Buch lesen: «Девушка из разноцветных яблок»
Оформление серии Алексея Дурасова
© Мирза Б., текст, 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
* * *
Повести и рассказы из новой книги писателя Бориса Мирзы стали известны задолго до ее выхода в свет – множество читателей в соцсетях оценили и полюбили эту пронзительную, стилистически оригинальную прозу. В сборник вошли повести и короткие новеллы о жизни и любви, в которых исповедальная проза сменяется портретами современников, а истории большого города – мифами маленького приморского поселка и далекой псковской деревни.
Парадокс
Без работы сидел долго и вдруг звонок.
Звонит какая-то секретарша или продюсерша, – тогда уже было модно всех поголовно делать продюсерами, даже если вчера они столы передвигали. А уж бывших секретарш – тем более.
Говорит, хочет со мной встретиться главный.
Я, естественно, обрадовался, а еще больше обрадовалась жена. Видимо, устала донашивать замшевый пиджак, который мне отдал друг, так как сам носил только модные.
Плюхнулся я в первое попавшееся такси и ломанул в Останкино. Весь отглаженный и прилизанный.
Еду. Вижу, таксист на меня поглядывает искоса. Изучает. Ну пусть, думаю. Мне сосредоточиться надо перед встречей, чтобы прилизанной прической в грязь не ударить. Но таксист, видимо, считав с моего лица достаточно, начал разговор:
– На работу?
– Ну да, можно так сказать.
– И не тяжело тебе там?
Я хотел было сказать, что мне не там тяжело, а здесь и дома – смотреть, как жена, собираясь в свой театр на репетицию, отпаривает замшевый пиджак, который на мне видели три поколения ее предшественниц. Но не сказал…
– Всяко бывает, – говорю.
Таксист, мужик за пятьдесят, коренастый и такой весь основательный от козырька кепки до массивного живота…
– Это понятно. – Таксист смотрит на меня иронично. Видимо, из-за врожденной наблюдательности или богатого жизненного опыта он про меня все понял. – Работа тяжелая…
И не успеваю я согласиться и рассказать, что в редакции «Аналогии преступлений» монтировал фильм трое суток без сна, как таксист добавляет:
– Конечно. По тебе видно. Ты парень русский, хороший. Тебя в этот улей только кабели таскать и возьмут. Я по лицу вижу.
– Интересно, – говорю я, – а кого возьмут?
– Ясное дело, своих. Или этих, с ориентацией, или евреев. Там вообще одни евреи на жирных должностях. Ведь вот, хочу тебе сказать, скользкий народ. Везде, где можно, своих пихают, а русский народ типа тебя притесняют, вот в чем парадокс…
Я вдруг разозлился.
– Знаете, – сказал, стараясь быть суровым, – вы это прекратите! Так нельзя! Нельзя вот так вот взять и походя целый народ назвать скользким! Это же мерзко! Гадко! Неправильно! Будете продолжать, я попрошу остановить и выйду.
Здесь я прибавил матерное слово, которое оказалось к месту и по воздействию перекрыло всю предыдущую речь.
– Ладно, – сказал таксист. И поправил кепку. – Может, ты и не кабели таскать допустим. Но как-то это не типично…
– А в кепке ездить в машине – это типично? – спросил я.
Мужик вдруг захохотал.
– Парадокс! – изрек он. – Может, она мне нравится. Кепка-то.
Доехали. Я расплатился и вышел. И не успел сделать два шага в сторону двадцатого подъезда, как услышал крик таксиста:
– Осторожнее там! Смотри, чтобы тебя не съели. Держи крепко честь русского мужика.
Я пожал плечами и пошел в улей.
* * *
В приемной главного меня встретила продюсерша, сидевшая за столом секретарши.
– Владимир Иванович сейчас будет, – сказала она. – Задерживается. Хотите чаю?
– Хочу, – говорю.
А про себя думаю: какое хорошее русское имя у главного. Сам Владимир, а папа Иван. И тут же вижу табличку. На дверях в его кабинет. «ИВАНОВ». Владимир Иванович Иванов. «Что бы ты сказал, мой темный таксист, обуреваемый самым низкопробным антисемитизмом, если бы увидел эту табличку?» – успеваю подумать я, когда сам обладатель русского имени и фамилии входит в приемную.
