кажущийся человеком того же типа, приходит перед Рождеством в «барак А» совсем с другой целью, не за «покупками». Он остается вдвоем с Цело в бюро, прямо у входа, и начинает, словно докладывая о самом себе:

– Я происхожу из офицерской семьи, я – убежденный национал-социалист, но то, что творится здесь, я не могу примирить со своим представлением о солдатской чести, завтра убываю в рождественский отпуск и сюда больше не вернусь. Подам рапорт о переводе на фронт, хочу, чтобы кто-нибудь из вас об этом знал, выбрал тебя…

«Охранники», они – погонщики рабов и помощники палачей, их презирают и господа, и рабы. Все они молоды, около двадцати, все так и пышат здоровьем и грубостью. Им и не снилось, когда они завербовались и покинули свои деревни и хутора, что будут купаться в жратве, водке и деньгах, что зрелые женщины и молоденькие девчонки будут переезжать вслед за ними в окрестные деревни поближе к лагерю только что не с задранными подолами. Им казалось, что здесь они смогут продолжать бить и забивать до смерти евреев, как они привыкли еще дома. Но, оказывается, только здесь все и началось. Для этого нужно было, чтобы пришли «германцы». Только у Рогозы, старшего охранника, есть фамилия. Все остальные – просто Сашки, Гришки, Иваны. Эсэсовцы зовут их «эй, охранник», мы – «пане, господин охранник». Разговариваем мы с ними на смеси славянских языков. Со своей далекой и почти бескрайней родины они принесли удивительный дар: поразительное пение. В тяжелые часы вечерних сумерек и на рассвете поднимается высоко над густыми соснами тоскливая песня, которая многоголосым хоралом окутывает всю Треблинку.

В то время как постепенно становится все меньше еды, потом одежды и драгоценностей, когда сказочное «наследство» рассеивается в Треблинке и пропадает в разных ее уголках, а новых эшелонов с пополнением не прибывает, веселые жадные парни в черных и коричневых формах шагают мимо нас и повторяют:

– Давай гроши, будет хлеб, ветчина, водка.

Они следят, чтобы их не заметили самые опасные – Франц, Кюттнер и те, кто не так опасен, – Мите, Бёлитц.

«Могильщики» – самые несчастные из заключенных – «там», по ту сторону вала. Но не все непосредственно собственными руками соприкасаются с обнаженной смертью. Староста «второго лагеря», его зовут Зингер, и он из Вены, капо и бригадиры – все они работают плетками, люди в бараках – метлами; тем, кто двигается взад и вперед с грубо сколоченными деревянными носилками, не приходится самим трогать мертвые голые тела, как тем, кто нагружает и разгружает носилки. Тот, кто где-то внизу, в блиндаже, очищает золото, видит не весь труп, а только зубы с кусочками десны, и только к этим кусочкам прикасаются его пальцы. На долю нескольких женщин, их мало, выпала та же участь, что и женщинам здесь, в «первом лагере»: стирка белья.

И здесь, в этой части лагеря, есть три по-настоящему несчастных могильщика. Это – те трое санитаров с нарукавными повязками Красного Креста, которые должны в «лазарете» сжигать на костре расстрелянных в яме. Потом уже следуют безымянные «разгребатели оставленного мусора» здесь, на сортировочном плацу, которые только иногда вытаскивают мертвых, полумертвых и тех, кто не может двигаться, из прибывающих вагонов.

 

Значительно более высокую ступень занимают «специалисты» из отдела верхней одежды «барака А» и из отдела «Галантерейные товары» «барака Б». Бόльшую часть времени они заняты своей работой, и у них есть крыша над головой. В бараках, освещенных только продолговатыми окнами в потолке и одним окном в торцевой стене, они не так часто попадают в поле зрения и обстрела. У них есть возможность экономить физические силы.

«Синие» на платформе и «красные» на плацу-раздевалке работают с еще живыми. Постепенно сформировались бригады отпетых парней. Только те, кто принимает слишком близко к сердцу различные сцены, случающиеся при раздевании, особенно с женщинами, не выдерживают. У остальных рабов, как, впрочем, и у господ, «синие» вызывают (хотя и по-разному) определенную признательность: у эсэсовцев потому, что все проходит гладко, а у нас потому, что если никто из них не сломается, то никого из нас не отправят к ним.

