Buch lesen: "Багряный рассвет"

Schriftart:

Иллюстрация на обложке Ники Рошед

© Гильм Э., 2026

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

* * *

Глава 1. Не грех

1. Новый сынок

Она любила предрассветное время, когда все обитатели избы еще спали.

Кутался Фомушка – нарочно для него подбила одеяло медвежьей шкурой, лишь бы не мерз. Тихонько посапывала дочурка – счастье, сероокое да темноволосое. Скоро зыбка станет ей мала. Быстро бежит время, как сибирская реченька по камням…

Сусанна вздохнула и подставила ладони ласковому огню. Уютно пахнуло дымком и смолистым духом. Привыкла она к чувалу – этот малый очаг, следуя обычаю местных народцев, завела в избе. При свете его удобно растапливать печь, заниматься утренними хлопотами, прясть.

Там, за бревенчатой стеной, – мороз. После ночи студеным тянет от окон, закрытых ледяными пластами.

Впереди – долгий день. Только он вовсе не страшит. Привыкла, обжилась, сколько лет уж тянет на себе немалое хозяйство. Быстрой рукой заплела косы, надела чистую рубаху, подпоясалась красным, плетенным своей рукой поясом. Чуть подумав, выбрала теплую, подбитую куделью однорядку.

Пора и за хлопоты приниматься. Она вытащила закваску, понюхала – не испортилась ли? Взяла берестяную кужонку1 – довольно муки, чтобы замесить тесто на три каравая.

– Тр… ф… м-м… Тр-р-р…

Застонал, заворочался муж. Сусанна подавила в себе неотступное желание подойти, погладить по разгоряченному лбу, утешить.

Нет.

Скинет руку, поглядит недовольно… Пусть сон подарит ему покой и забвение. А не жена.

Уже сколько минуло, а все не забудет да не простит.

– Хозяйка, я тут.

Низкий девичий голос, что тверже обычного выговаривал слова, оборвал ее неспокойные думы. Сусанна отозвалась ласковым:

– Молочка выпей, да за работу.

У остяков звали ее Евья. При крещении по настоянию хозяйки нарекли Евсевией, Евсей – чтобы новое имя казалось знакомым. Появилась она в их доме больше года назад. Петр привез Евсю из селения остяков2, что уничтожено было тайной хворью. Друзья отговаривали, твердили о сглазе, а Сусанна решила взять девчонку.

О том не жалела ни единого мгновения. Евся схватывала на лету русские слова, научилась молиться, бить поклоны. Помощницей оказалась ловкой и неутомимой.

Евся налила из кринки молока, осушила залпом, будто пьяница – сладкое вино, вытерла белые усы, нацепила теплый тулупчик с хозяйкиного плеча и пошла в сараюшку – доить коровенку Княтуху.

Муж вновь забормотал что-то неразборчивое, но оттого не становившееся менее мучительным. Разбудить да пожелать доброго утра? Но руки Сусанны проворно колдовали над хлебом, сажали ноздреватый ком теста на капустный лист, ставили его в печь. И вовсе не спешили к Петру Страхолюду.

Заворочалась в зыбке дочь. Она просыпалась вместе с матушкой, словно чуяла, что бабья жизнь такая – неугомонная, начинается с первыми петухами. Некогда нежиться в постели, лентяйке стыд да позор.

– Спи, милая. – Сусанна отряхнула муку, налипшую на руки, подошла к зыбке, пригладила взъерошенные темные волосы, поцеловала лоб – и дочка, пробормотав: «Ма», вновь заснула.

– Хозяйка, а хозяйка! – Евся все не могла запомнить, что звать ее надобно Сусанной иль теткой Нютой, предпочитала ясное «хозяйка». – В ворота колотить. Сыина3.

Сусанна привыкла, что помощница добавляла остяцкие словечки к месту и не к месту, но от ее «сы-ыина» мороз пробежал по телу – будто какое-то предчувствие охватило Сусанну. Она перекрестилась на лик Богородицы, и морок прошел.

Псы, подтверждая слова Евси, захлебывались лаем, но не хриплым, злым, а будто бы озорным, веселым. Чуяли кого-то знакомого.

– Останься здесь. Ежели что, разбудишь хозяина, – велела Сусанна.

Накинув длинную распашную телогрею, она пошла к воротам. Сердце чуяло: непростой гость пожаловал.

* * *

– Пустишь?

Смоляной факел отпугивал тьму и освещал незваного гостя. Борода его заиндевела, брови, ресницы – все покрылось колкими льдинками. В прошлом остался юнец. Сусанна невольно порадовалась тому, как возмужал – высоким стал, плечистым, хоть и далеко ему до Петра.

