Buch lesen: «Мой роман, или Разнообразие английской жизни»
Часть первая
Глава I
– Чтобы вам не уклоняться от предмета, сказал мистер Гэзельден: – я только попрошу вас оглянуться назад и сказать мне по совести, видали ли вы когда нибудь более странное зрелище.
Говоря таким образом, сквайр Гезельден1 всею тяжестью своего тела облокотился на левое плечо пастора Дэля и протянул свою трость параллельно его правому глазу, так что направлял его зрение именно к предмету, который он так невыгодно описал.
– Я сознаюсь, сказал пастор: – что если смотреть чувственным оком, то это такая вещь, которая, даже в самом выгодном свете, не может нравиться. Но, друг мои, если смотреть внутренними очами человека – глазами сельского философа и доброго прихожанина – то я скажу, что от такого небрежения и забвения делается грустно.
Сквайр сурово взглянул на пастора, не переставая смотреть на указанный предмет. Это была поросшая мхом, провалившаяся посредине, с окнами, лишенными рам и похожими на глаза без век, колода2, с репейником и крапивой на всякой трещине, разросшимися точно лес. В добавок, тут поместился проезжий медник с своим ослом, который принялся завтракать, обрывая траву по краям окон и дверей разрушенного здания.
Сквайр опять сурово посмотрел на пастора, но как умел, в некоторой мере, владеть собою, то укротил на некоторое время свое негодование, и потом, с быстротой, бросился на осла.
У осла, передния ноги были сцеплены веревкою, к которой был привязан чурбан, и под влиянием этого снаряда, называемого техниками путы, животное не могло избежать нападения. Но осел, повернувшись с необыкновенною быстротой, при первом ударе тростью, задел веревкой ногу сквайра и потащил его, кувыркая, между кустами крапивы; потом с важностью нагнулся, в продолжение этой процедуры, понюхал и полизал своего распростертого врага; наконец, убеждаясь, что хлопотать больше нечего, и что всего лучше предоставить развязку дела самой судьбе, он, в ожидании её, сорвал зубами цветущую и рослую крапиву вплоть к уху сквайра, – до такой степени вплоть, что пастор подумал, что вместе с крапивой откушено и ухо, каковое предположение было тем правдоподобнее, что сквайр, почувствовав горячее дыхание животного закричал всеми силами своих мощных легких.
– Ну что, откусил? спросил пастор, становясь между ослом и сквайром.
– Тысячи проклятий! кричал сквайр, вставая и вытираясь.
– Фу, какое неприличное выражение! сказав пастор кротко.
– Неприличное выражение! попробовал бы я вас одет в нанку, сказал сквайр продолжая вытираться: – одеть в нанку да бросить в самую чащу крапивы, с ослиными зубами вплоть к вашему уху….
– Так значит он не откусил его? прервал пастор.
– Нет то есть по крайней мере мне кажется, что нет, сказал сквайр, голосом, полным сомнения.
И вслед за тем схватился он за слуховой орган.
– Нет, не откушено: тут.
– Слава Богу, сказал пастор с участием.
– Мм, проворчал сквайр, который все продолжал вытираться. – Слава Богу! Только посмотрите, я весь облеплен репейником. Вот ужь желал бы знать, для чего созданы крапива и репейник.
– Для питания ослов, если только вы позволите им, сквайр, отвечал пастор.
– Ах, проклятые животные! вскричал мистер Гэзельден, снова закипев гневом, в отношении ли ко всей породе ослов, или по чувству человека, уязвленного сквозь нанковую одежду крапивой, которая теперь заставляла его ежиться и потирать разные пункты своего выпачканного платья. – Животное! продолжал он, снова подняв палку на осла., который почтительно отступил на насколько, шагов и теперь стоял, подняв свой тощий хвост, и тщетно стараясь двигнуть передней ногой, которую кусали мухи.