Однажды – говорят, это было незадолго до того, как мы приехали в Треблинку, – один из узников кинулся с ножом на эсэсовца. В честь заколотого эсэсовца жилой барак украинских охранников назвали «казармой имени Макса Биала». По рассказам, он был еще хуже, чем Легавый-Кюттнер и Франц-Лялька. Того, кто его заколол, звали Берлинер или как-то похоже. Может быть, он нашел в себе мужество и силы потому, что недавно вернулся на родину, в Польшу, из-за границы, где прожил много лет. Ему досталась еще легкая смерть: его прикончили на месте.

С тех пор как эшелоны стали прибывать реже, «синие» и «красные» превратились в многоцелевые бригады. Они вместе подготавливают «вокзальную площадь», их тоже выгоняют работать на сортировочном плацу и, разумеется, грузить в вагоны отсортированные вещи. Мне кажется, эсэсовцы держат их на более длинном поводке, когда они занимаются работой не по своей основной «специальности».

Звание «придворный еврей» имеет сейчас не то значение, что раньше. Когда лагерь только возник, в период наибольшего произвола, рабов уничтожали ежедневно, ежечасно, а их место занимали новые. Сам Мите ежедневно убивал до восьми человек. Понадобилось ввести какие-то щадящие меры в отношении ремесленников и специалистов, отобранных для плотницких, столярных, слесарных и строительных работ, для сортировки денег, золота и украшений. К этой группе были причислены также все мальчики и женщины, назначенные на чистку и стирку. Их всех надо было как-то обозначить, чтобы их случайно не убили. Так появились желтые нарукавные повязки с надписью «придворный еврей». Через некоторое время запоминались и их лица, просто потому, что «придворные евреи» оставались, а остальные, безликие, приходили и уходили.

Но постепенно стабилизация дала лица и имена и другим, в первую очередь старшим среди капо и бригадиров, потом и еще некоторым «специалистам». Повязка «придворный еврей» стала лишней и даже опасной. Легавый со своим опытом полицейского чувствовал, что нехорошо, когда одни и те же люди долгое время остаются вместе, а кроме того, он был против всех театральных представлений, к которым Франц (Лялька) имел особое пристрастие.

Кроме того, в восприятии тех, кто работал, не разгибая спины, сбивая в кровь руки и ноги, название «придворный еврей» начало приобретать такой же негативный оттенок, как выражение «чистая публика». Поэтому сегодня «придворными евреями» называют всех евреев, работающих в нижней части лагеря, перед жилыми бараками эсэсовцев и охранников, евреев из «гетто», из мастерских, кухни, гаража, а также из «большой кассы».

Здесь есть и такие, кому до сих пор выпадает счастье во время работы соприкасаться с природой, видеть царство смерти с внешней стороны, на время удаляться от трупного запаха, который проникает повсюду: в легкие и в дерево бараков. В те минуты, когда их гонят из лагеря в лес, когда они должны обламывать и собирать сосновые ветви, они могут дышать воздухом жизни. Но в бригаде «маскировка» задерживаются только те, кто в состоянии высоко залезть на ель или сосну и дойти до лагеря с тяжелой связкой веток. Потом они вплетают эти ветки в колючую проволоку и так поддерживают «маскирующую зелень» Треблинки.