– Проходи, и спрашивать нечего!

Отворила калитку сбоку от широких ворот, пустила во двор гостя. Тяжело переступал – видно, устал с долгой дороги. Тулуп занесен снегом, на плечах – основательный мешок с добром, за поясом – сабля.

– Не прогонишь?

Спросил не жалко, а будто бы даже с укором: мол, ежели выгонишь, какая ты баба. Младший мужнин братец – не по крови, по клятве. Непросты у них отношения. Да оттого не превратился в чужака.

Ромаха спустил с плеч суму, развязал веревку, оказалось, что это торба из овчины, приспособа. Только Сусанна открыла рот, чтобы подивиться такому, как он осторожно залез в меховой мешок и вытащил наружу не кутенка – мальчонку в рубашке темного льна.

– Сбереги сынка.

Ромаха отдал ей сонного или хворого – впопыхах и не разобрала. Поклонился в пояс и, даже не погревшись у печи, пошел прочь, в утреннюю темноту.

Сусанна прижала к себе мальчонку, крепко, будто и правда так можно было сберечь от всякого худа, крикнула вослед:

– Что с женкой твоей?

Ответ Ромахи унес бродяга-ветер.

* * *

В полдень все собрались за обедом. Петр – в красном углу, с видом суровым. В серых глазах его Сусанна усмотрела недовольство.

Дети сидели, словно воробышки, на самом конце стола. Фомушка ел осторожно, пробуя кашу на вкус. Ромахин сын, Тимошка, только стучал ложкой. Дважды добавляла ему варева, и все было мало – успевал втихомолку залезть в соседнюю миску. Добрый Фомушка и не думал возражать, делился гороховой кашей, да еще улыбался: мол, гостю ничего не жалко.

В избе было тихо. Издалека доносились чьи-то голоса, скрипели полозья саней. Сусанна стояла, готовая принести-унести, и словно не замечала хмурого вида Петра.

– Один сын есть, и второго вырастим. Ужели отдадим чужим людям?

Сусанна заговорила о том, измучившись ждать мужнина решения. Уже два денька минуло, как Ромаха принес своего сынка. Боле о младшем братце вестей не было – словно под землю провалился. А скорее всего, ушел казачьими тропами и далече уже был от города.

Тимошка наелся досыта, Сусанна отмыла его щелоком и теплой водой. Сын Ромахи пришелся ей по душе: бойкий, с милой рожицей. Помнит его маленьким да слабым, а вон как вырос!

– Петр?

– Будто и так не ясно. Малец – внук Бардамая, друга моего верного. Вырастим и человеком сделаем. Получше, чем…

Он не договорил, да и так понятно было, о ком речь: о беспутном Ромахе.

– Не учен, – сказал Петр, поглядев, как принялся резвиться Ромахин сын. Весь извертелся, будто и не за столом сидел, уронил ложку, показал язык Фомушке, а опосля и махонькой Поле. Та только глазенки таращила в ответ и краснела. Такого безобразия в их семье отродясь не бывало.

– Ежели отец черт веревочный, чего от сына ожидать… Тимофей, угомонись!

От железа, что зазвенело в голосе его, родной сынок подпрыгнул на лавке, Полюшка спряталась в уголке, за большим кованым сундуком, а Тимошка поднял темную головешку да тут же отвернул, будто и не понял, что его зовут. Острижен коротко, а все ж видно, волосы вьются, на голове две макушки – добрая примета. Глазенки хитрые, сам верткий. Куда до него спокойному Фоме!

Все ж уразумел, что им недовольны, принялся резво доедать, будто хозяин дома решил забрать его варево.

Сусанна проглотила слова о том, что мал еще Ромахин сын, как, впрочем, и Фомушка; что обучатся всему, что надобно, куда им деваться. И товарищ в играх их спокойному, чуть медлительному сынку не помешает.

– Тимофей! – Петр отставил миску – ни единой горошинки не осталось на донце. Не наесться мужикам постной-то пищей. – Иди-ка сюда.

Мальчонка послушно встал и бойко, без страха подошел к Петру Страхолюду. Большой, сильный, разгневанный, а рядом – маленький и глупый. Сусанна вздрогнула: она была куда трусливей Ромахиного сына.

– Гляди! – Петр сказал так мягко, что все обитатели избы выдохнули. – Мы взяли тебя в дом, будем растить и жизни учить. Тебе надобно слушать меня и… мать. А ежели не будешь почтительным да работящим, розги всегда под рукой. Вон, у двери висят. И Бога не забывай благодарить за милость.