– Бедный сказал пастор с состраданием. – Посмотрите, у него стерто плечо, и безжалостные мухи именно тут и напали.
– А я так радуюсь этому, сказал сквайр злобно.
– Фи, фи!
– Вам хорошо говорить, фи, фи. Не вы, небось, попали в крапиву. Вот толкуй после этого с людьми!
Пастор пошел к каштану, росшему на ближнем краю деревни, сломил сучок, возвратился к ослу, прогнал мух и потом бережно положил лист на стертое место, в защиту от насекомых. Осел поворотил головою и смотрел на него с кротким удивлением.
– Я готов прозакладывать шиллинг, что это первая ласка, которую тебе оказывают в продолжение многих дней. А как легко, кажется, приласкать животное!
С этими словами, пастор опустил руку в карман и вынул оттуда яблоко.
Это была большое, краснощокое яблоко, одно из яблоков прошлогоднего урожая от знаменитой яблони в саду пастора, и которое он принес теперь какому-то деревенскому мальчику, отличившемуся в последний раз в школе.
– Да, по всей справедливости Ленни Ферфильд должен иметь пред другими преимущество, пробормотал пастор.
Осел подряд ухо и робко придвинул голову.
– Но Ленни Ферфильд может точно также удовольствоваться двумя пенсами; а тебе для чего два пенса?
Нос осла коснулся теперь яблока.
– Возьми его, во имя сострадания, произнес пастор.
Осел взял яблоко.
– Неужели у вас достает духу? спросил пастор, указывая на трость сквайра, которая снова поднималась.
Осел стоял, жуя яблоко и искоса поглядывая на сквайра.
– Полно, кушай; он не будет тебя бить более.
– Нет, не буду, произнес сквайр в ответ. – Но дело вот в чем: он не наш здешний осел: он пришлец, и потому его нужно загнать к нам в околицу. Но околица у нас в самом дурном положении.
– Колода завтра должна быть поправлена… да! забор тоже, – и первый осел, который забредет сюда, будет загнан в стойло безвозвратно. Все это так же верно, как то, что я называюсь Гэзельден.
– В таком случае, сказал пастор с важностью: – мне остается только надеяться, что другие прихожане не последуют вашему примеру, и пожелать, чтобы мы как можно реже встречались друг с другом.
Глава II
Пастор Дэль и сквайр Гэзельден расстались; последний пошел посмотреть своих овец, а первый – навестить прихожан, в том числе и Ленни Ферфилда, которого осел лишил яблока.
Ленни Ферфилда, по всей вероятности, не будет дома, потому что мать его наняла у помещика несколько десятин лугов, а теперь самое время севокоса. Леонард, более известный под именем Ленни, был единственный сын у матери, которая была вдова. Домик их стоял отдельно и в некотором отдалении от длинной, зеленеющей садами деревенской улицы. Это был настоящий английский коттэдж, выстроенный, по меньшей мере, три столетия тому назад со стенами, выложенными из бутового камня, с дубовыми связями, и покрываемыми всякое лето новым слоем штукатурки, с соломенной кровлей, маленькими окнами и развалившеюся дверью, которая возвышается от земли только на две ступеньки. В этом скромном жилище заметна была всевозможная роскошь, какую только допускает быт крестьянина: над дверью извивалась ветка козьего листа, на окнах, стояло несколько горшков цветов; небольшая площадка земли перед домом была содержима в необыкновенном, порядке и опрятности; по обеим сторонам дороги к дому лежали довольно крупные камни, представляя таким образом род маленького шоссе, обросшего цветущими кустарниками и ползучими растениями. Гряды картофеля скрывались за душистым горошком и волчьими бобами. Все это довольно скромные украшения, но они много говорят в пользу крестьян и помещика: вы видите, что крестьянин любит свой дом, привязан к нему и имеет довольно свободного времени и охоты, чтобы заняться исключительно украшением своего жилища. Такой крестьянин, конечно, плохой посетитель кабаков и верный защитник польз сквайра.