– Аааа! – басит он. – Рад, рад. Пойдемте, как следует побеседуем! Начинаем мы интереснейший документальный проект!
И вот мы с Ивановым В. И. проходим в его кабинет, где он усаживается за огромный, красивый, темного дерева стол, а я пристраиваюсь в удобное кресло для посетителей.
И первое, что я вижу на этом самом роскошном столе, – флажок, какие крепят на машины к послам. Или ставят на стол консулу.
Да, на столе стоит флаг.
И это бело-голубой флаг Израиля.
* * *
Домой я опять еду на такси. Таксист в этот раз тощий, с какими-то свалявшимися волосами и молчаливый.
Только в самом конце пути он вдруг спрашивает:
– А правда, что у вас там чуть ли не половина педики?
– Не знаю, – говорю я, а сам думаю о другом. – Возможно. Очень правдоподобная версия. Кто нас всех знает?
Таксист больше не мешает мне думать.
Думать о том, что, судя по всему, работу я не получу.
И о том, что замшевый пиджак вполне красивый, хоть и пообтерся на рукавах.
Вкус рябины
– Уезжаешь?
– Уезжаю.
– Чего ж ты, – спрашивают, – уезжаешь? Плохо, что ли, было жить?
– Хорошо жилось.
– А чего тогда?
– Иногда бывает рябина хорошая, но горькая…
Да, мне все здесь знакомо. Вся моя прошлая жизнь тут без остатка.
Куда я ни взгляну, а все что-нибудь помню. Хорошо жилось.
Так жилось, словно совсем маленький мальчишка, рябину по первому морозу жуешь.
Горько, а хорошо.
Вот она, рябина. Во дворе. И наш двухэтажный дом на восемь квартир. Наша квартира на первом этаже. Окна на улицу и окна во двор.
Рябина всегда была. И сейчас, летом, листьями шумит…
Старая. Хотели было спилить. Но дядя Коля из соседней квартиры напился пьяный и рабочим угрожал.
Они сказали:
– Мы все равно придем, только с милицией.
А он ответил, что ему безразлично.
Но не так, а матом. А тетя Вера из другой, соседней квартиры, сказала, что дядя Коля герой. Так и сказала:
– Герой ты, – сказала, – Коля. Не дал спилить.
А дядя Коля от этого стал пунцовым, напился и почему-то заплакал, и долго потом разговаривал сам с собой:
– Жизнь прошла. Прошла жизнь.
Улица тихая у нас. Машины едва проедут. Так, грузовик иногда.
Грузчики Вася и Петя коробки разгружали. И всякий другой товар. Вася и Петя похожи очень. Хотя один высокий, другой низкий. Один весь седой, а другой лысый. У одного нос такой приплюснутый, точно ему жена сковородой по морде дала. А у другого морковкой. Острый, как будто комариный.
Кричит мне однажды Вася или Петя, не разберешь:
– Иди сюда, чего угощу.
Подхожу, а он из поломанного картонного ящика пригоршню ирисок достал.
– Угощайся, – сказал, – бери. Мы не жадные.
– Спасибо, – отвечаю, – дядя… Только вот не знаю, как зовут вас. Петя или Вася?
– Да какая разница? – махнул он рукой. – Нас все путают. Грузчик, он и есть грузчик. Самая нужная профессия. Товар, понимаешь. Нужно сохранять, а не только доставка.
– Так вот, – говорю, – коробку-то повредили.
– Ничего, – ответил, – не взыщут. Ты ешь ириски-то. Пломбы не береги.
Товар носили на рыночек. Через дорогу как раз черный ход. Разгрузка. И весовая.
А на рынке капуста. Пробуй не хочу. Но я не хочу. Это новенькому пробовать дадут, а мне нет. Меня тут все знали. Знали, что я у бабы Матрены буду брать. У нее капуста самая вкусная. И огурцы.
Матрена – не настоящее ее имя.
– Так почему вас Матреной-то называют?
– Ну это прозвище такое. Типа как кличка, что ли.