Тимошка мотнул головой, и не понять было, согласился малец иль осмелился спорить.

– А ну-ка скажи, все понял?

– Не говорит он, только лопочет. Что – не разобрать, – наконец вмешалась Сусанна, поклонилась строгому мужу и, взяв за руку мальца, увела подальше.

Улыбнулся бы Петр ей в ответ, провел рукой по стосковавшимся плечам, распустил бы ее косы – как в былые времена. Теперь все одно: служба с утра до ночи, пост или иные запреты, дурные сны или темная явь – все, лишь бы забыть о женке.

Она подавила вздох.

Подошла к мальчонкам, сказала обоим ласковое, но строгое: «Отец глядит», провела по головенкам – светлой и темной, улыбнулась мимоходом. Спиной чуяла: муж жжет ее взглядом. Не была ни в чем виновата, а до сих пор расплачивалась. И сын Ромахи, махонький Тимошка, оказался в том же туеске.

В сенях загрохотало, и Сусанна сбросила морок. Евся принесла с ручья воду. Надобно покормить корову да телка и приниматься за уборку. Изба грязна – хозяйка плоха.

* * *

Петр Страхолюд перевез семью в Тобольск боле двух лет назад. Пообещали ему жалованье на две чети4 зерна выше, чем на старом месте; два рубля на обзаведение хозяйством; избу, ставленную каким-то служилым для себя.

Безо всяких раздумий он согласился.

За Петром последовали верный друг Афоня с Домной и детьми, Волёшка, крещеный вогул, и, неожиданно для всех, Пахом и Егорка Свиное Рыло, всегда готовый поспорить с десятником. После долгих челобитий верхотурскому воеводе, князю Пожарскому-Лопате5, и при посредничестве дьяка, умасленного красным кафтаном, желаемого они достигли.

Всякий знал, Тобольск – стольный град Сибири. Давно основан. Богат, шумлив, полон люда и надежд. Как противиться зову его?

Только за разумными и взвешенными доводами, коими сыпали все вокруг Петра и он сам, подпив хмельного меда, женка чуяла иное. В руках, что дергаными движениями перебирали вервицу, в блеске серых глаз, что раньше были куда спокойней, в морщинах, перерезавших лоб и сразу состаривших ненаглядного мужа на десяток лет, крылся укор. И нежелание оставаться по соседству с братцем-срамником.

Стелилась ласточкой, снимала сапоги с его усталых ног, мазала зеленым варевом раны, шептала: «Ужели ты забыл, я твоя, Страхолюдова девка, теперича Страхолюдова баба». Только он будто и не слышал.

Сусанна не сразу привыкла к Тобольску: город казался шумным, разгульным, пьяным и шалопутным. Он бурлил людскими реками: казаки в разноцветных шапках, сдвинутых набекрень; дерзкие стрельцы; важные государевы люди – попробуй не уступи дорогу; бухарцы и татары в ярких одежах да с узкими глазами; местные девки, обряженные как русские, – иная с детьми, женка или наложница казачья.

А потом разглядела иное. Маковки церквей, резные иконостасы. Кресты, вздымавшиеся на старом кладбище. Иноков и инокинь, что отмаливали грехи, – в том числе ее, Аксиньиной дочери.

* * *

Тимошка, сын Ромахи, всякий раз удивлял своей дикостью и непослушанием. Хоть не мог толком сказать ни слова – так, бормотал что-то, взвизгивал иногда от избытка чувств, – бедокурил он без продыха. И за собою вел старшего Фомку и младшую Полюшку. Экий чертенок!

То убегали втроем со двора, не испросив разрешения. Сусанна отыскивала их на соседней улице. Мокрых, извалявшихся в снегу и заливисто смеявшихся.

То били горшки. Однажды недосчиталась двух лучших посудин. Лупила розгами безо всякой жалости по розовым задочкам – и Тимоху, и Фому. Оба кряхтели, смаргивали слезы, виновато качали стрижеными головенками: мол, так больше не будем.

То отыскали в сундуке волка – оберег, подаренный Петру Страхолюду вогулами. Принялись пугать им сестрицу – а той много не надо, ударилась в слезы.

То издевались над Белоносом, приморозив его хвостом к ледяному накату.

То…

Горюшко!