Подобное зрелище было так же восхитительно для пастора, как самый изысканный итальянский ландшафт для какого нибудь дилетанта. Он остановился на минуту у калитки, осмотрелся кругом и с наслаждением вдыхал упоительный запах горошка, смешаный с запахом вновь-скошенного сена, который легкий ветерок приносил к нему с луга, бывшего позади. Потом он поднялся на крыльцо, бережно отер свои башмаки, которые всегда были особенно чисты и светлы, потому что мистер Дэль считался щеголем между своею братиею, прошел подошвами раза два по скобке, бывшей снаружи, и взялся за ручку двери. Какой нибудь художник с артистическим восторгом смотрит на фигуру нимфы, изображенной на этрусской вазе, как будто она выжимает сок из кисти винограда в классическую урну. И пастор почувствовал столь же усладительное, если не столь же утонченное, удовольствие, при виде вдовы Ферфилд, которая наполняла водою, наравне с краями, блестящую чистотою чашку, для утоления жажды трудолюбивых косарей.
Мистрисс Ферфилд была опрятная женщина средних лет, с тою проворною точностью в движениях, которая происходит от деятельности и быстроты ума, и когда она теперь обернулась, услыхав за собою шаги пастора, то показала физиономию вполне приличную; хотя и не особенно красивую, – физиономию, на которой расцветшая в эту минуту добродушная улыбка изгладила некоторые следы горя, но горя прошедшего, и её щоки, бывшие бледнее чем у большей части особ прекрасного пола и её комплекции, родившихся и выросших посреди сельского населения, скорее заставляли предполагать, что первая половина её жизни протекла в удушливом воздухе какого нибудь города, посреди комнатных затворнических трудов.
– Пожалуете, не стесняйтесь, сказал пастор, отвечая на её поклон и заметив, что она хочет надеть фартук: – если вы пойдете на сенокос, я пойду с вами; мне нужно кое-что сказать Ленни…. славный мальчик!
– Вы очень добры, сэр; но, в самом деле, он добрый ребенок.
– Он читает необыкновенно хорошо, пишет сносно; он первый ученик в школе по предметам катехизиса и библейского чтения, и поверьте, что когда я вижу, как он стоит в церкви, прислушиваясь внимательно к службе, то мне кажется, что я читал бы проповеди вдвое лучше, если бы у меня были все такие слушатели.
Вдова (отирая глаза концом своего фартука). В самом деле, сэр, когда мой бедный Марк умирал, я не могла себе представить, что проживу и так, как прожила. Но этот мальчик до того ласков и добр, что когда я смотрю ни него, сидя на кресле моего малого Марка, я припоминаю, как Марк любил его, что он говорил ему обыкновенно, то мне кажется, что будто сам покойный улыбается мне и говорит, что пора и мне к нему, потому что мальчик подростает и я ему не нужна более.
Пастор (смотря в сторону и после некоторого молчания). Вы ничего не слыхали о стариках Лэнсмерах?
– Ничего, сэр; с тех пор, как бедный Марк умер, ни я, ни сын мой не имели от них никакой весточки. Но, прибавила вдова с некоторого рода гордостью: – это я не к тому говорю, чтобы нуждалась в их деньгах, только тяжело видеть, что отец и мать для нас точно чужие.
Пастор. Вы должны извинить им. Ваш отец, мистер Эвенель, сделался совершенно другим человеком после этого несчастного происшествия; но вы плачете, мой друг! простите меня… ваша матушка немножко горда, но и вы не без гордости, только в другом отношении.
Вдова. Я горда! Бог с вами, сэр! во мне нет и тени гордости! от этого-то они так и смотрят на меня высокомерно.
Пастор. Ваши родители еще не уйдут от нас; я пристану к ним через год или два насчет Ленни, потому что они обещали содержать его, когда он выростет, да и должны по справедливости.