– А что значит?
– А значит, – говорила Матрена, – что я дура непутевая.
Матрена действительно была непутевая. То передник потеряет, то ведро с квашеной капустой уронит, то выручку пропьет.
И кричала, и ругалась сама на себя.
– Матрена, ты непутевая. Тварь, не человек.
Так мамка прозвала. Да на рынок послала. Теперь вот торгует.
Самой вкусной капустой и огурцами.
И они такими будут всегда. Пока не исчезнет рынок на нашей улице.
А вон в том доме дети повешенца живут. В неделю остались без матери и отца.
Любил он ее, говорят, сильно. Добивался. Всяко подходы искал. А она все в сторону смотрела. Все то ли уехать куда в столицу хотела, то ли принца ждала. Да столица-то далеко, а принц все не ехал. Принц не ехал, а вот влюбленный который год рядом. Вышла за него.
И все он ей далеким от идеала казался. И не принц, и от рубашки всегда запах. Так-то мужик вроде и ничего. Не хуже других.
Но не принц, и с запахом.
Повешенец, ясное дело, повесился в конце концов. Он долго собирался. Жену пугал.
Говорит:
– Стерва ты и сволочь. Жисть с тобой сплошной яд. Повешусь.
– Так зачем, – она говорит, – тебе вешаться? Иди живи на все четыре стороны. Алименты только не просрочивай.
А он говорит:
– Я, – говорит, – детей люблю. Куда мне? Смотри, – говорит, – повешусь!
Так ведь и не врал. Вешался чуть не раз в месяц. Вроде как и по-настоящему, а и в шутку. Все пьяный, конечно. А раз, видно, так пошутил, что и повесился. Прям на вешалке в коридоре.
Она-то домой быстро успела, еще бычок, что у него изо рта выпал, дотлеть на полу не дотлел. Быстро, но поздно. Помер, хоть и вынули.
В конце августа это было.
– Словно камень с души упал, – сказала жена после поминок. – Праздник на душе-то. Еще неделю праздновать буду, а потом поедем к тетке в Рязань.
Пила неделю с соседями. А через неделю померла сердцем. Жара была в том августе. Такая жара!
Двое детей осталось, Пашка и Мария. Он старший, душа-парень, младшую и вырастил. Школа тоже помогала обедами.
Пашку все любили. За то, что он не такой, как родители.
Совсем другой.
А напротив, за рынком, Толя-дурак жил. В старом доме послевоенном. Какое-то у Толи заболевание было неизвестной природы.
– Вылечить его нельзя, – говорил доктор районный Степан Степанович. – И на ремиссию тоже рассчитывать не приходится. Встали на учет в диспансер, пенсию получили и будет с вас.
– А делать-то что нам? – спрашивает Толина мама. – Жить-то как, коли он опять чудить начнет?
– Ничего, – отвечает доктор. – Таблетки давайте согласно рецепту. Будет чуть больше человека напоминать. Он ведь не опасный, сынок-то ваш. По статистике, такие, прямо говоря, родителей редко переживают. Что-то да случается…
Толик продолжал чудить и когда подрос.
Бегал по улице зимой и летом одетый тепло, в шапке-ушанке, на подбородке завязанной.
Все ему холодно, что минус тридцать, что плюс.
И поговорить любил. Но так отрывисто.
Скажет что-то такое невразумительное и смотрит светлым взглядом, точно понимания ждет.
– Поешь рябинки-то по морозу.
– Это зачем?
– Хорошая рябинка.
– Да ну, – отвечал я, – горькая! Разве ж это хорошо?
– Иногда, когда горько, хорошо. Бывает рябина хорошая, но горькая…
– Что ты такое несешь?
– Брежнев, – говорил, – если и умрет, то не совсем. А так только. Без Брежнева никак нельзя.
– Иди, – ему отвечали. – Будешь этот бред нести, и нас с тобою вместе заарестуют. Разговоры твои мутные.
– Ничего не мутные, – не обижался Толик. – Я и мыться могу. И яичницу с колбасой и без, когда нет колбасы. А как дорогой Леонид Ильич помрет, то колбасы-то и не станет. Вы тогда больше укропа крошите. В яичнице укроп – дело полезное! И сытость. Трудно будет без Брежнева жить. Натерпимся еще. Как уж эти капиталисты над нами поизмываются тогда. Ох, беда, товарищи вы, товарищи!