Сусанна справлялась сама, не жаловалась мужу: увещевала, кричала, отбирала горшки и вогульского волка с глазами-бусинами, отливала водицей несчастного пса, хваталась за розги. И тут же целовала чумазые мордашки, не разбирая, где щечки своих каганек, где – приемыша, кормила пышными пирогами; пела потешки, кутала их, озябших, в тулуп, порой, уставши после маетного дня, прижимала к себе и благодарила Господа.

Тимошка прудил ночами, иногда кричал на всю избу – чудом не будил Петра! Она меняла мокрую солому и просила святых заступников отвести хворь. Не выдержала, пожалилась Богдашке. Молодой характерник дал сверток с травами, горькими на вкус, да зато действенными – через седмицу приемыш уже не мочил солому.

Двое сынков, здоровых, бойких, милая дочка с серыми, чуть разбавленными синевой глазами, – столько счастья нажила за два десятка лет. Фомушка принимал материну ласку спокойно – привык сызмальства, дочка пищала тихонько, будто котенок.

Ромахин сын сначала дичился, смотрел исподлобья. Не знал дитенок, не ведал, что жили они когда-то вместе, на верхотурском подворье старой Леонтихи, одной семьей. Сусанна тогда кормила грудью своего Фому – и заодно подкармливала Тимоху, у матери его, Парани, молока толком не было.

Махонький, слабый, Ромахин сын тогда выжил чудом. Как говорила Параня, спасли материны молитвы и Нюткино молоко. О том не говорили Тимошке, не ворошили прошлое. Считала Сусанна его сыном своим, была с ним и добра, и строга – всего в меру.

Мальчонка скоро отмяк. Прижимал ее к себе крепко-крепко – обхватывал двумя ручонками, будто боялся потерять. Тому не дивилась, жалела оставшегося сиротой при живом отце, целовала в макушку, двойную, темную, с завитками, что отрастали быстро, за несколько седмиц.

– Амушка, – бормотал он.

Тимоха заговорил на днях: одно словцо корявое молвил, второе, что-то неясное забормотал… А скоро, наслушавшись Фомы и махонькой, но бойкой, разговорчивой Полюшки, и вовсе разошелся. Путал буковки, жевал словечки – зато говорил.

– Амушка омя.

Тимошкины слова – как и ласка родных детей – отзывались сладким ворохом где-то возле сердца. Норовистый, дикий, а как жаждет человеческого тепла и заботы.

 
Криксы да плаксы6,
Летите вы за девять морей
Да девять земель.
На десятом царстве
Стоит сосна высокая,
Корни небо-то обхватывают,
Вершина вниз глядит.
На сосне той люльки да зыбки,
Няньки да потешницы.
Одеяла пуховые да перины мягкие.
Там есть кому качать,
Есть кому целовать7.
 

Пела, потом прижимала ладошку к животу. Там шевелилось дитя, зачатое на исходе лета. По всем расчетам выходило: рожать к апрелю.

* * *

Сусанна хлопотала по хозяйству да радовалась новому дому, славной усадьбе – не во всех казачьих семьях такой порядок.

Обустроились они в Тобольске крепко. Здесь, в Сибири – хоть в городе, хоть в сельской слободе, хоть на заимке – иначе нельзя, легкомыслия суровая земля не прощала.

Дом еще прошлым хозяином рублен был добротно. О пяти стенах, с высоким подклетом, чтобы алчный паводок не добирался до запасов. С холодными и теплыми сенями, с гривастым конем на охлупне8. В избе была большая истобка9 да еще две холодные клети – в одной хранили одежку да всякое в сундуках, в другой – съестное.

Петр постарался: к обычным волоковым оконцам прирубил красное, со слюдяными окончинами, чтобы свет попадал в избу. Очелье да доску под окном украсили резьбой, на то деревянное кружево глядели да радовались.

Печь топилась по-черному, по обычаю, но копоть собиралась наверху – как в добрых избах. От печи в подклет шла лесенка, узкая да удобная – там, в подполе, хранили часть съестных запасов, чтобы хозяйке не бегать до погребов.

Двор выстелили лиственничными плахами – такие не гниют десятилетиями. Сарай, хлев и птичий двор с сеновалом, надстроенным в высоту хозяйкиного роста (Петр сгибал шею, ежели возился там), овин и амбарец с десятью сусеками для ржи, ячменя, овса; большой погреб.

В холодные да вьюжные зимы не разгуляешься, потому ставили все рядом, стенка к стенке. Только баня торчала вдалеке, за огородом, а рядом с ней журчал ручей, впадавший в речку Княтуху. Оттуда же брали воду, на колодец ходили редко.