Вдова (разгорячившись). Я уверена, сэр, что вы не захотите этого сделать: я бы не желала, чтобы Лении был отдан на руки к тем, которые с самого рождения его не сказали ему ласкового слова.
Пастор с важностью улыбнулся и поник головою, видя, как бедная мистрисс Ферфильд обличила себя, против воли, в гордости; но, понимая, что теперь не время примирять самую упорную вражду, – вражду в отношении к близким родственникам, он поспешил прервать разговор и сказал:
– Хорошо! еще будет время подумать о судьбе Ленни; а теперь мы совсем забыли наших косарей. Пойдемте.
Вдова отворила дверь, которая вела чрез маленький яблочный сад к лугу.
Пастор. У вас здесь прелестное место, и я вижу, что друг мой Ленни не будет иметь недостатка в яблоках. Я нес было ему яблочко, да отдал его на дороге.
Вдова. О, сэр, не подарок дорог, а доброе желание. Я очень ценю, например, что сквайр – да благословит его Господь! – приказал сбавить мне два фунта с арендной платы в тот год, как он, то есть Марк, скончался.
Пастор. Если Ленни будет вам так же помогать вперед, как теперь, то сквайр опять наложит два фунта.
– Да, сэр, отвечала вдова простодушно: – я думаю, что наложит.
– Странная женщина! проворчал пастор. – Ведь вот, окончившая курс в школе дама не сказала бы этого. Вы не умеете ни читать, ни писать, мистрисс Ферфильд, а между тем выражаетесь довольно отчетливо.
– Вы знаете, сэр, что Марк был в школе, точно так же, как и моя бедная сестра, и хотя я до самого замужства была тупой, безтолковой девочкой, но, выйдя замуж, я старалась, сколько могла, образовать свой ум.
Глава III
Они пришли теперь на самое место сенокоса, и мальчик лет шестнадцати, но которому, на вид, как это бывает с большею частью деревенских мальчиков, казалось менее, смотрел на них, держа в руках грабли, живыми голубыми глазами, блестевшими из под густых темно-русых, вьющихся волос. Леонард Ферфилд был, в самом деле, красивый мальчик, не довольно, может быть, плечистый и румяный для того, чтобы представить из себя идеал сельской красоты, но и не столь жидкий телосложением и нежный лицом, как бывают дети, воспитанные в городах, у которых ум развивается на счет тела; он не был в то же время лишен деревенского румянца на щеках и городской грации в лице и вольных, непринужденных движениях. В его физиономии было что-то невыразимо-интересное, по свойственному ей характеру невинности и простоты. Вы бы тотчас угадали, что он воспитан женщиною, и притом в некотором отдалении от других мальчиков его лет; что тот запас умственных способностей, который был развит в нем, созрел не под влиянием шуток и шалостей его сверстников, а под влиянием родительских советов, серьёзных разговоров и нравственных уроков, находимых в хороших детских книгах.
Пастор. Поди сюда, Ленни. Ты знаешь цель всякого ученья: сумей извлечь из него, пользу и сделаться подпорою своей матери.
Ленни (скромно опустив глаза и с некоторым жаром). Дай Бог, сэр, чтобы я скорее был в состоянии это исполнить.
Пастор. Правда, Ленни. Позволь-ка. И думаю, ты скоро сделаешься взрослым человеком. Сколько тебе лет?
(Ленни смотрит вопросительно на свою мать.)
Ты должен сам знать, Ленни; говори сам за себя. Поудержите свой язычек, мистрисс Ферфилд.
Ленни (вертя свою шляпу и с сильным замешательством). Да, так точно: у соседа Деттона есть Флоп, старая овчарка. Я думаю, она уже очень стара.
Пастор. Я справляюсь о летах не Флопа, а о твоих.
Ленни. Точно так, сэр! я слышал, что мы с Флопом родились вместе. Это значит, мне…. мне….