Курланд, капо бригады «лазарет», самой малочисленной бригады во всем лагере, – старейший могильщик и по своему возрасту, и по «стажу работы» в Треблинке. Через маленькие круглые стекла в проволочной оправе смотрят глаза, которые, вероятно, многое видели и многое понимают. Нос у него с горбинкой, во рту недостает зубов, щеки ввалились, а лицо словно окрашено темным, обгоревшим песком, перемешанным с пеплом. Висящая на поясе плетка постоянно ему мешает, она все время путается у него в ногах, на которых надеты валенки и брюки из грубой ткани. А так как он к тому же маленького роста, то ее конец волочится за ним по земле. Мне кажется, что шапка на нем – тоже из грубого материала, с козырьком и опускающимися «ушами» – еще из той одежды, в которой он приехал в лагерь. В тех редких случаях, когда он снимает шапку, видны начинающие седеть густые волосы. У него, как у капо, есть привилегия: он не должен сбривать волосы с головы. По ночам капо Курланд находится вместе с нами, рабочими евреями, в бараке в «гетто», а днем – в маленькой комнате в «лазарете», конечно, если нет новых эшелонов. Говорят, эсэсовцы заглядывают туда, чтобы поболтать. Я никогда не видел, чтобы они подняли на него руку. Никто из драчунов в очереди перед кухней во время раздачи еды ни разу даже случайно не толкнул его. Они даже уступают ему место. Он и два его помощника, тоже уже в возрасте, работают исключительно с огнем и смертью. И исходящий от них сильный запах отделяет их в этой части лагеря от остальных – совсем мелких, по сравнению с ними, могильщиков. Капо в «лазарете» Курланд стал, наверно, потому только, что при отборе людей с одного из первых эшелонов на вопрос эсэсовца, кем он был там, в жизни, ответил, что был фельдшером.

Староста лагеря Галевский раньше был инженером. Здесь он – аристократ, спикер рабов Треблинки. Вероятно, ему уже около сорока, он немного сутулится, как это часто бывает с людьми высокого роста. Черные, седые на висках волосы, гладко зачесанные назад, делают лицо еще уже. Со своим, скорее по-аристократически, чем по-еврейски загнутым носом и маленькими черными усиками, он у СС считается достойной фигурой. Ведь на должность старосты лагеря им не мог подойти крикун и горлопан Раковский с большим бабьим лицом, или какой-нибудь талмудист, или вор с варшавского дна. Им нужен был человек, глядя на которого они бы не испытывали желания тут же его прибить. Галевский хорошо понимает, что выпало на долю тех, кого отобрали на работу в Треблинке. Перед эсэсовцами он с правильной выправкой и без лести щелкает каблуками своих начищенных до блеска сапог и говорит на вполне сносном немецком. С нами он также вежливо сдержан; когда он приказывает, скорее просит, сделать что-либо, то всегда на польском. Идиш он понимает, но разговаривать на нем не может. Он выходит из себя, только когда видит бессовестный обман, например, при распределении еды или когда не хватает воды.

Как человек в Треблинке понимает, что он уже что-то значит, что у него уже есть лицо и имя? Просто потому, что вечером он легко может пройти в мастерскую, лучше всего в швейную, где собирается «общество». Не все могут пройти сюда в свободное время, до девяти часов, чтобы немного поиграть в жизнь. Перед дверью собирается толпа, ругательства и проклятья переходят в драку, в которой все проигрывают – даже те, кто разнимает дерущихся. А внутри – беседы и даже натопленная печь, это сейчас, в начале зимы. Маленький Эдек играет на гармони, рыжий Шерманн – на скрипке, Сальве поет. Остальные стоят вокруг рабочих столов. Иногда заходит кто-нибудь из женщин. Из разговоров явствует, что некоторым удается несмотря ни на что удовлетворить какие-то свои желания. Исходя из своих ощущений, я не могу этому поверить. Ведь чувства здесь сгорают быстрее, чем сжигают само тело. И вообще, где они могли бы это делать, если женщины живут совершенно отдельно от нас и если везде, куда бы ты ни пошел, где бы ты ни был, ты всего лишь часть копошащегося муравейника. Треблинка не знает ни тишины, ни одиночества – ни для кого из нас.

1Рихард Глацар, выживший в аду за зеленой изгородью, написал свое свидетельство ― данную книгу ― в 1946 г. Рукопись на чешском языке не находила своего издателя в течение сорока лет. В 1990 г. автор сделал ее перевод на немецкий, и на этом языке она была опубликована. На русском языке вышла в свет в 2002 г. в издательстве «Текст» (Москва). Здесь приводится основная часть этого свидетельства, позволяющая увидеть то, что и как происходило за зеленой изгородью ― рядами колючей проволоки, увитой зелеными сосновыми ветками.