Заплот с высокими воротами – ни один прохожий не разглядит, что в усадьбе делается – достался им от прошлого хозяина. А Петр, посмотрев, как живут соседи, зазвал помощников – своих казаков. Срубили они новые ворота, настоящие, сибирские: с четырьмя столбами, обвершкой – двускатной крышей, что защищала от суровости тобольских небес деревянные тесины, железные петли да засовы. А на створках ворот вырезали деревянное солнце с длинными лучами – чтобы всегда в доме был лад да счастье. Афоня раздобыл где-то охру, и желтое солнце засияло на всю округу.

Петр, как ни тяжела была казачья служба, все ж успевал приглядеть за хозяйством, подновить, поставить новое, ежели было надобно. И топор, и молоток в его руках так и мелькали – Сусанна вздыхала, не смея сказать, как гордится мужем.

2. Будто во сне

В начале малоснежной зимы – что было странным для нынешних мест – Петра и его людишек отправили вверх по Иртышу, защищать острожец. Дошли слухи, что Кучумовы внучата грозят пойти на русские земли от Тобола до Енисея, жечь остроги да деревни, в полон брать.

– Ежели чего худое увидишь, сразу отправляй вестового, а лучше двух, – велел боярский сын10 Прокофий Войтов и щелкнул пальцами-обрубышами.

Он никогда не тратил времени попусту. Сказывали, отец его был большим воеводой, ушел в годы разорения к ляхам, а сыновей с собою не взял. Прокофий к своим тридцати годам открывал земли по Оби, объясачивал11 многие племена, служил государю с честью и потерял пальцы, стреляя на морозе из пищали. Не зря же стал сыном боярским. Казаки прозвали его Беспалым, но уважали, знали, что дело военное разумеет и справедлив.

Петр с поручениями тянуть не привык. Сказано – сделано. В четыре дня явились в указанный безымянный острожец.

Нашли его пограбленным. Прошлые годовальщики, то было известно, оставляли и котлы, и рыболовные снасти, и прочие мелочи, да только их утащили. Татары или русские гулящие, было неведомо.

Стояла землянка – выкопана на сажень12, а сверху тес да плахи, крытые сосновыми лапами. Окружена была частоколом. Кто-то умудрился завалить и его, клоки бурой шерсти указывали на лесного хозяина.

Петр и Афоня выправляли колья, латали крышу – на ней зияли дыры. Потом принялись на скорую руку сооружать лабаз – срубили четыре дерева да сложили махонькую клеть, чтобы хранить там еду да пожитки от мышей и прочей пакости. Нашли поблизости олений череп с рогами – приладили, чтоб защищал от воров.

Волешка и двое служилых татар, крепкий, мордастый Яким и тощий Ивашка, отправлены были в лес за валежником на дрова. А Свиное Рыло и Пахом, чередуя матерщинное и веселое, выгребали сор. Средь всякой пакости оказались и человечьи испражнения, оставленные неведомыми грабителями – в насмешку, не иначе.

Вечером крестились на образа, хлебали кашу – не зря возили с собой иконы, котлы да ложки. Обсасывали соленых рыбешек и костерили неспокойную казачью жизнь.

– Ежели бы стал я царем, так целыми днями бы на пуховых перинах валялся, царице да боярыням бока тискал, – завел обычное, скоморошье Егорка Свиное Рыло.

– Так тебе бы бояре не дали. Приходили бы да нудили под ухо, – хмыкнул его молчаливый дружок Пахом.

У обоих глаза блестели, видно, успели отпить винца – его взяли с собой, два кувшина. Только Петр попусту пить не давал, значит, прихватили еще сверху.

– А я бы всем бо́шки порубил. Оп, и все! – Егорка провел черту по шее.

– На себе-то не показывай, – после долгого молчания, внезапно установившегося в избе, сказал Афоня. – Всяк дурак на свой лад с ума сходит. А ты-то заигрался.

Веселье унялось. Егорка и Пахом растянулись на лавках, прикрывшись тулупами. Волешка и молодые татары пошли на улицу – подышать морозцем. А Петр и Афоня, привалившись спиной столу, строгали лучины и тихо-тихо говорили о своем.

Они дружили столько лет, что и не вспомнить. Хлебали из одного котла, прикрывали друг другу спины, давали дельные советы, а иногда просто молчали. От того делалось легче в трудную годину. Несколько раз судьба раскидывала их по разным землям, разным острогам, да вновь сводила, будто знала: надо вместе держаться тем, кто силою делится.