– Все же хорошо, Толя! – говорили ему.
– Иногда плохо, когда только хорошее! – отвечал он несуразицу.
И так болтал, пока не прогонят силой.
Пережил он и папу с мамой, и доктора Степан Степаныча, и Брежнева.
Когда Брежнева хоронили, сильно плакал. Стоял на улице нашей, на ноябрьском холодном ветру, кутался в пальто и, плотно натянув ушанку, голосил на всю улицу:
– Кончилась страна рабочих и крестьян, сожрут теперь капиталисты!
Забрали дурака в больницу. Насовсем. Хоть он и пытался говорить, что и мыться сам умеет, и пенсию забрать, и расписаться, и приготовить может яичницу без колбасы, но с укропом.
Забрали…
Квартиру их в старом доме за рынком объединили с другой, и теперь там офис…
Рябина, которую спас дядя Коля, стоит во дворе. Хоть и нет Толи-дурака, который исчез, с такими обычно что-то да случается…
И тетя Вера вышла замуж, да уехала в другой район. Жизнь прошла. Жизнь прошла…
Уезжаю и я.
– Уезжаешь?
– Уезжаю.
– Чего ж ты, – спрашивают – уезжаешь? Плохо, что ли, было жить?
– Хорошо жилось.
– А чего тогда?
– Иногда бывает рябина хорошая, но горькая…
Кораблик
Я никогда не любил Богородицу.
Как все верующие – почитал, совершал поклоны и, когда упоминалось Ее имя, на богослужении и в утренних-вечерних молитвах, произносил слова, величания, просьбы…
Но все это было совершенно формально и даже несколько с усилием. Потому как Богородица была женщиной. А в прошлой своей жизни к женщинам я относился очень хорошо – романтизировал, влюблялся, оберегал, помогал, женился, воспитывал детей, но всегда считал себя ответственным за все и полагал совершенно постыдным просить о чем-то женщин. Уважение вызывали лишь те представительницы слабого пола, которые выполняли мужские функции – работали, воспитывали детей, содержали семью…
И вправду, в Евангелии Богородица не запомнилась мне ничем, кроме того, что Ее посетил ангел и сообщил Ей Благую весть. Иисус же и вовсе отказался с Ней общаться, когда она пришла к Нему. Указав на учеников, сказал: «Вот матерь моя и братья мои…»
Моя дочка Соня несколько изменила мое отношение к Богородице, когда я увидел, как она, будучи лет пяти, подбежала в храме к иконе и что-то долго и весело шептала, то и дело глядя на Ее образ. «Общается, как со своей родной мамой», – подумал я. И улыбнулся, даже немножко позавидовав такой детской вере.
Сам-то я разговаривать ни с кем не решался. Есть молитвослов. Есть положенные как ежедневное упражнение молитвы. Пятнадцать минут в день можешь и отдать Богу, в конце концов. Ну и попутно женщине, родившей Его. Раз уж так положено.
Ведя довольно бурную и беспорядочную жизнь, правило я нарушал, но тоже подобное особым каким-то грехом не считал. Во-первых, это нудная вещь – удерживать ум в уже сотни раз прочитанном тексте, во-вторых…
Было и во-вторых, и в-третьих…
Но та же Соня иногда опровергала мои доводы своим странным умением не молиться, но разговаривать с Богом и Богородицей.
Однажды она захотела посмотреть мультфильм – кажется, это был милый мультик про девочку и пса под названием «Вольт». Но диск выглядел ужасающе. Весь грязный и исцарапанный. Такой, что его и в проигрыватель-то засунуть страшно. Я вспомнил, как младшая дочка Таня играла этим диском в хоккей, возя его по пыльному полу.
– Сонь, – сказал я, – этот диск нерабочий. Но мы обязательно сходим в «Матрицу», и я куплю тебе этот фильм.
– Ничего, – сказала в ответ Соня, – я сейчас помолюсь, и он заработает.