Пастор начинает хохотать, мистрисс Ферфилд также, а вслед за ними и косари, которые стояли кругом и прислушивались к разговору. Бедный Ленни совершенно растерялся, и по лицу его было заметно, что он готов заплакать.
Пастор (ободрительно поглаживая его кудрявую голову). Ничего, ничего; ты довольно умно рассчитал. Ну, сколько же лет Флопу?
Ленни. Ему должно быть пятнадцать лет слишком.
Пастогь. Сколько же тебе лет?
Ленни (со взглядом, полным живого остроумия). Слишком пятнадцать лет.
Вдова вздыхает и поникает головой.
– Да, видите ли, это по-вашему значит, что мы родилис вместе, сказал пастор. Или, говоря другими словами, – и здесь он величественно поднял взоры, обращаясь к косарям, – другими словами; благодаря его любви к чтению, наш простачок Ленни Ферфильд, который стоит здесь, доказал, что о в способен к умозаключению по законам наведения.
При этих словах, произнесенных ore rotundo, косари перестали хохотать, потому что, какой бы ни был предмет разговора, они считали своего пастора оракулом и слова его всегда и везде непреложными.
Ленни гордо поднял голову.
– А ты, кажется, очень любишь Флопа?
– Очень любит, сказала вдова:– больше, чем всех других животных.
– Прекрасно! Представь себе, мой друг, что у тебя в руке спелое, душистое яблоко, и что на дороге с тобою встречается приятель, которому оно нужнее, чем тебе: что бы ты сделал в таком случае?
– Я бы отдал ему половину яблока, сэр; не так ли?
Пастор (несколько опечалившись). А не целое яблоко, Леини?
Ленни (подумав). Если он мне настоящий приятель, то сам не захочет взять целое яблоко.
– Браво, мастэр Леонард! ты говоришь так хорошо, что нельзя не сказать тебе всей правды. Я принес было тебе яблоко, в награду за твое благонравие в школе. Но я встретил на дороге бедного осла, которого некто бил за то, что он щипал крапиву; мне пришло в голову, что я вознагражу его за побои, если дам ему яблоко. Должен ли я был дать ему только половину?
Простодушное лицо Ленни осветилось улыбкой; интерес настоящего вопроса затронул его за-живое.
– А этот осел любил яблоки?
– Очень, отвечал пастор, шаря у себя в кармане.
Но в то же время, размышляя о летах и способностях Леопарда Ферфилида, заметив, кроме того, к своему сердечному удовольствию, что он окружен толпою зрителей, ожидающих развязки этой сцены, он подумал, что двух-пенсовой монеты, приготовленной им, было бы недостаточно, а потому и вынул серебряную в шесть пенсов,
– Вот тебе, мой разумник, за половину яблока, которую ты оставил бы себе.
Пастор опять погладил курчавую голову Ленни, и, после двух-трех приветливых слов к некоторым из косарей и желания доброго дня мистрисс Ферфильд, он пошел по дороге, ведущей к его дому. Он уже подошел к забору своего жилища, когда услыхал за собою торопливые, но вместе и боязливые шаги. Он обернулся и увидал своего приятеля Ленни.
Ленни (держа шести-пенсовую монету в руке и протягивая ее к пастору, кричал): не за что, сэр! я отдал бы все яблоко Недди.
Пастор. В таком случае ты имеешь еще более права на эти шесть пенсов.
Ленни. Нет, сэр; вы дали мне их за пол-ябдока. А если бы я отдал целое, как и надо было сделать, то я не мог бы уже получить шести пенсов. Возьмите назад; не сердитесь, но возьмите назад…. Ну что же, сэр?
Пастор медлил. И мальчик положил ему монету в руку, так же, как, не задолго до того, осел протягивался к этой же руке, имея виды на яблоко.
В самом деле, обстоятельство было затруднительно.