Афоню раньше звали Колодником, теперь о том прозвании почти забыли. Только он, подпив, напоминал всем и хвастал, что за бесчестье побил царева человека, оттого в Сибири и оказался.

– Этак и до следующей зимы здесь проторчим, – вздыхал Афоня. Сейчас он был трезв и невесел. – А кто за макитрушками нашими приглядит?

– Зря, что ль, Богдашка оставлен? – утешал его Петр, хоть и знал: на отрока пока надежды мало.

– Твоей Сусанке вера есть. А моя… Чего бы не учудила? – пробормотал Афоня и осекся, услыхав, как Свиное Рыло и его товарищ заворочались.

– Есть, – ответил Петр, и что-то в его голосе не понравилось Афоне. Он отложил нож и слишком сырое полешко – лучин с него не настрогать.

– Зря ты так. Бога гневишь. – Не дожидаясь ответа, Афоня встал с лавки и, вытянув руки, зевнул на всю избу.

Потом, когда уставшие казаки уснули и сотрясали избу молодецким храпом – больше всех старался Афоня, когда тепло стало потихоньку выветриваться, ускользая через щели в потолке и двери, Петр все не спал. И думал, гневит он Бога или просто испытывает законное негодование мужа, знавшего о женкином непотребстве.

Кто бы ему сказал…

* * *

– Сынок – удалец, сколько наколотил! Ай да Богдашка!

Домна улыбалась во весь рот и разрезала острым ножом рыбьи тушки, выгребала запашистую требуху, бросала псам. Морозец не успевал прихватывать – кишки тут же исчезали в жадных ртах.

Сусанна обмазывала рыбу крупной солью, своей, тобольской. Потом кидала в корчагу – одну за другой. Пробовала рассол, морщилась от ядреного духа свежей рыбы и тащила новую посудину – плетеный короб. Там рыба будет храниться и безо всякой соли, замороженная, до весеннего тепла.

Богдашка и его ровесники, парнишки, коих отцы оставили дома в помощь семьям, опробовали дедов способ. В одном угожем месте, у малого притока Иртыша надолбили проруби, нашли, где рыба спит, да вытащили ее, сонную.

– Ты чего ж, подруга, смурная? Тут и рыба, на тебя глядючи, перепортится.

Полные щеки, подъеденные оспой, так задорно тряслись, смех – без особой причины, да от души – был таким заразительным, что Сусанна невольно ответила улыбкой.

– Ишь как, сразу лучше стало.

– Все ты выдумываешь, макитрушка, – сказала Сусанна, выделив голосом последнее словцо.

Дальше работали они молча, только Домна затянула бабью песню про долю – такую нельзя не подхватить.

 
Ой по тропочке я, девица, хожу,
Ой по тропочке я, девица, гуляю,
Песни я соловушкой пою
Да по милу молодцу скучаю.
 
 
Ой за прялкой, молодуха, я сижу,
Ой за прялкой, молодуха, я печалюсь,
Песни грустной пташкою пою
Да по воле девичьей скучаю.
 
 
Ой, с утра до ночи не присесть,
Баба я, старшуха и хозяйка,
Песню грустную теперь не спеть,
Пятеро по лавкам – поскучай-ка!
 
 
Ой, от слез красны мои глаза,
Горя горького – три сажени.
Не жена теперь – вдова,
В темную одеженьку обряжена,
 
 
Ой, по тропочке я, старая, хожу,
Ой по тропочке я, старая, гуляю,
Песни внучке я своей спою,
Пусть про долю бабью-то узнает…
 

Руки на морозе покрылись коркой – пальцы застыли так, что и чуять их перестали. Обе облегченно выпрямили натруженные спины, когда последняя рыбина, красная, ладная, упала в короб.

– Гляди-ка, икрицы сколько. Дай-ка пожарим, – решила Домна.

Кто бы с ней спорил.

Скоро на чувал поставлена была глиняная сковорода, туда налито маслице конопляное, летом выжатое. А как зашкворчало – кинули икрицы, посолили и принялись ждать, когда подойдет. Евся переворачивала, следила, чтобы икра не сгорела, доводила кашу – той лишь настояться в печи.

– Исть хочу! – громко вопила Катька, девчушка трех лет с чудными волосами. Глянешь, вроде русые, как у матери, а на солнце иль при свете лучины – с рыжеватым отблеском. – Исть! – И повисла на руках у Домны.

Детишки Сусанны вели себя тише: Фома тихонько вздыхал и возился с деревянным конем, Полюшка тянула губы к груди, позабывши, что молоко иссякло три седмицы назад. Беспокойный Тимошка, набегавшись из угла в угол, теперь дремал, устроившись у чувала, будто местный инородец.