Мы с женой переглянулись. Молись не молись, мертвые диски не работают. Я испугался. Ведь Сонькина вера была в опасности…
Я всегда считал себя способным быстро находить нужные слова. Я спокойно импровизировал многочасовые лекции, в конце концов…
У меня была пара мгновений, чтобы собраться, пока Соня ходит около иконы с уничтоженным диском в руках и что-то шепчет. Я даже разобрал слова: «пожалуйста», «очень хочется»…
И вот она наконец обернулась и направилась с диском к телевизору.
Я преградил ей путь и, присев на корточки, сказал:
– Понимаешь, Бог и Богородица всегда слышат наши молитвы, но не всегда выполняют. Может быть, тебе и не полезно именно сейчас смотреть мультфильм. Но к вечеру мы сходим…
– Давай поставим, – сказала Соня.
И я сдался. Ну что ж. Когда-то ребенок должен столкнуться с тем, что Бог не всегда по первому требованию выполняет все наши пожелания…
Я взял у Сони диск и поставил.
«Вольт» запустился. Соня, ничуть не удивившись, села на диван и стала смотреть. Видимо, действительно очень соскучилась по этому мультику.
Мы с женой так и остались стоять.
– Если бы хоть с горчичное зерно… – сказала жена.
И я только кивнул и ушел в свой кабинет…
Но эта история не многому меня научила. Сейчас я себя оправдываю тем, что даже Апостолы, видя чудеса, совершенные над хлебами, не вразумились.
А потом Соня умерла, а я уехал в Феодосию.
Перед смертью, в тот страшный день, когда мы ждали «Скорую», Соня попросила поставить ей акафист Богородице. Я включил его на айфоне, и она слушала.
А когда вошла жена и начала что-то говорить мне, а я ей, то Соня вдруг сказала:
– Подождите, дайте дослушать…
Здесь, в Феодосии, я прожил полгода после похорон. Жизнь сузилась и истончилась. Я должен был поддерживать жену и дочерей и, если получится, не ссориться с тещей.
Когда появлялась возможность, я прятался в кабинете на втором этаже и делал вялые попытки писать и упорные и многочасовые попытки молиться по молитвослову…
Но невозможно по-настоящему что-то написать, когда, закрывая глаза, ты видишь только Соню. Невозможно знать, что она не с тобой. Невозможно не иметь ничего от нее, теперешней…
И вот в самый тяжелый час я вспомнил Соньку, слушающую молитвы. И все на том же айфоне (проклятый гаджет пережил мою дочку) включил тот самый акафист.
Все как-то сошлось в одно. Богородица, женщина, которую я почитал, но не любил, Сонька в храме и дома с диском в руках, разговаривающая с Ней как с давно знакомой и любимой, и я. Разбитый, раздавленный, уничтоженный.
Под звук акафиста доплелся я до икон, висящих над моим столом в кабинете, и взмолился. Это было именно то. Я не молился, не молитвословил, не разговаривал.
Я плакал и просил.
«Ты, в которую так верила Соня, Ты матерь Бога, Ты можешь меня понять, и хоть я никогда не любил Тебя, помоги мне, мне ужасно хочется иметь хоть какой-то знак о том, что с Соней все хорошо, что она с Тобой, хоть какой-нибудь знак, который даст мне понять…»
Акафист кончился, и жена позвала меня ехать в центр, получить перевод из Москвы и пройтись по магазинам.
В Феодосии на Галерейной улице я пошел в банк, а жена решила прогуляться по магазинам. И когда, получив перевод, я вышел на улицу, то увидел бегущую мне навстречу супругу. Она плакала. В этом не было ничего удивительного, за полгода мы привыкли к слезам.
Удивительное, невозможное, совершенно немыслимое случилось пятью минутами позже…
Жена потянула меня в музей Грина. И там на одном из стендов стояла фигурка. Это был маленький уплывающий кораблик с красными парусами. Я сначала не понял, но жена мне сказала:
– Прочти.
И я прочел чуть ниже на бумажке, что эта поделка Софии Мирзы из поселка Ермолино Дмитровского района.