Сострадание, как незваная гостья, которая всегда заступает вам дорогу и отнимает у других яблоки для того, чтобы испечь свой собственный пирог, лишило Ленни должной ему награды; а теперь чувствительность пыталась отнять у него и вторичное возмездие. Положение было затруднительно; пастор высоко ценил чувствительность и не решался противоречить ей, боясь, чтобы она не убежала навсегда. Таким образом, мистер Дэль стоял в нерешимости, смотря на монету и Ленни, на Ленни и монету, по очереди.
– Bueno giorno – добрый день! сказал сзади их голос, отзывавшийся иностранным акцентом, – и какая-то фигура скоро показалась у забора.
Представьте себе высокого и чрезвычайно худого мужчину, одетого в изношенное черное платье: панталоны, которые обжимали ноги у колен и икр и потом расходились в виде, стиблетов над толстыми башмаками, застегнутыми поверх ступни; старый плащ, подбитый красным, висел у него на плече, хотя день был удушливо-жарок; какой-то уродливый, красный, иностранный зонтик, с кривою железною ручкою, был у него под мышкой, хотя на небе не видно было ни облачка; густые черные волосы, в вьющихся пуклях, мягких как шолк, выбивались из под его соломенной шляпы, с чудовищными полями; лицо несколько болезненное и смуглое, с чертами, которые хотя и показались бы изящными для глаза артиста, но которые не соответствовали понятию о красоте, господствующему между англичанами, а скорее были бы названы страшными; длинный, с горбом, нос, впалые шоки, черные глаза, которых проницательный блеск принимал что-то магическое, таинственное от надетых на них очков: рот, на котором играла ироническая улыбка, и в котором физиономист открыл бы следы хитрости, скрытности, дополняли картину.
Представьте же, что этот загадочный странник, который каждому крестьянину мог показаться выходцем из ада, – представьте, что он точно вырос из земли близ дома пастора, посреди зеленеющихся полей и в виду этой патриархальной деревни; тут он сел, протянув свои длинные ноги, покуривая германскую трубку и выпуская дым из уголка сардонических губ; глаза его мрачно смотрели сквозь очки на недоумевающего пастора и Ленни Ферфилда. Ленни Ферфилд, заметив его, испугался.
– Вы очень кстати пожаловали, доктор Риккабокка, сказал мистер Дэль, с улыбкою:– разрешите нам запутанный тяжебный вопрос.
И при этом пастор объяснил сущность разбираемого дела.
– Должно ли отдать Ленни Ферфилду шесть пенсов, или нет? спросил он в заключение.
– Cospetto! сказал доктор. – Если курица будят держать язык на привязи, то никто не узнает, когда она снесеть яйцо.
– Прекрасно, скакал пастор: – но что же из того следует? Изречение очень остроумно, но я не вижу, как применить его к настоящему случаю.
– Тысячу извинений! отвечал доктор Риккабокка, с свойственною итальянцу учтивостью: – но мне кажется, что если бы вы дали шесть пенсов fancullo, то есть этому мальчику, не рассказывая ему истории об осле, то ни вы, ни он не попался бы в такую безвыходную дилемму.
– Но, мой милый сэр, прошептал, с кротостью, пастор, приложив губы к уху доктора: – тогда я потерял бы удобный случай преподать урок нравственности…. вы понимаете меня?
Доктор Риккабокка пожал плечами, поднес трубку к губам и сильно затянулся. Это была красноречивая затяжка, – затяжка, свойственная по преимуществу философам, – затяжка, выражавшая совершенную, холодную недоверчивость к нравственному уроку пастора.
– Однако, вы все-таки не разрешили нас, сказал пастор, после некоторого молчания.
Доктор вынул трубку изо рта.
– Cospetto! сказал он. – Кто мылит голову ослу, тот только теряет мыло понапрасну.
– Если бы вы мне пятьдесят раз сряду вымыли голову своими загадочными пословицами, то я не сделался бы оттого ни на волос умнее.
– Мой добрый сэр, сказал доктор, облокотясь на забор, – я вовсе не подразумевал, чтобы в моей история было более одного осла; но мне казалось, что лучше нельзя было выразить моей мысли, которая очень проста – вы мыли голову ослу, не удивляйтесь же, что вы потратили мыло. Пусть fanciullo возьмет шесть пенсов; но надо правду сказать, что для маленького мальчика это значительная сумма. Он истратит ее как раз на какие нибудь вздоры.
– Слышишь, Ленни? сказал пастор, протягивая ему монету.
Но Ленни отступил, бросив на судью своего взгляд, выражавший неудовольствие и отвращение.
– Нет, сделайте милость, мистер Дэль, сказал он, упорно. – Я ужь лучше не возьму.
– Посмотрите: теперь мы дошли до чувств, ппоизнес пастор, обращаясь к судье; – а, того и гляди, что мальчик прав.
– Если уже разыгралось чувство, сказал доктор Риккабокка: – то нечего тут и толковать. Когда чувство влезет в дверь, то рассудку только и остается, что выпрыгнуть в окно.
– Ступай, добрый мальчик, сказал пастор, кладя монету в карман: – но постой и дай мне руку…. ну вот, теперь прощай.
Глаза Ленни заблестели, когда пастор пожал ему руку, и, не смея промолвить ни слова, он поспешно удалился. Пастор отер себе лоб и сел у околицы, возле итальянца. Перед ними расстилался прелестный вид, и они оба, любуясь им – хотя не одинаково – несколько минут молчали.
По другую сторону улицы, сквозь ветви дубов и каштанов, которые поднимались из за обросшей мхом ограды Гэзельден-парка, виднелись зеленые холмы, пестревшие стадами коз и овец; влево тянулась длинная аллея, которая оканчивалась лужайкой, делившей парк на две половины и украшенной кустарником и грядами цветов, росших под сению двух величественных кедров. На этой же платформе, видневшейся отсюда лишь частью, стоял старинный дом сквайра, с красными кирпичными стенами, каменными рамами у окон, фронтонами и чудовищными трубами на крыше. По эту сторону, прямо против сидевших у околицы собеседников, извивалась улица деревни, с своими хижинами, то выглядывавшими, то прятавшимися, одна за другую; наконец, на заднем плане, расстилался вид на отдаленную синеву неба, на поля, покрытые волнующимися от ветра колосьями, с признаками соседних деревень и ферм на горизонте. Позади, из чащи сирени и акаций, выставлялся дом пастора, с густым старинным садом и шумным ручейком, который протекал перед окнами. Птицы порхали по саду и по живой изгороди, опоясывавшей его, и из отдаленной части леса от времени до времени долетал сюда унылый отзыв кукушки.
– Надо правду сказать, произнес мистер Дэль, с восторгом: – мне досталось на долю прелестное убежище.
Итальянец надел на себя плащ и вздохнул едва слышно. Может быть, ему пришла в голову его родная полуденная страна, и он подумал, что, при всей свежести и роскоши северной зелени, не было посреди её отрадного приюта для чужестранца.
Но, прежде чем пастор успел подметить этот вздох и спросить о причине его, как сардоническая улыбка показалась уже на тонких губах доктора Риккабокка.
– Per Васcо! сказал он: – во всех странах, где случилось мне быть, я замечал, что грачи поселяются именно там, где деревья особенно красивы.
Пастор обратил свои кроткие глаза на философа, и в них было столько мольбы, вместо упрека, что доктор Риккабокка отвернулся и закурил с большим жаром свою трубку. Доктор Риккабокка очень не любил пасторов, но хотя пастор Дэль был пастором во всем смысле этого слова, однако в эту минуту в нем было так мало того, что доктор Риккабокка разумел под понятием пастора, что итальянец почувствовал в сердце раскаяние за свои неуместные шутки. К счастью, в эту минуту начатый так неприятно разговор был прерван появлением лица, не менее замечательного, чем тот осел, который съел яблоко.