Глядючи на детей, Сусанна оттаяла: взяла в руки шитье – рубашонку для одного из сынков, отвечала подруге на немудреные вопросы, мимоходом трепала дочку по темной головушке.

– Слыхала потеху про бабу с нашей слободы? – Домна и не ждала ответа, помчалась дальше. – Муж-то у нее казачок, поплыл куда-то на дальнюю сторону. Да и пропал. Баба, не будь дура, молодая еще, в самом соку, обженилась с другим. Пузатая ужо – а тут и первый муж-то ее возвернулся. Говорят, чего там было: пух да перья во все стороны. Передрались муженьки ее, да и бабе досталось.

Домна замолчала. Ее дочь все повторяла: «Исть, исть» да колотила ладошкой по материной груди. Позднее дитя, балованное.

– И чего дальше-то? – не выдержала Сусанна.

– А кто ж их знает? – равнодушно ответила подруга. – Вродь жить стала. То ли с первым, то ли со вторым – не упомню.

Большие руки Домны сноровисто сучили нить – она взялась за подругину прялку. Совсем иначе, тревожно, начала речь о другом.

– Афонька сказывал, вернутся с острожца, обогреются дома, так надолго в поход отправятся, кабы не до следующей зимы.

Обе дружно вздохнули. Всякая женка служилого должна привыкнуть, что раз за разом надобно ей в дорогу собирать милого, провожать, глаза вытирать рукавом. Потом ждать, вглядываясь да вслушиваясь, ловя вести на базарах да городских рынках, у товарищей, что, израненные, остались домовничать.

Да к такому не привыкнуть.

Много страшного может сотвориться с человеком где угодно. Но дали, дремучие, темные, полные речных перекатов и круч, многоязыкие, многотрудные, обрекали их мужей на испытания. Каждая знала о том немного. Казаки не трепали языком перед женками, те только слышали обмолвки да грубые песни. Оттого опасности казались невообразимыми. Даже не говоря о том, обе перекрестились и прошептали молитву святым покровителям: одна – апостолу Петру, другая – Афанасию Великому.

По избе носился пряный, ни с чем не сравнимый запах жареной икры – Евся вовсю кормила ребятишек. Первой к сковороде полезла Катька. Не знаючи еще ложки, она тянула ручонки, тащила в рот золотистые лакомые комочки, обжигалась, хныкала, но лакомилась опять. Следом лез Тимоха, за ним – Фомушка. Поля, самая младшая, дичилась, но Евся посадила ее на колени, сама поднесла ложку с махоньким кусочком, и та, распробовав, уплетала за обе щеки.

Изжарив вторую сковороду, за еду принялись бабы – добавили каши, чтобы варева поболе было. Остатки прибрали – тем и обедать можно.

Полюшка давно спала в зыбке, потешно подложив ладошку под круглую щечку. Катька моргала рыжеватыми ресницами и зевала, ее положили под бок к мирно сопящему Фомке, поближе к печи. Домна загостевалась. Она словно ждала, пока детвора угомонится, чтобы начать какой-то разговор.

Так оно и было.

Сморило Евсю. Девка перемыла плошки да миски, подштопала свою одежонку, а потом свернулась клубком под набросанными на лавку шерстяными тряпицами.

– Гляжу на тебя: будто во сне ходишь, – начала Домна так неожиданно, что Сусанна вздрогнула.

– Отчего же? Все как надобно…

И, чуждая лжи, оборвала речь. Можно отгонять тревогу, писать матушке благостные письма. Да не утаить морока – ни от себя, ни от чуткого подругиного глаза.

– Из-за Петра маешься? Али как? – Домна сама открывалась до дна, сказывала о худом и хорошем без утайки. А такое молвить сложно…

Сусанна сказала другое:

– Не знаю, кто сидит в утробе моей. Не чую…

А Домне того было довольно, чтобы нахмуриться.

* * *

С самого детства боялась пойти по стопам матери – знахарки, травницы, той, кому вослед шипели «ведьма». Не помогала варить снадобья и тайные зелья, затыкала уши, чтобы заговоры не отравили их чистоты. Молила о помощи Господа, чтобы смилостивился над матушкой, над всем их непростым семейством.

Только известно: хочешь отвести от себя беду, молчи о ней, даже думать не смей. Сусанна молвила. И обрела дар, какой и представить страшно.