– Победила другая игрушка, – сказала нам подошедшая работник музея, – но мы в последний момент решили выставить и эту…
– Я помню, она должна была участвовать в конкурсе по Грину, – сказала жена. – Все объяснимо.
– Скажи, – ответил я, – каков шанс, что детская поделка, слепленная в Подмосковье, не выигравшая конкурс, появится в музее Грина в Феодосии, где окажемся и мы, и ты случайно зайдешь туда именно в тот момент, когда ненадолго открылась эта экспозиция?
– Я, честно говоря, думала и надеялась… вдруг я что-то увижу.
– Если хоть с горчичное зерно… – ответил я.
Не знаю, много ли изменил во мне тот случай. Стал ли я лучше и мудрее. Не думаю. Ведь даже Апостолы не вразумились чудом с хлебами. Чего уж обо мне говорить…
Но за тот момент, за этот маленький плывущий вдаль корабль я благодарен Богородице.
И есть.
И буду всегда.
Дом над рекой
– Ехать, – говорю, – ехать надо.
– Почему надо? – спрашивает. – Что мне там?
– А здесь тебе что?
Что ей здесь? Осень бесконечная. Дождь пузырями по речке. Осока, увядшая в воде. Туман у черного леса.
Дом на холме над рекой.
Окно.
Капли по стеклу.
– Ты знаешь.
Я знаю.
Она мне рассказывает…
* * *
…Я с ним самая лучшая. Это тебе трудно понять. Ты всю жизнь стать самым лучшим стремишься, чтобы только в своих глазах таким быть. Оттого и покоя тебе нет. А я с ним – лучшая. Не знаю, как объяснить.
Вот приду домой, и чего бы дома не было, все лучшая. Он это умел. Работник – так себе. В совхозе к нему без уважения. К работе не то что равнодушный, но без сметки…
Только одно качество у него было, но такое, что можно все отдать. Уж если чего решил, то все. Верен своему решению. Мог бы жениться на Светке из Колпина, на Маше из Белья, да на ком еще… А у нас с ним любовь не любовь. А так. Ходили в гляделки играли… Мамаша у него ух противная. Продавщицу в сельмаге видел? Та, что старая. Вот. Злющая. Сказала, с кем хочешь ходи, хошь женись, хошь подженись, а не с ней. Ее, говорит, мать бросила. Дурная кровь. Как кутенка, подбросила в мешке, нешто утопить. Так и она, какая жена? С детдома взятая. Такие все равно потом стезю свою найдут. По рукам да по мужикам.
А он, вишь ты, упертый. Прямой. Без денег, без родительского разрешения, да к моим-то приемным пришел. Пешком через три деревни. Батька сказал, работник ты вот какой, не гожий, а что верный, так в том вся суть. Не продашь.
Ну вот.
* * *
Она молчит. И я молчу…
Теперь уж никакой рыбалки. Запоздал я. Осень. Рыба в озера ушла до следующей весны. Так у меня всегда. Запоздал. На озеро еще можно, но холодно, сыро, да и бесполезно. Затаилась рыба до зимнего клева.
Дома натоплено у нее и всегда чисто. Хотя когда ей прибирать? С утра рано в Сергейцево шагает пешком на автобус, который в город на работу отвезет…
– Ну вот, хоть в Сергейцево переезжай. Не придется тащиться каждое утро по три кило.
– А дом там такой есть? Чтобы на пригорке, над рекой?
– Такого нет. – Я сдаюсь сразу. Не упертый я. Не прямой. – Может, другой есть? Этот-то красивый, и место, правда, замечательное. Только старый. Покосился уже. Того гляди и съедет с пригорка в реку.
Я пытаюсь шутить. Но с ней не выходит. Такая же прямая, как он.
* * *
Что ты? Он был прямее. Как рельса, про него батя говорил. От родителей ко мне ушел. Бате пообещал, что всю жизнь в этом доме со мной.
Мне с ним по первому году очень трудно пришлось. Мне страсти хотелось. Знаешь, не улыбайся только, женской такой. Чтобы бежать, стремиться, чтобы в объятья, глаза закрыв и голову запрокинув. Чтобы уехать куда-то, сорваться. Плакать чтобы. И ревновать. А его к кому ревновать? Какой, спрашивает, смысл? Ты самая лучшая. И родителям своим то же самое сказал. Она, говорит, лучшая. Я-то знала поначалу, что нет. Что вот, видишь, нос? Длинноват. Ну и кое-че не видишь.
Через год уверилась. Я для него лучшая.
* * *
– Я не говорю, что не устаешь. Еще как устаешь от таких. Бате моему приемному обещал меня беречь, дом беречь. Да так и все. Как вкопали рельсу. Никуда. Ни за что. И мне уже не сбежать, не отказаться. Я для него самая лучшая. За все десять лет сколько сказал – столько сделал. Ни на минуту не опоздал. Здоровье бычье. Работал так себе, говорят, но все вовремя всегда. И домой, представляешь, ни разу не опоздал. Что ты, спрашиваю, с мужиками не пошалишь. Все шалят. Все мужики у нас шалят. Водкой ли, девками ли. А чаще тем и другим. Мало ли зарослей у реки.
Мне бы что? Стаканчик-то и можно мужику…
А он все свое. Ты у меня самая лучшая. На что мне?
И потом я почувствовала. Поняла, знаешь. Я самая лучшая.
* * *
Да, мне все понятно. Такая история. Деревенские бывают упертые, как быки, бывают верные, как воины под присягой, и несгибаемые, как шпалы. Редкий тип. Но вот такой. Кстати, не слишком приятный. Меня иначе как прохиндея не воспринимал. Хоть и знал, что я порядочный, но намерений и дел моих не одобрял. Не гнал меня, но и не зазывал.
– Нет, не считал он тебя прохиндеем. Просто ты из другого мира приехал. А ему это все до лампочки было. Пришел – садись. Нужен дом? Не продам. Почему?
– Знаю. Слово он дал. Отцу твоему дал слово. А коли он пообещал, пиши пропало.
– Да. Верный. Он говорил, нельзя со слова свернуть. Смешно, правда? Вот так живешь и не знаешь, что дальше будет, а со слова свернуть нельзя. Никогда не продаст наш дом над рекой…
Я знаю все, что дальше будет.
* * *
Будет осень. Такая же бесконечная и непостижимая, как этот озерный край. Будут дрова щелкать в печке. Будут капли постукивать в окно. А за окном, там, внизу, дождь пузырями по речке. Осока, увядшая в воде. Туман у черного леса…
Парень несгибаемый, как шпала, верный и прямой, упал у колеса трактора и умер, так быстро, что «Скорая» не успела. Сосуд в голове. Или тромб.
Впервые тогда не вернулся с работы вовремя.
Все простили. И родители, что после ухода слова не сказали.
И загибающийся совхоз его простил, что не ценил.
Парень такой был, такой…
Какой уж был…
* * *
– Не важно, – говорю, – что теперь мне дом не нужен, я куплю. Ехать тебе надо.
– Почему надо? – спрашивает. – Что мне там?
– А здесь тебе что? Ни совхоза. Ни деревни за десять лет, ни…
– Ни мужа, – заканчивает она за меня. – Я не такая, как он. Мне страсти хотелось. Чтобы плакать, чтобы ревновать. Думала, люди должны расти вместе. Друг друга жалеть. Друг друга учить… А он знаешь чему меня научил?
– Чему?
– Через год уверилась, что я самая лучшая, что там нос. А потом, что со слова свернуть нельзя.
– Так ты никакого слова и не давала.
– А он дал. Вот так живешь и не знаешь, что дальше будет, а со слова свернуть нельзя.
И я понимаю, что не продаст она этот дом. И, сказать честно, дом нужен был мне, пока еще деревня была жива, пока в эти края не пришло запустение…
А оно пришло, ровно тогда, когда он ушел.
* * *
– Ехать, – говорю, – ехать надо.
– Почему надо? – спрашивает. – Что мне там?
– А здесь тебе что?
Что ей здесь? Осень бесконечная. Дождь пузырями по речке. Осока, увядшая в воде. Туман у черного леса.
Дом над рекой.
Окно.
Капли по стеклу.
– Ты знаешь. Наш дом над рекой.
Я знаю.