Впервые ощутила что-то неясное, когда смотрела вослед Лизавете, подруге-подруженьке, змее подколодной. Той самой, что мать ее, Аксинью, отправила в острог и чуть не сгубила. «Дитя больше не родишь!» – крикнула тогда ей вослед. Нет, не пустую угрозу – правду.

Когда носила первенца, сразу сказала: сынок там. Кто верил, кто посмеивался над ней. Где такое ведомо, чтобы баба знала, кого носит, – дочку иль сына? Отродясь такого не слыхивали – даже мудрые старухи вроде Леонтихи.

Сусанна родила, Домна сказала: «Дар у тебя», – и шлепнула Фомушку по круглой гузке, будто он, а не его молодая матушка был отмечен.

Потом стало тяжелей. Сусанна чуяла, кто сидит в утробе всякой бабы на сносях: сын – у невестки Парани, дочка – у Домны, двойняшки – у старой вдовы, дочка у Олены, женки Свиного Рыла… «Сразу помрет их сынок», – поняла, увидав соседку уже здесь, в Тобольске.

Как чуяла то, что составляет для всех тайну за семью печатями, и сама сказать не могла. Другие видят в тучах над лесом скорый дождь, отыскивают место, где надобно рыть колодец, знают, что в перелеске водится темный соболь, а Сусанна всякой бабе на сносях могла сказать, сын у ней или дочка. Хотела написать матушке, вдруг она что посоветует, подскажет. Да не решилась доверить грамотке.

– Такое открывать людям нельзя, при себе держать надобно, – советовала Домна. Будто и так не ясно!

Держалась, говорила только самым близким, шутила, будто выдумывают все, нарочно ошибалась.

А теперь боялась своего дара и будущего.

* * *

Обустроившись в острожке, занялись делом, за коим отправил сюда князь Хованский, достойный воевода города Тобольска. На юг, по Иртышу и его притокам, расселялись татары – добрые ясачные, кои презирали Кучума и его наследников, когда-то обложивших их непомерной данью. Но жили они близ степи, быстрые кони и длиннокрылые птицы часто доносили до них самые свежие вести.

В юрте, крытой толстым войлоком, было тепло. На очаге булькал котел – по-татарски казан. Пахло жирным мясом. Татарин средних лет, Хабур, местный старейшина, сидел супротив Петра. Его узкие, мудрые глаза казались сощуренными от сдерживаемой усмешки. Он говорил по-русски с трудом. Потому молодой Яким тихо, со всем уважением, сказывал на татарском Петровы вопросы:

– Не являлся ли кто незнакомый? Не спрашивал ли, есть ли рядом казаки и служилые? Не пытался ли купить пищали или порох? Не подбивал на смуту?

Хабур отвечал обстоятельно, словно от того зависел покой его семьи (впрочем, так оно и было): чужаков не видел, смутьянов в их роду не любят, сами могут побить палками. Потом, тронув Якима за руку в красном кафтане, что-то добавлял быстро, с насмешкой.

1.Кужонка – берестяная корзина.
2.Остяки – старое название племени ханты.
3.Сыиӈа – громко (хант.).
4.Четь – мера сыпучих тел. Объем разнится, в Сибири четь обычно равнялась четырем пудам, то есть 65 килограммам.
5.Речь о Дмитрии Петровиче Пожарском по прозванию Лопата. Был воеводой в Верхотурье в 1625–1627 гг.
6.Криксы, плаксы – существа из народных поверий, которые приходят к детям, щекоткой, щипками и прочими ухищрениями мучают, не дают заснуть.
7.По мотивам колыбельной, записанной в Сибири. Здесь и далее авторские стихотворения, песни, вдохновленные русским народным творчеством.
8.Охлупень – деталь крыши на традиционных деревянных русских избах. Конек, выдолбленное бревно, которое закрывает верхний стык двух скатов кровли.
9.Истобка – отапливаемая часть русской избы.
10.Боярский сын – привилегированное сословие в России, наряду с дворянами относились к служилым людям по отечеству.
11.Объясачивать – обложить ясаком. Ясак – налог, которым облагались народы Урала и Сибири, выплачивался главным образом пушниной.
12.Сажень – старинная мера длины; простая сажень равна 152 сантиметрам.

Die kostenlose Leseprobe ist beendet.

€3,53
Altersbeschränkung:
16+
Veröffentlichungsdatum auf Litres:
03 März 2026
Datum der Schreibbeendigung:
2026
Umfang:
310 S. 1 Illustration
ISBN:
978-5-04-240662-1
Rechteinhaber:
Эксмо
Download-Format: